Za darmo

Генрика

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Она, отступив, стояла напротив, скрестивши руки. От этого вверх, по животу, под грудь приподнимался и без того короткий подол халатика…

– Ну, вот, Ален, например, пайком. Или как его там, фуражом – тьфу ты-ё, – мануфактом… Ну одежда красивая, в общем. Для женщин. Красивая ж ты, Ален! Вот, тебе! Я могу, – у тебя все шкафы будут, во! – показал он ладонью над головой. – Такие платья, бельишко, ты знаешь: трусики-лифчики – шелк. И для тела – одно удовольствие, знаешь? Ты знаешь, Аленка, какое от них удовольствие – этих вот, трусиков шелковых, а?..

Губы Аленки сжимались: один уголок она, пряча волнение, втягивала, и, не замечая, кусала. Пальцы приподнятой вдоль отворота ладони, теребили краешек, как раз у той самой ямочки, между ключиц.

– Оно пусть не новое, но всё поглажено, чисто, Ален… – развернул он перед Аленой сверток с прелестью, о которой только что говорил.

– Это… – осмотрела подарок Алена, – Их заставили снять, а потом убили?

– Ален, да не только. Вот, тьфу ты-ё – из шкафов конфискуют… Ален, – протянул он руки, – ну, подойди.

Она раскрестила руки. Убрала их за спину.

– Ален, – подождав, опустил он голову, – ты понимаешь, люблю. Вот, чего же я так? Я люблю… Из-за этого все…

Он чувствовал, как отшагнула она от стены. И губки уже не кусала. Они раскрылись, выдавая таинственный, едва различимый выдох…

«Подходит!» – зажмурился, замер Палыч…

Но она, отшагнув от стены, не приблизилась. Отвернулась, припала плечом к равнодушной стене, поникла, и стала пониже, поменьше… Лицо скрылось в лодочке сжатых ладоней.

– Не веришь, ты мне, Аленка? Конечно, не веришь. Зря… Я, знаешь ли, может быть, человеком мог стать. Тебе – вообще бы всё сделал… – теребил Осип Палыч не принятый шелковый бельевой гарнитурчик. – Пойми, никому не скажем. Я ведь понимаю – свое у тебя может быть; у меня – своё. А что мы с тобой – это полная тайна. Гарантия – это, сама понимаешь – я точно тебе обеспечу!

– Не хочешь, Аленка? – приблизился он. Ладонью, тихонько, подушками пальцев скользнул по спине. Легонечко чиркнул направо-налево, у самой талии.

– Вот что, – почувствовал он что растаял, как и тогда, ушел снова последний шанс…

– Я тебе, всё, понимаешь, с душой, рассказал… Не надо тебе по-хорошему? Нет? Значит, смотри – и не будет! Не будет, ты слышишь? Ну всё, я пошел!

Он знал, что у них есть время, но время работает против Аленки. Ждал, что она его остановит. Но она и не шелохнулась.

– Прибежишь! – процедил он у порога, и резко захлопнул дверь.

***

– Мам, это я, открывай!

– Господи, Леш? Сам пришел? Боже…

– Да, мам, я уже на ходу. Я работаю, мам.

– Знала – Аленка с тобой чудеса творит. Своими глазами видела. Но чтобы вот так… чтобы сам пришел… Да еще на работу!?

– Всеёхорошо, всё могу теперь, мама!

– А немцы не тронут, Алеша?

– Нет, мама, не тронут. Есть документ. За меня теперь, за мои руки рабочие, пусть поволнуются немцы. Мне бы – чтоб ты не болела, мама, чтоб у тебя было всё хорошо!

Не могла мама прятать слез:

– Алешенька, сын мой, спасибо! Ой-х, головушка ты рисковая… Заявился в депо: а ну, как бы сказали, кто ты. За Аленку ли не боялся? Про мать не подумал?

– Мам, они сами пришли.

– Как это, сами пришли?

– Так. Пришли из депо и сказали, что рук не хватает, приходи, тебя ждут. Аусвайс и паек получишь.

– Как, сами?

– Да…

– Никто ведь не знал, что ты здесь.

– Думал, ты за меня просила…

– Какой там просила! Ты что? Я боялась. Боюсь, за тебя, сынок! Я ж тебя и Аленке-то отдавала, чтобы никто не знал. Ой, Лё-ёш… – бессильно упали мамины руки. – Ой, Лё-ёш, если бы знала, что можно так просто, открыто, пойти в депо, ни за что бы не отдала Аленке…

Предчувствие

Было предчувствие… Весь день старалась не дать ему воли Аленка. А близко к полуночи, стало понятно: Алеши сегодня не будет. «Я? – стала думать Аленка, – Что я могла сделать так, чтобы он не пришел?»

Слеза накипевшей горечи, и боль от прикушенной губки, плавили сердце Аленки. Где? Кто? Какой человек, родной или просто мудрый, способный понять беспощадную правду, сумеет понять Аленку, и разобраться в том, что она творит? Кто-нибудь там, среди звезд? Или здесь, на земле? Таких нет. Нигде нет! Всевышний и Родина – даже они, разве вправе они, осудить Аленку? Да ведь не у них, и не у войны – а у смерти, выхвачен ею Алеша! И в том, что она натворит с собой, с ним, и с ними – правоты будет больше, чем солдат у обеих сторон войны!

Главное – понял бы это Алеша. «Рассказать всё как есть?» – метались мысли Аленки…

Звезды казались близкими – дотянись рукой до окна – а за стеклом они. Но звезды не за стеклом, они дальше окна – они в бесконечности. Разве поймет её Леша любимый? Рассказать – все равно, что расшторить окно. А до истины так же и будет – как из окна до звезд. Ничего не расскажет Аленка, не надо – поздно!

А что мог Алеша узнать? Что был Осип Палыч в доме? Что он ее трогал?

Алеша у мамы? Наверное, там…

Аленка всю ночь провела у расшторенного окна, за близким стеклом которого угасали далекие звезды…

Алеша вернулся к полудню. Усталый и потемневший от угольной пыли. Обнимал, целовал Аленку с той же, прекрасной тоской и любовью, как прежде. Умыла, раздела его Аленка.

– Что ты, я сам, – возражал он.

– Нет, Алеша, – не соглашалась она, – ты устал, а я только ждала.

С каждым вдохом и выдохом ближе и осторожней, тянулись они навстречу. «Райское ложе!..» – ценил, улыбаясь, Алеша, грудью вливаясь в прогнутую спину Аленки. Бедра вошли в уголок ее бедер, замерли, застывая перед восторгом взаимной радости, счастья проникновения…

Пока на боку. Пока только так: пока раны войны не отводят своих объятий от тела Алеши…

«Ты, только ты мой любимый, Алеша!» – беззвучно кричала она, переживая прекрасно-высокий момент извержения. Бережно выйдет тело Алеши из тела Алены. Истома – истина высшего счастья, затепляла, лампадкой в душе, добрый след. «Только ты мой любимый, и больше никто, Алеша!» – кричала Аленка во тьму Вселенной…

И ощутила боль, взглянув из Вселенной на землю, где шла война…

***

– Ален, – вечером попросил Алеша, – не сердись, пожалуйста… Меня надо завтра собрать в дорогу. Надолго, на три дня. Не сердись. Я теперь – машинист…

Пыль антрацита на теле Алеши, наутро после бессонной ночи Аленки – теперь стало ясно всё…

– Алеш! – понимая, что не Алешу, но, не зная, кого молить, уронила Аленка голову, -Алеша, не надо на паровоз, умоляю тебя, заклинаю, не надо!

Нелепой казалась Аленка со стороны: сползающая на пол, слезой орошая его колени, просящая:

– Я умоляю, не надо!

Но, война и любовь не способны на сделку…

***

– Леха на паровозе?

– Да, Палыч. Уже вторым рейсом.

– И как?

– Гнатышин противился. Толку с него, говорит, – в паровоз не залезет. А ты, говорю – на руках его вкидывай. Там пусть рулит, а кочегарить – есть кочегар.

– Значит, рулит? М-мм… А ты вот что, ты завтра к Аленке сходи, передай привет.

– По-нашему?

– Я тебе дам! Нормально. Скажи просто, что я передал привет.

– Передам. То есть, просто скажу! – «Да уже бы давно, – про себя посмеялся, Пашка, – её бы давно, как нормальный мужик, уложил! Чего надо? Ведь дело такое: добром не кончить – свихнуться можно!»

«А может, – сводил скулы Палыч, – и правда: взял, опрокинул Аленку, и все дела? И твоя – до копейки, вся! Чего я?»

Да опять, холодок неуютный бежал по ногам к животу. Копейки с Аленки, подмяв ее, не получишь! Не та: она не боится. Она в харю плюнет. «Пес дряхлеющий!» – сознавал он сам, что просто учуял в Аленке нежность, какой не познал ни с женой, ни вообще, хоть раз в жизни. Ни с теми, кого, свою власть используя, он получает сейчас.

Никто не поймет: Аленка, в сравнении с бабами – так, пигалица; а, по сути сравнить – ангелок! Цветок ангельский! Что ж его мять? Насладиться, сорвав аккуратно, мечтает Палыч. С нежностью девственной, нерастраченной, пусть же сама: стыдливо, неловко и неумело к нему припадет Аленка. Вот чего хочет Палыч!

Ну, пусть упредил его Тулин, да он же калека. Может, дай бог, и не дошло-то у них до дела, куда ему, Лехе Тулину? Но если уж и дошли – отступать Осип Палычу некуда – сам далеко зашел…

Он один в кабинете. Прикрыл глаза. Всё само решится. Всё подходит к тому, что Аленка – его… Аленка, которую он и боится, и хочет – она сама будет трогать его руками. Не только руками, а губками – и не только в щечку… Всё будет. Тулин на паровозе – должно теперь быть. Она все поймет. Придет, уже завтра, с нижайшей просьбой. А нижайшая просьба – уж ясный перец: стоять за ценой – безнадежное дело.

Безотказное дело, и все хорошо: Леха в рейсе, Палыч – с Аленкой, мечтает начальник полиции. У неё-то молчать – интерес свой собственный. А там, глядишь, и судьба черту подведет – военное время – паровозы летят под откос…

Он цепко ее прихватил – дьявол, возжелавший купить душу ангела.

Я слушаю, фройлен!

– Фройлен! – навстречу Аленке вышел и преградил путь, автоматчик.

– Герр комендант. Мне к нему. Он вызывал меня.

– Руфен зим их ан?

– Да, раньше…

– Айн минут, фройлен!

– Я слушаю, фройлен!

– Вы меня вызывали, раньше…

– Я?

– Да, да, Вы. Стекольню там делать…

– Стекольня? Что есть стекольня?

– Мастерская для стекол, окна…

– Кто вызываль?

– Вы.

– Найн. Фройлен, найн, не надо мне Вас. Не вызываль!

– Ну, давно…

– Не надо Вас, фройлен.

– Ну… – растерялась Аленка.

– Просьб у Вас есть?

– Да, есть?

– Я слушайт.

– Тулин. Это мой муж, Тулин, в депо. Он работал в депо. Ремонт. Напильник. Вот, – стала жестом показывать герру, Аленка, – Напильник…

Обозначив одной рукой верх напильника, а другой – рукоять, она стала показывать, как им водят туда-сюда.

 

– О, – посмотрел комендант и улыбнулся, – Вы сказаль, напиник?

– Напильник. Вот я хочу напильник, не машинист. Он теперь – машинист.

– Машинист, я, я…

– Вот, а я не хочу машинист. Он больной. Очень больной. Нога, – показала бедро Аленка, – короткая. И живот… – показала ладонью.

– Вы хотель как?

– Я хотель, хотела «напиник». Вот так, – она показала опять, напильник. Одна ладонь обхватила сзади, другая спереди. Туда-сюда, туда-сюда…

– Гут… – наблюдая за ней, сказал герр.

Она отвлеклась. Ладошка в обхвате, осталась у живота, а другая все так же: туда-сюда, туда-сюда…

– О-о! – оживился герр. И присмотрелся, как она, кулачком, в обхвате на толщину рукоятки напильника, водит рукой: от себя и к себе, от себя и к себе. И смотрит, при этом в глаза коменданта. Он осмотрел Аленку, неторопливо, всю, сверху донизу. – Напиник?

– Да, я хочу «напиник». Нога, – показала она, – и живот, – ещё раз показала, – плохо…

– Фройлен, я тоже, хочу напиник. И, – Вы, фройлен, – напиник… Вы понимайт?

– Понимайт! – закивала Аленка.

– Гут – комендант улыбнулся и уточнил: – Туль-ин?

– Да, да, Тулин. Чтобы в депо.

Комендант наклонился к столу. Записал: – Туль-ин. Не машинист – депо!

– Да, да, – радостно закивала Аленка.

– Гут, – сказал комендант, – фройлен. Депо. Завтра.

– Нет. Завтра, сегодня, и послезавтра, он на паровозе, в дороге. Паровоз! Он, – жестом вдаль показала Аленка, – там! Через три дня – здесь.

– Еще просьб?

– Нет, нет. Больше нет. Спасибо!

Комендант по-немецки кому-то скомандовал в коридор. Появился солдат. Показав на Аленку, комендант дал ему распоряжение. Солдат повернулся к Аленке и пригласил идти.

Домой она прибыла на легковой машине комендатуры. Солдат ничего не сказал: ни слова не знал по-русски. Улыбался, пока её вез, сказал: «Ганс». «Ну а я, – показала ладошкой на грудь, улыбнулась она, – Аленка». Он пристально глянул, куда показала ладонь. Улыбнулся. Добавил, может, что-нибудь, так, про себя; на своем… Он был очень любезен и проводил до двери.

Аленка считала себя счастливой.

Цена связке в военное время

«Кочегар – машинист» – цена этой связке в военное время, особая – жизнь. Жив напарник – жив ты. Он умер – значит, и тебя уже нет. Нет, кажется жив? Ерунда – ты догонишь его! Связка, в которой нельзя умереть в одиночку. Многотонный кипящий котёл и горящая топка не оставляют шансов ни одному, в кабине. А паровоз при подрыве первым уходит с рельсов в бездну.

– Что-то с Гнатышиным ты не поладил?

– Я? – удивился Алеша.

– Ты. Хотя он – человек мутноватый. Однако, к начальству близок, и от него, по большому счету, мы все зависим.

– Мы говорили с ним один раз.

– И что ты сказал?

– Сказал: «Нет»

– И всё?

– Да. Он спросил: знаю ли я, что обо мне говорили, когда делали мне аусвайс. Я сказал: «Нет»

– А ты и не знал?

– И не знаю. Знал, что найдут – прикончат. Жалел об одном: никого прихватить не смогу: ни ствола, ни гранаты, ни даже, штыка – ничего при себе. Вот об этом жалел…

– Он, видишь ли, намекал, что всех уничтожили. Семеныча – на эшафот, а тебя – в депо. Прямо не говорит – начальство само на твой счет решало. Но мысль, как видишь, имеет. И не молчит. Капает. А капли стекаются в ямки.

– Вот как… – лицом потемнел Алеша.

– Гнатышин – подлец, но в твоих делах он ни при чем. Получилось, как в сказке… Хорошей сказке – ты злейшим врагом новой власти считался, так ведь? А тебе вон и жизнь сохранили, и на работу пристроили, чтобы кушать мог… Не сказка? Одно, Леха, знаю: взрослые сказки плохо кончаются – больно хитры!

– Даже не думал об этом… – оторопел Алеша.

– Я старше, думал об этом, и понимаю. Но в дураках не хочу оставаться, и в те намеки: мол, Тулин устал воевать, покалечился, предал своих – не верю. Но как другие? Плохое уж так легко видится, Лешка – особенно в непонятных вещах…

– Лучше б убили! – простонал Алеша.

Егорыч решил сменить тему:

– Каждый рейс со старухой навек прощаюсь: а вдруг не вернусь? Все может быть… А теперь, так вообще понимаю, что если вернусь – это чудо.

– Почему?

– А ты посмотри: не в тыл – а по рокаде * (*Дорога рокировки войск: вдоль линии фронта, вблизи от нее) идём. Это раз. А второе: ты видел, нам в сцепку добавили десять платформ?

– Видел.

– Что там?

– Танки.

– Танки… А если твой брат партизан, уже знает об этом? Ты, просто так пропустил бы танки?

– Их место в кювете!

– Так и я же о чем? – нескладно бодрясь, улыбнулся Егорыч, – До ночи живем, а там… – он вздохнул и развел руками.

***

Состав, в металлическом громе колес, летел в сумерки, плывущие от горизонта навстречу – как под занавес, в темноту…

– Говоришь, что жалел: ни штыка, ни гранаты. Смерти напрасной боялся… А ведь так и выйдет. Судьба – она справедливость по-своему чтит! И милосердия в ней – с ноготок…

Жизнь в подарок врагу отдать – что может быть горше, страшней, для солдата? Камень, громаднейший камень, ложился на сердце Алеши…

«Не особо, кажется, – хмуро вздохнул Егорыч, – удивлен машинист, что наше песенка спета… Такое приходит в смирении, или…» Поммашиниста Егорыч, хотел бы понять: каким может быть «или», когда пришло время итожить, и последняя точка, вот-вот завершит содержание книги по имени Жизнь. Единственной, среди книг, которую невозможно переписать, повторить, размножить на типографских машинах.

– Верно сказал, Егорыч: судьба справедливость по-своему чтит, – печально признал Алеша, – вот только жаль, милосердия в ней – с ноготок…

Чернеет небо… Все пока живы, несется состав в черноту, как в бездну… Живы, и даже воспрянула вера: завтра, нет, послезавтра, Алеша с Аленкой встретятся! «А почему? – согреваемый каплей надежды, подумал Алеша, – Почему мы должны умереть? Мы с Аленкой отдали войне уже всё, по-честному и без остатка – всё! Почему умирать, если мы рождены для жизни?»

Предчувствие встречи с Аленкой, казалось сильней беспощадной правды… Но сила предчувствия не обещает: здесь, в доме любимой – или там состоится встреча – на небе?..

Фройлен Алонка

Аленка украсила дом цветами. Нашла, набрала их близко, около дома: война их не трогала, они цвели как всегда, не боясь войны, не замечаемые солдатами. Аленка украсила дом. На кухне и в комнатах, на подоконниках, полках – везде, где просились сами, откуда они могут встретить Алешу – были цветы. Счастью много ли надо? Не много. А счастью Аленки, вообще, просто мизер – Алеша, и все!

Дом-отшельник – привыкла Аленка, и удивилась, услышав, что перед окнами остановилась машина. К ней? С чего? С тех пор, как табличка висит и написано: «Хальт!», ни кто, кроме двух полицаев, не подходил. И ублюдок еще, Осип Палыч, да сын его Юрка, вторгались в дом… Гостем к Аленке никто, со дня оккупации, не входил. А Палыч, Юрка – здесь больше ноги их никогда не будет! Зачем – Аленка сама с комендантом Бретером договорилась. Решилась судьба Алеши.

Хлопнули дверцы, Аленка с тревогой взглянула в окно. От машины к ней направлялся веник – цветы, в руке коменданта Брегера.

«О, боже!» Растерянная, недоумевающая Аленка открыла дверь.

– Вечер… такой, да, Алонка? – подыскивал слово для комплимента Карл Брегер.

– Добрый.

– О, я, Алонка, я, я! Добрый вечер, Алонка! Тебе!

Аленка, куда ей деваться, взяла цветы…

Не ожидала, а Брегер не ждал приглашений… Вошел, огляделся, и легким свободным шагом не гостя, а вежливого победителя, Брегер пошел в кухню. Ложились из саквояжа на стол помидоры, зелень; сыр, колбаса, и всякие вкусности. Всё для Аленки…

– Это правильно, ужин, Алонка?

– Правильно.

– Вот, – улыбнулся ей Брегер, – давайте. Шнапс, русский водка, или вот это? – осведомился он, подняв из глубин снеди, бутылку вина. Не советскую, может быть, французскую…

– Да… – кивнула Аленка.

Она сама делала ужин, в собственном доме, незваному гостю, который взялся помочь в судьбе её любимого человека. А после, Карл Брегер спросил:

– Патефон?

– А, нету… – призналась Аленка.

– Момент!

Он вышел. Вернувшись сказал:

– Хорошо!

Прошло, может пять, ну, чуть больше, минут – у них был патефон. Музыка тоже была не знакомой, такой, что Аленка еще ни когда не слышала. Немецкая, или может быть, тоже – французская. Приятно, и неуютно, одновременно, Аленке. Враг? Но она бы его не убила. Зачем? Люди и так очень много убили людей. Неплохим, может быть, человеком, только немцем, был он. И он думал о ней, и шел ей на встречу. А главное – Алешу он снял с паровоза и записал в депо!

Они танцевали. Аленка умела – отец научил. Карл Брегер смотрел ей в глаза и куда-то поверх. Может, видел свое… Кто она? Для него – точно так же – чужая. Он мог ей помочь и помог…

Ладони его: может он забывался, входили во вкус. Поблуждав по плечам, распушив и разгладив волосы – что показалось Аленке приятным – руки скользнули вниз, и, как неуемные заговорщики, чуть помедлив на лямочках лифчика, насладившись, потянулись всё дальше и ниже по телу Аленки. Аленка оторопела, а пальцы Брегера набрели через платье на тонкий резиновый поясок под платьем, на талии.

– О-оо! – затаил дыхание, разволновался немец. – Алонка, напиник… Алонка, – повторял, закрывая в глаза в истоме… – Алонка, ты слышишь? Я очень-очень, хотель напиник! С тобой, Алонка…

Выждав, открыл глаза. Чуть сверху, близко, смотрел в глаза.

– Вы поняль – напиник? – вежливо, выжидающе, улыбнулся он.

Он не видел плохого в том, о чем говорил. А может, черт его знает, оно так и есть?

Чего она знает? Чего в этой жизни успела Аленка? Вынесла Лешу оттуда? Он любит ее! А она – еще с пятого класса. Но разве поймет это Брегер? Ему это нужно? Нет! А она постарела. Она постарела сейчас, в один миг, на сто лет. Она все поняла! Палец Брегера, снова прошел по резиночке сверху, потом, скользнув книзу, нашел, и прошелся по нижнему краю интимной одежки. Брегер увлекся, ладонью развернутой упоенно срисовывал треугольничек скрытой под платьем одежки, гладя Аленкину талию, бедра, и наслаждался.

«Что ж… – безнадежно, горько признала Алена. – Это проклятие, эта война – оказалась сильнее!» Карл Брегер – чужой. Он – враг. Но Осип Палыч – ублюдок! Сдаваться ублюдку – горше сто крат, чем сдаться врагу! Брегер получит свое. И никто не узнает!

Алеша – вот он, не узнал бы! А есть у Аленки выход? Избавление – да: на войне оно всегда близко… А выхода нет! Любовь не лишь понаслышке и в книгах, жертвенна – вот, прямо сейчас, ставит она перед фактом Аленку! Ставит ее на колени… Безжалостно ставит. С глазу на глаз, и лишь утешением робким бродит сторонкой мысль о том, что Аленка жертвует только собой…

– Идемте, яволь, – прошептала Аленка.

И сама расстелила постель.

Он, не колеблясь, стянул мундир.

– Ой, Алонка, Алонушка, жду! – шептал он.

Обреченно, медленно, поднимала Аленка подол выше бедер…:

– Алонушка, стой! – опередил ее немец, – Я сам!

Приблизился к ней. Осторожно взял плечи. И впился в губы. Покусывал, мягко, нежно. Он хотел, чтобы всё шло красиво. Он умел быть любимым, любить…

– Найн! – отстранилась Аленка.

– Вы что? – отстранился Брегер, – Ты думайт, Алонка?

– Не хочу! – «Не на пятом, жаль!» – сокрушалась Аленка. Будь пятый этаж, она б кинулась вниз.

– Алонка! – он сел на кровать, – Значит, нету напиник – не будет депо! Понимайт? Депо – повторил он, – Туль-ин, депо – никаких! Нет напиник – депо – никаких. Я – вот так!

Жестом – три режущих росчерка, слева, на право, он ей показал, что из списка он вычеркнул имя Алеши и слово «Депо».

– Вот так. Понимайт?

– Понимайт…

Аленка приблизилась. Он дотянулся. Он вытянул руки, приник лицом к ее животу, раскрывая ладони, обвел ими бедра и потянул к себе. К губам. Коснулись Аленкиной кожи горячие губы. Незримый, сладкий нектар покатился по ним, даря удовольствие немцу.

Не много как шторку, отвел он подол платья кверху. Губы припали там: под подолом, у верхней границы открытого тела. Чуть выше… Брегер замер на миг, и загорелся как спичка!

Потянулись ладони вниз, потом вверх, обнажая Аленкино тело.

Постарела Аленка, в миг, на сто лет. Она все поняла! Прекрасное тело бесстыдно, безжалостно предавало ее.

Ему показалось: она бы упала, и он подхватил, увлек. Уложил перед собой. Приник, прижался в ожидании трепетной инициативы. Не дождавшись, сам, протянул под живот Аленкину руку, направил, блаженно проник…

Прекрасное было под ним, его можно мять руками… В него можно влить часть себя самого. Торжественный след в чужом теле, на этой земле! За него рисковали: рыцарей, павших за это, не счесть. Прекрасна, майн готт, Аленка, и – безоружна!

 

Коварный предатель Аленки – прекрасное тело её, не убивало, а наслаждалось, отдаваясь как ястребу-дьяволу, чужому мужчине!

Она приходила в себя, сознавая: жива, и не зная – зачем? Она была безнадежна. Она поняла это, как только Брегер поник, оставляя торжественный след в ее теле. Когда обессилел на ней. Покорное тело, дав волю тому, что природа в нём заложила от сотворения, вздорило с ней, – Аленкой. Они расходились: душа и оно!

Да, это была безнадежность. Она повторяла: «Алеша!» Она поняла, что душа, отстранившись от тела, назад не вернется. Крест, в семнадцать Аленкиных лет! Аленка не испугалась этого, но думать о Леше уже не могла. О чем речь, она умерла…

Довольный, уставший, Брегер тянулся к ней. Торжественный след, жаждал, ждал продолжения. След должен быть бесконечным!

Получивший своё, он переменился. Терпение рыцаря перед безоружной, прекрасной фройлен, сменялось жаждой взять все остальное. Он гладил плечи Аленки, затылок, распушивал, расправлял ее волосы, трогал за ушком. И потихонечку, исподволь, поощрял и подталкивал губы Аленки, все ниже и ниже к своей груди, к животу. И дальше.

– Алон, целовайт! – клонил немец губы Аленки, лисьей тропой, к вершине по имени «Пик удовольствия».

– Нет, – в живот Брегера, глухо, сказала Аленка, – я так не могу!

– Ум-мм, а что там, Алонка, случился?

– Ты только… кончил. Мокро и пахнет. Я так не могу…

– Мокро и пахнет? Алонка, майн готт! Ты помой. Возьми чуть горячий вода. Не холодный, Алонка, бр-р! Горячий вода, и помой. Вон трапка… – показал он на полотенце. Потом – всё хорошо!

– Сейчас, – соскользнула с кровати Аленка, – я сейчас. Есть такой, есть, как ты хочешь – горячий. Сейчас!

Он тоже поднялся, завел патефон:

– Лили Марлен… – мурчал он в пол-голоса, – Майн кляйн Лили-Алонка… А-ло-нка-а… – повторял он, зажмурив веки, наслаждаясь музыкой имени. Голый, чужой мужчина, враг, в её доме. Мурча про Марлен, улыбаясь, впрыгнул он под Аленкино одеяло.

Вода закипела еще до того, как принес комендант свой веник. В большом, двухведерном баке, Аленка хотела выварить, выстирать набело от антрацитной пыли рубашку Алеши.

Она посмотрела в окно, за которым, потом, уже после нее, пережив эту ночь, засветится солнце. Невидимый ею и солнцем Алеша – сейчас, или скоро, начнет путь назад, чтобы встретиться с милой, любимой Аленкой.

«Поняла, – улыбнулась Аленка, – теперь поняла, Алеш, твою боль за жизнь, теряемую напрасно!» И взяла полотенцем горячие ручки кипящего бака.

Он ждал, растянувшись. Блаженный. С улыбкой, какие бывают на лицах счастливых людей. «Глаза прикрывают от счастья, – успела подумать Аленка, – и от яркого солнца…»

– Алонка! – шепнул он, – Давай же, Алонка. Я жду!

– Даю! – хрипло сказала Аленка.

И, приподняв до груди, опрокинула бак на блаженное тело.

Закрыла глаза, и не двинулась с места, застыла: «Алеша!». Лицо его промелькнуло сквозь пламя. Сквозь жаркие, алые сполохи в черной кайме!

Отчаянный, лютый по-волчьи, вопль, взорвал на куски тишину. Тьма побелела от крика! Окна вспотели от пара. Гремели, в ту же секунду, ступени и пол: врывались лавиной, вихрем сквозь двери и стены, чужие солдаты.

– Вас ист дас? О! О! Майн го-отт!!!

«Пуля быстрее, чем звук…» – успела подумать Аленка. Треск автоматных затворов – последнее, что она слышала. Многослойная крепость каменных стен распяла сметенную ураганным, горячим свинцом, Аленку…

В момент, когда нажимное устройство…

В момент, когда нажимное устройство сорвало стопор взрывателя, Леша, не видевший этого, думал о том, что счастье и даже в войну – не в том, чтобы быть живым. Счастью нужен другой: как земля – семени, а земле – семя, чтобы дать ему корни, и выпустить к свету новый росток. «Другой» – это я, который сумел стать твоим, Алена! А «другая» – ты. Сошлись половинки. Сошлись: мы едины, Аленка!»

Пламя взрыва прожгло паровозное днище и, разрывая металл, устремилось в небо. Дикая мощь кипятка и пара, и ревущий огонь паровозной топки, в безумном, смертельном порыве, ударили в грудь и лицо Алеши – и в сторону неба, в стороны света, в того, кто был в связке… Агония, адовый скрежет по рельсовым нервам, объяли, круша и корёжа, состав с головы до хвоста. Свечками адова пира, вспыхнули и загорелись обломки, техника, люди. Танки – виновники пира, слетали с платформ, ломая коробки вагонов с людьми, снося головы, плюща в лепешку, тела.

Пламя остынет, осыплется пеплом на трупы врага, на обломки, на рельсы и на короба изувеченных танков. Ему повезло, партизану, солдату, Алеше Тулину: безоружный, бессильный солдат, не по нраву военному счастью, но не отвернулось оно от Алеши – еще не остыло пламя, бликуя в стальных бортах изувеченных танков, гаснет в воздухе стон умирающих, уносимых вместе с Алешей в небытие, врагов…

***

Безучетная, щедрая пища огню, который не ведает боли, не знает меры – так войну видит солнце. Но если б познало оно эту боль – сдали б нервы. И солнце сошло б с небосвода…

Алёнка, Алёна!

Мечту потерявший начальник полиции Палыч, запил. «Что, я хуже Никитки? – угрюмо кривил он улыбку, – А что, Палыч, лучше?» – сам же себе отвечал, и сам признавал: не лучше. В бешенстве немцы Аленку повесили, голую, вниз головой. Ужас, внушаемый мертвым, изрешеченным пулями телом Аленки, витал в городке.

Но Палыч ведь знал, как прекрасен был этот, несорванный им цветок! Запил, отвернулся от жизни. А по ночам приходил. Брал баклажечку крепкой горилки, и приходил к Алене.

«Аленка! – стонал он, – Аленка.… господи… – и гневно косился в сторону бога, сжимал кулаки, и скрипел зубами – Да разве ты есть?! Ты мелкий, такой же, как я, предатель! Скотина ты, господь бог! Я бы, старый дурак, тварь влюбчивый, я бы сорвал, пригубил ее… Не по нраву бы, пусть… Так жива ты была бы, жива, Аленка! А что теперь? Что? Ни солнца теперь, ни тебя…»

Волчонком скулил, качался, отрешенный от мира Палыч. А то каменел, как глыба, как дуб, с почерневшей в последнюю осень листвой…

«А я бы, я… – плакал он, – Человеком мог стать, понимаешь?..»

Не сумел он взять в руки заветный цветок – и потеряна жизнь, и теперь всё равно…

***

Отрешенный, не уловил полицай Осип Палыч рванувшего свежего ветра. Смотались, за двадцать минут, из Ржавлинки, немцы. А он, потерявший Аленку, пьяный с тех пор, припозднился. Очнулся – пилотки мелькали в садах, переулках и в центре Ржавлинки.

Пилотки со звездами… Винтовку в охапку – и тут же – бежать. А на встречу – Никита.

– Бежать, Осип Палыч? А я?

С размаху, как палка в колёса, кинулся в ноги Палычу.

– Ух-х, о! – прорычал Осип Палыч, плашмя, пузом вниз, полетев на землю. Винтовка скользнула из рук, полетела дальше.

– Ты что, ё-и-так! – взматерился Палыч.

Никитка, не дав протянуться к винтовке, вцепился зубами в плечо. «Последний захват!» – думал он. И не мог расцепить, даже если хотел, свои руки и зубы.

Но в горло уперся металл. «Носил-таки, курва, эсэсовский кортик!» Мечтал – это помнил Никита, – мечтал Осип Палыч, носить при себе такой кортик. А Брегер сказал: «Паоуч, нет! Не есть можно! Кортик – честь для эсэс. А тебе – нельзя. Нет чести. Поняль?»

Ну, какая у Палыча честь! – а носил кортик скрытно. Теперь его лезвие жадно легло к горлу Никиты.

«Дурак! – полыхнуло в мозгу у Никиты, – Заточка у кортика – только по жалу. А грани – тупые. А он меня режет… Дурак!»

Осип Палыч сообразил. Передернув в руке, сдвинул кортик, и острием воткнув с боку, вогнал лезвие в горло Никите.

«Зарезал, скотина, меня как свинью!» – благодарно подумал Никита.

Сообщение в НКВД…

Деповские – они всё это видели – скрутили главного полицая, Палыча…

На другой день, когда части, вошедшие первыми в Ржавлинку, были уже далеко на западе, становилось ясно: Палыча надо будет отдать властям.

– Палыч, – спросил брат машиниста Егорыча, – ты как, жить хочешь?

– Я? Я же вам… я же вас… берег! Я по-доброму к вам. Вон сколько вас – в живых ходют…

Вопрошающий не согласился, не стал и спорить. Ржавлинские женщины – вот кто теперь были судьей для полпреда немецкой власти Палыча!

Истина, правда, суть – не напрасно слова эти женского рода. Несогбенная, непокоренная, гордая Русь, опиралась на плечи мужские: от знатного витязя – до безыменного ополченца без шлема. Но исчезла, не устояла бы Русь, не будь женщин таких…

Женщины, девушки, девочки Ржавлинки, вынесли приговор полпреду немецкой власти, продажному весовщику, Осип Палычу…

***

– Вставай, Осип Палыч, пойдем!

– Куда? Русских нет?

– Успокойся. Их нет, ушли – немца гонят на запад.

Понурил голову, Палыч. Стыдно. Вдруг охватило его беспокойство, какого умом не понять. Оборвалась планка, между сердцем и животом. «Эшафот?» – беззвучно, без шороха, вскользь пролетела мысль.