Za darmo

Запорожец

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

После употребленных стараний Диана открыла глаза, и ручьи слез заструились по лилейным щекам ее. Она взглянула на небо, на меня, в землю, вздохнула – и опустила на лицо покрывало. Я не мог более удержаться. Какое-то неясное, но сильное чувство говорило мне: «Ободрись! ты любим!» Я бросился на колена, взял руку Дианы, поднял ее, осыпал поцелуями и вскричал к изумленному отцу: «Во имя вечной любви – благослови нас». Диана откинула покрывало, привстала, прижала руку мою к своему сердцу и, зарыдав снова, поверглась в мои объятия.

Дон Альфонс протирал глаза, восклицал ко всем святым и, наконец, со слезами родительской любви обнял нас обоих.

Коротко сказать, объяснения следовали за объяснениями; все недоразумения исчезли, и я – к неописанному блаженству – узнал, что единственно мне принадлежит сердце нежной, страстной девицы, хотя иногда легковерной, мечтательной. Предупреждая все поводы, могущие тронуть безмерную чувствительность моей Дианы, я отправил своего Леонарда с Терезою в Рим, где предположено дать ему начальное воспитание. Свадьба совершена торжественно.

Я утопал в блаженстве. Но есть ли что прочное под луною?

По прошествии полугода после счастливой моей женитьбы я узнал, что Диана будет матерью. Я не в состоянии изобразить нрав этой несравненной женщины. Если бы живописцу надобно было списать изображение нежности, то ему необходимо должно бы посмотреть на Диану, проникнуть в изгибы сердца ее, остановить на себе взор ее, взор ангела небесного. Милосердный боже! Для чего излишество, даже в добродетели, всегда для нас пагубно?

В определенное время Диана подарила меня сыном, которого, в честь его деда, назвал я Альфонсом. Мать и дитя были здоровы; дни мои текли по-прежнему: в мире, любви и довольстве. «Как справедливо утверждают, говорил я нередко, – что благое провидение все устрояет к наилучшему концу. Что была бы вся жизнь моя, если бы Аделаида вела себя как должно? Не всякое ли утро встречал бы я мучением? не всякая ли ночь омрачала бы меня тоскою, страданием?»

Сколько я ни был счастлив, однако ж не мог не заметить, что моя милая Диана начала изменяться в лице и нраве. В ласках ее вмешивалось какое-то принуждение, какое-то неудовольствие, какое-то отвращение, и я очень встревожился. Со всею строгостью беспристрастного судии я пробежал в мыслях все поступки свои, все слова, все движения и не находил ничего, чем бы мог подать повод хотя к малейшему на себя нареканию. Я даже приметил, что и Калиста подвержена была равной со мной участи. Диана день ото дня становилась к ней холоднее; я старался отгадать тому причину, настоятельно расспрашивал, и бедная девушка всегда отвечала мне со вздохом: «Я думаю, что Диана нездорова! Как жаль, что она скрывает источник своей болезни!»

Сыну моему исполнился год возраста, и дон Альфонс расположил день рождения своего внука праздновать самым торжественным образом. Жена моя еще за три дня отправилась в монастырь блаженной Клары, дабы там попоститься. Тесть мой также вздумал набожничать и накануне праздника уехал в пустыню преподобного Франциска.

Почему и не так? говорил я: что многие народы назвали бы излишеством, то для испанца составляет набожность.

Настал незабвенный для меня день – день рождения моего сына, день, встреченный с чувством истинной радости и проведенный в горести и сетовании. С восходом солнечным весь дом наполнен был суетою и приготовлением к празднеству. Прошел полдень, и гости начали собираться. Все изготовлено, и единственною остановкою было отсутствие жены моей и тестя. Солнце склонилось к западу, а ожидаемых нами особ нет как нет. Нетерпение и беспокойство разлилось по всему обществу; все попеременно подходили к окнам, выглядывали, пожимали плечами и не знали, что заключить об этой странности. Наконец, вошел старый Диэго, дворецкий дона Альфонса. Он с робостью осмотрелся, подошел ко мне дрожащими ногами, подал большой сверток бумаг, залился слезами и поспешно вышел. С неизъяснимым чувством тоски, горести и угрожающей беды я разломал печать и прочел следующее:

«Господин маркиз!

Наконец небо услышало мои молитвы, и я блаженствую.

Когда вы читаете эти строки, то у вас уже не будет ни тестя, ни жены, а будут смиренные богомольцы Амвросий и Доминика. Так, господин маркиз, Диана поручила мне уведомить вас, что, не могши сберечь любви вашей, она не дорожит светом и жизнью. Она искренно желает вам счастия с Калистою, которая хотя преступила законы дружбы, родства, гостеприимства, но она прощает ее. Сына вашего, Альфонса, я делаю наследником всего моего имения и прилагаю законные на то свидетельства. Переписка ваша с неблагодарною Калистою также препровождается. Дочь моя в последний раз просит вас забыть о ней и не искать случая ее видеть. Она уверяет, что везде найдет блаженство, где только не будет встречать вероломного и вероломной. Будьте спокойны, г-н маркиз, если соблаговолит на то праведное небо! Вас не забудет, в молитвах своих, смиренный

Амвросий».

Кто опишет великость бедствия, столь мгновенно меня постигшего? Я лишился чувств и когда пришел в себя, то увидел, что лежу в постеле. Клодий и Бернард сидели у ног моих и плакали. «Милосердный боже! – сказал я, получив употребление языка, – или я видел ужасный сон, или и подлинно сделался несчастнейшим человеком!» Я не ожидал выздоровления и, однако ж, выздоровел и на собственном опыте дознал, что как радости, так и печали житейские невечны. Первое употребление возвращенных сил было – лететь в обитель Клары; но мне было отказано в свидании с Дианою. Все мои письма к сей неумолимой возвращаемы были нечитанные. Плотные покрывала, в коих закутывались все инокини, не дозволяли мне отличить мною искомую. Каждый день я посещал сию обитель и каждый день возвращался домой в тоске и горести. Так прошло полгода, и – я получаю горестное известие о кончине Дианы. Мне дозволено было видеть ее в гробе: я видел, и ручьи горьких слез текли из глаз моих. Пребывание в Испании сделалось для меня нестерпимо. Куда же обратиться?

В отечестве ожидали меня насмешки, а может быть, и оскорбления. Можно ли найти лучшее убежище, кроме Италии, где, вероятно, и. не слыхали о похождениях маркиза де Газара? Чувство любви к сыну Леонарду оживилось в душе моей; я утвердился в этих мыслях, распродал имение дона Альфонса, простился с ним письменно и, оставя при себе одних Клодия и Бернарда, распустил прочих служителей и с маленьким Альфонсом отправился в столицу Христианства. Я предположил вести жизнь самую скромную, уединенную и остальные дни посвятить на воспитание сыновей своих.

Достигнув Рима, я остановился жилищем в предместий города, подле полуразвалившегося храма Дианы. Лучшим препровождением времени считал я блуждать среди этих обломков, обновлять в душе своей образ моей незабвенной Дианы, легковерной, мечтательной, но всегда драгоценной для моего сердца. Дети мои подрастали; снедающая меня горесть превратилась в томное ощущение потерь моих; я спокойнее начал смотреть на небо, на землю, на самого себя.

Главнейшими занятиями моими были посещения библиотек, картинных галерей, музыкальных зал, церковных ходов и тому подобное. Так прошла часть лета, осень и зима. Проходили целые дни так, что я не прежде вспоминал об Аделаиде и Диане, как увидя Леонарда и Альфонса.

Так-то подвержено все непрерывным переменам на лице земли.

В начале весны весь Рим возмутился. Причиною этому было появление прекрасной сицилиянки Лорендзы. Народная молва предупредила ее прибытие. Мне сказывали достоверные люди, что она за несколько лет была театральною певицею в Палерме и восхищала народ как прелестями лица, так и приятностью голоса. Пожилой граф Тигрелли пленился ею несказанно и предложил к услугам ее свое золото. Против его чаяния и противу всех обыкновений красотка с презрением отвергла такое приношение, и бедный любовник в пылу страсти предложил ей свою руку. Его выслушали благосклонно, и вскоре прелестная певица сделалась графинею.

Достижение важного звания в обществе не всегда приносит с собою благоразумие. Лорендза и не думала переменить образа жизни и по-прежнему пела, но только не на театре и не за денежную плату, а в кругу знатнейших собраний – из одних лестных ей похвал и рукоплесканий.

Сперва граф Тигрелли морщился и вздыхал, потом начал ворчать, а наконец браниться и грозить. Лорендза расплачивалась тою ж монетой, и вскоре они совершенно друг другу опротивели. Граф, владея большим имением и пользуясь – по званию своему – знакомством и дружбой многих знатных и сильных людей, так умудрился, что прелестная супруга его ничего не предчувствовала, как получена была из Рима булла{15}, в силу которой брак их расторгнут, и Лорендза одним разом потеряла и мужа и графство, но не бодрость. В жару гнева и негодования оставила она чертоги графские и вознамерилась веселою, непринужденною жизнию вознаградить себя за два скучные года, проведенные под властью угрюмого мужа. Граф, с своей стороны, был несколько причудлив. Сложив с себя охотно звание супруга, он никак не хотел оставить ревнивости и преследовал бедную Лорендзу в самых невинных удовольствиях ее.

Каждый шаг ее был опорочен, каждое слово дурно перетолковано, словом сколько было у нее прежде друзей, столько нашлось теперь врагов, гонителей. Она возненавидела неблагодарное отечество, которое увеселяла столько времени своими дарованиями, собрала все свое имущество, которого было на довольно значительную сумму, и отправилась в Рим, чтобы там проводить жизнь покойную, независимую.

Она не ошиблась в своем ожидании: где ни являлась прелестная сицилиянка, так обыкновенно ее называли, повсюду встречаема была восторгами удивления, всюду сопровождаема страстными взорами и вздохами. В первый раз я увидел ее в церкви Св. Петра и окаменел от удивления. Ничего подобного я в свете не видывал, ни таких пламенных глаз, ни такого ослепляющего белизной лица, ни такого стройного стану. «Нет, – думал я, – граф Тигрелли не так безумен, как говорят о нем! Чем бы не пожертвовал я, только б воспользоваться правами супруга Лорсндзы!»

 

Я нашел случай войти в дом этой Нимфы-очаровательницы и умножил собою число страстных воздыхателей.

Вскоре показалось мне, что и меня отличают от прочей толпы, и надежда придала мне смелости. При первой удобности я упал к ногам ее, открылся в пламенной любви и предложил руку свою, богатство и звание маркизы. «Государь мой! – отвечала Лорендза со всею прелестью чистосердечия, – я не так уже молода и неопытна, чтоб не заметила чувствований, какие вы с некоторого времени ко мне питаете; признаюсь охотно, что из всех мужчин, которые изъявляли здесь любовь ко мне, я отдаю вам преимущество и готова соединить судьбу свою с вашею. Однако ж, будучи несчастна первым супружеством, я старалась найти тому причины и нашла, что сколько ни виновен граф Тигрелли, но не меньше того и я сама. Я никогда не должна была забывать первобытного моего состояния и весьма не скоро вмешиваться в общества так называемого большого света. Чтоб роза могла цвесть долее и приятнее, не надобно ей беспрестанно стоять на солнце. Итак, г-н маркиз, если вы думаете быть со мною счастливы, то приищите где-нибудь в пределах Италии уединенное жилище, как можно отдаленнее от городов столичных. Там проживем мы если не всю остальную жизнь, то по крайней мере несколько лет, в продолжение коих исчезнет в памяти людской мысль о палермской певице Лорендзе, и если необходимо надо будет опять явиться в шумных обществах, то они встретят уже настоящую маркизу».

За такую милую откровенность я поблагодарил Лорендзу, осыпал руки ее страстными поцелуями и клялся, что предположенный ею план для будущей жизни совершенно согласен с моими склонностями. Мы условились, чтобы при посторонних людях ни мало не обнаруживать наших взаимных намерений.

Скоро нашелся случай обзавестись мне домом в Италии, и я считал, что прелестная эта земля сделается новым моим отечеством. Я купил в Калабрии богатое графство Жокондо и под этим новым именем отправился туда с обоими сыновьями в сопровождении Клодия, Бернарда и Терезы. В ожидании Лорендзы я сколько можно лучше украсил замок, домашнюю церковь и обширные сады: нанял приличное число слуг и служанок и принял странствующего чичерона[2] Джиовано в качестве домашнего секретаря и рассказчика. По прошествии месяца пребывания моего в замке Жоконде прибыла прелестная невеста, и – я сделался счастливым супругом.

Не буду описывать того блаженства, коим наслаждался я в объятиях любви, мира, непрерывного спокойствия. Год прошел как один веселый день, и Тереза нянчилась уже с юным Пиетром, залогом взаимной нашей нежности. Общество наше составляли соседние дворяне, люди, конечно, простые, воспитанные среди лесов Калабрийских, но добрые, бесхитростные. В ведреные дни я нередко занимался охотою, а в ненастные беседою с Джиованом. Этот новый чичерон был довольно учен, много путешествовал и говорил приятно. Хотя я знал, что он не очень строгих правил, но мне какая до того нужда? Я всегда думал: не осуждай, да не осужден будеши!

Так прошел еще год, и я начал думать о поездке в Реджио, дабы милую жену мою позабавить городскими увеселениями, так давно ею кинутыми. В один день, когда я перед полуднем, сидя в беседке моего сада, делал расчет, чего будет стоить предполагаемая поездка, вошел ко мне Бернард и таинственно сказал: «Простите, г-н маркиз, если я, от избытка усердия, скажу что-нибудь, может быть, неосновательное. Незадолго пред этим я видел, что в каштановой роще, по дороге к селению, наш Джиовано от неизвестного господина принимал большой кошелек с золотом. Какая б нужда была сноситься незнакомцу с здешним чичероном? На что тут деньги, если дело чисто? Боюсь, не кроется ли тут измена?»

Едва кончил он слова эти, как в дубовой аллее раздался ужасный крик, вопль, рыдание. Я сильно встревожился и выбежал из беседки. Что ж увидел я? Клодий и Тереза в величайшем беспорядке, последуемые множеством слуг и служанок, спешили ко мне – ломая на руках пальцы.

«Ах, г-н Маркиз! – вопиял Клодий, – теперь-то нужно вам все присутствие духа! приготовьтесь к перенесению самой большой потери, какой только могли вы страшиться». – «Что такое?» – спросил я и почувствовал, что кровь во мне начинает леденеть. «Г-жи Маркизы…» – отвечал Клодий, и рыдания его усилились. «Говори, – закричал я вне себя, – что такое сделалось?» – «Ее нет более!» – сказала с воплем Тереза. Я окаменел; голова закружилась; в глазах потемнело – я лишился чувств.

Пришед наконец в себя, я приказал объяснить мне подробно, каким гибельным случаем лишился я жены и счастия? Клодий сказал следующее: «Сегодня, явившись к г-же маркизе для получения дневного приказа, я застал уже там Джиовано. Он рассказывал, что одна поселянка, готовящаяся к смерти, изъявила сильное желание повидаться с госпожею и вверить ей весьма важную тайну, отчего зависит спокойствие последних минут ее. „Хорошо, сказала маркиза, – желания умирающих должны быть исполняемы. Клодий! Тереза! проводите меня“. – „Богоугодные дела, – заметил чичерон с набожным видом, – не требуют свидетелей!“ – „Однако ж, – ответила маркиза, – и благоприличия никогда забывать не надо. Клодий! Тереза! следуйте за мною“.

Когда пришли мы в каштановую рощу, то откуда ни возьмись, как будто с неба, упало письмо к ногам маркизы. Я поспешил поднять и, видя надпись на ее имя, подал ей. Не без смущения развернула она бумагу и чем далее читала, тем приметнее было ее изумление; руки ее стали дрожать, и – вдруг – милосердный боже! раздается выстрел, и маркиза, обливаясь кровью, поверглась на землю. Чичерон поднял вопль и хотел бежать, но только не к замку, а в противную сторону. Я остановил его и закричал:

„Нет, злодей! ты не уйдешь отсюда. Вижу, что это гибельное происшествие тобою приготовлено!“ На общий наш крик и плач прибежали из деревни крестьяне и крестьянки.

Мы положили бездыханные уже останки добродетельной маркизы на носилки и принесли в замок. Изверга Джиовано велел я запереть в башню замка впредь до вашего о нем повеления. Вот и роковое письмо, кинутое к маркизе невидимою рукой».

Я развернул гибельную бумагу и прочел следующее:

«Я не знаю, как назвать тебя, Лорендза! Назову неблагодарною, злобною, развратною, несчастною! Разве не довольно награждена была ты за оказываемые мне ласки не более двух лет, что и по расторжении нашего постыдного брака дозволено было тебе без наказания пользоваться имением, собранным на театре и в моем доме? Не говорил ли я тебе в Палермо, не писал ли в Рим, что честь знаменитого моего имени требует, чтобы ты, хотя и оставленная супруга, не дерзала никому отверзать своих объятий, иначе погибель твоя неизбежна. Неужели думала, безрассудная, что слова графа Тигрелли только пустой звук, теряющийся в воздухе? Ты осмелилась презреть слова мои и должна в этом раскаяться. Очень лукаво поступила ты, скрывшись в трущобы Калабрии, и я очень долго искал тебя, пока нашел. Честный Джиовано доставляет мне случай видеть тебя в уединенном месте, наслаждаться неизъяснимым удовольствием рассматривать этот ужас, простершийся по лицу твоему, эту дрожь, потрясающую все члены твои, эти мутящиеся глаза, эти бледные полуотверзтые губы; – умри, несчастная!»

«Какое пагубное стечение обстоятельств! – говорил я. – Какой злой рок меня в женах карает! Я лишился и третьей, и все насильственным образом! Боже правосудный! за какие добродетели я имею троих сыновей? за какие преступления ни один из них не имеет матери?»

Я стенал, рвался и проливал горькие слезы. Никакие утешения окружающих меня не касались моего сердца.

Я не хотел видеть детей, а особливо бедного, маленького Пиетро, и не знал, буду ли в силах взглянуть на ту, которая до сего времени составляла все утешение моей жизни, всю прелесть ее, – увидеть в гробе ту, которая за несколько часов была в моих объятиях! Ужасно! нестерпимо!

Развернув нечаянно роковое письмо, я нахожу приписку, всматриваюсь и читаю эти строки: «Предполагая наверное, что предыдущее письмо вместе с трупом преступной Лорендзы представлено будет маркизу де Газару, я долгом считаю с ним объясниться. Как дворянин, он должен знать, что и я также, как дворянин, не мог быть равнодушен к оскорбительнице моей чести, к поругательнице моего имени, перешедшей после моих в чужие объятия.

Может быть, маркиз, как француз, вздумает горячиться, вопиять об отмщении; в таком случае напоминаю, что я сицилиянец, а не грек, и ни пред кем в свете не уклонюсь от вызова. Я родственник Этны. Однако по совести уведомляю, что битва наша будет весьма неровная. Если падет маркиз, то я без всяких дальних усилий от хлопот отделаюсь. Два кардинала – мои дяди; три архиепископа одолжены дому нашему своим возвышением; первый министр при неаполитанском дворе – мне двоюродный брат, да и сам я кое-что значу в Палермском Сенате; пусть судит маркиз, сколько я найду ходатаев, защитников! Если же он останется победителем, то сколько явится к обвинению его сильных людей, которые ничего не пожалеют, только бы увидеть победителя моего на эшафоте. Итак, советую: приведши в порядок семейственные дела, приезжать в Венецию; там буду я ожидать его ровно четыре месяца, и меня можно будет найти в гостинице под вывеской Зеленой чалмы. Советую дружески, прежде нашей битвы найти корабль, отправляющийся куда-нибудь подальше от Италии, где бы уже власть графов Тигреллиев была безмолвна. Если ж, чего и ожидаю от благоразумия маркизова, по пришествии крови его в порядочное течение он опомнится и я не увижу его в Венеции во все свое там пребывание, то сочту, что он отдал мне справедливость, и не усомнюсь побывать в замке его Жокондо».

«Никогда, – вскричал я, – вскочив на ноги в крайнем бешенстве, – никогда дыхание изверга не осквернит воздуха, коим дышала нежная Лорендза; никогда». Тут Клодий и другие слуги старательно посадили меня в кресла, и я опять погрузился в мрачное уныние.

Зачем представлять вам, друзья мои, ту горесть, ту отчаянную бесчувственность при всем чувствовании своих несчастий, в каких провел я первые три или четыре дня по плачевной кончине Лорендзы. В это время прекрасное тело моей супруги поставлено в маленькой капелле под сводами замка. Расторопный Клодий взял к себе ключи от этой печальней юдоли, дабы я не покушался более туда заглядывать и тем растравлять свои раны.

По прошествии некоторого времени, когда горесть непомерная превращается в кроткую унылость, и я начал уже думать и говорить о других предметах, кроме как о моей Лорендзе и об ее кончине, Клодий сказал мне откровенно:

«Г-н Маркиз! по моим мыслям, время уже заняться делами вне вашего замка. Вы отец троих сыновей, это не безделица; вы дворянин и – обижены, это также дело нешуточное. Впрочем, воля ваша – наш закон! Если вы намерены графа Тигрелли оставить в покое, то займитесь по-прежнему приемом гостей, охотою, или…» – «Клодий! – вскричал я, – вероломного, хищного графа оставить без наказания? Да покарает меня бог и в этой жизни и в будущей, если я окажусь столь недостойным звания, в коем родился, воспитан, взрос и возмужал!» Лучи удовольствия просияли в главах Клодия, и он отвечал: «Если в эту минуту взирает на вас блаженной памяти родитель ваш, то дух его исполнится неизъяснимого удовольствия. Но, г-н маркиз! в продолжение двухлетнего вашего здесь пребывания вы успели узнать италиянцев. Я думаю, что никакая сторона Европы не спасет вас – рано или поздно – от аквы тофаны[3]». – «Как же быть? – спросил я с неудовольствием, – неужели для того, чтоб быть в безопасности, я должен заточиться в пустыни сибирские или канадские и погребсти там сыновей своих, а с ними все мои надежды на удовольствие, какое могу еще найти в свете?» – «Милостивый государь, – отвечал Клодий, – я знаю одно место в юго-восточном краю Европы, где может найти верное убежище всякий, такого ищущий. Это место называется Запорожская Сечь и лежит недалеко от порогов Днепра, где вливаются воды его в Черное море. Первоначально поселились там разного звания малороссияне, не находившие в отчизне своей ни крова, ни пищи. Чтобы предохранить себя от ссор, непорядков и раздоров, могущих небольшую республику эту ниспровергнуть, храбрые люди эти положили непременным законом не иметь при себе не только жен, но даже чтоб ни одна женщина не переходила ворот их города. Но как и самые небольшие общества имеют нужду в ремеслах, рукоделиях и искусствах разного рода, а посвятившие себя единственно военному делу люди неудобно и неохотно могут заниматься чем-нибудь другим, кроме оружия, то запорожские казаки дозволяют и казакам жениться и заниматься куплею и продажею нужных вещей, но с тем, чтобы такие промышленники жили вне города Сечи, в предместий и на хуторах вместе с женами и детьми. Там дозволяется жить и торговать христианам всех исповеданий, магометанам разных поколений, жидам и язычникам.

 

В приеме в казаки старшина[4] совсем не заботится, кто из желающих сделаться запорожцами – какой веры, какой земли, звания, поведения; равным образом, не выспрашивать, что принуждает кого, оставя отчизну, искать у них убежища. Там есть английские лорды, испанские доны, французские графы и маркизы и проч. и проч. Но при вступлении в это особенного рода общество, подобно как при посвящении в монашество, надо оставить все прежние титла и знаки отличия; там все равны: сегодня кошевой атаман или судья, а завтра простой казак; при принятии нового собрата ему дают прозвание, какое вздумается, бреют голову, оставляя один оселедец[5], и этот профан в короткое время становится посвященным в таинствах запорожских.

Не доброе ли дело сделаете вы, г-н маркиз, – продолжал Клодий, воспламенясь собственным описанием прелестной Сечи, – когда прежде низложения нечестивого графа Тигрелли отправите с Бернардом и Терезою детей своих в пределы Запорожские? Там поселятся они или в предместий или на каком-нибудь хуторе. Старшие два сына ваши и до сих пор не знают, что вы отец их, а меньшой в таком еще возрасте, что ничего и понимать не может. Снабдите Бернарда достаточною суммою денег, дабы он мог явиться в Запорожье под видом иностранного купца. Он расторопен и скоро в каком-нибудь серомахе[6] признает или лорда, или дона, или маркиза и поручит ему воспитание мнимых детей своих. Если вы – от чего господь бог да сохранит – падете под ударами сицилиянца, то я, оплакав потерю эту невозвратимую, положу гроб ваш подле гроба Лорендзы и, взяв все имущество ваше, соединюсь с малютками и порассужу с Бернардом, что далее с ними делать.

Если ж, чего и ожидаю и о чем молю бога, вы останетесь победителем, то мы вместе сядем на корабль и отправимся в землю гостеприимную».

Авенир умолк и устремил испытующие взоры на лица юношей. Они казались сильно пораженными; робко взглядывали на старца, друг на друга и потупляли взоры в землю. Астион первый оправился, встал со скамьи и изменившимся голосом сказал: «Как? милосердный боже! неужели наши родители, Бернард и Тереза… – ах! почтенный атаман! разрушь мучительное сомнение мое и моих товарищей!» – «Так! – сказал Авенир величественно, и взоры его заблистали, – так! приблизьтесь, дети, обнимите отца вашего».

2Так называются в Италии люди, кои показывают другим всякие редкости и рассказывают об них все подробности. (Примеч. Нарежного.)
3Самотончайший яд, действующий мгновенно или медленно, смотря по количеству данного приема.
4Этим именем вообще называются все начальники, как то: войсковой и куренные атаманы, судья и проч. (Примечания Нарежного.)
5На макуше головы небольшой клочок волос во всю их длину, который завивается за ухо.
6Так назывались казаки, кои по беспечной жизни не имели у себя даже необходимых вещей. (Примечания Нарежного.)