Czytaj książkę: «Мой художник. Чистый лист. Книга 2»

Czcionka:

Часть первая. Самооборона

Глава 1

В восемь утра в четыреста девятнадцатом было двенадцать человек, и это было слышно.

Сыльги не смогла бы объяснить, что именно. Тот же чайник, те же телефоны, та же батарея под окном, которая с ноября щёлкала два раза подряд и замолкала. Комната была рассчитана на тринадцать, и двенадцать звучали в ней иначе — как счёт, в котором сошлось всё, кроме итога.

Февраль стоял сухой и злой. За окном било солнце, от которого не было тепла, на парковке лежал вчерашний снег, укатанный колёсами до цвета асфальта, и по коридору четвёртого этажа тянуло от входных дверей каждый раз, когда кто-то входил снизу.

Одиннадцатый стол был занят. Восьмой — нет.

На восьмом ничего не сдвинули. Кружка с отбитым краем стояла там же, где стояла всегда, ручкой к окну; поверх бумаг лежала ручка, которой Чонсок расписывался в журнале и которую два раза в неделю у него уводили и один раз в неделю возвращали; в верхнем ящике, Сыльги знала это и не открывала, лежали салфетки, три вилки и пакетик соли. Уборщица вытирала пыль вокруг предметов, не сдвигая их. Это было заметно по кружке: вокруг неё остался ровный светлый круг, а сама кружка стояла в пыли.

Никто не сказал уборщице, чтобы она так делала. Она сама.

Сыльги села за свой стол и придвинула ведомость на февраль. Ведомость печаталась по форме, а в форме было тринадцать строк.

Она заполнила двенадцать. Тринадцатую оставила пустой, потому что зачеркнуть было нельзя, а вписать было некого, и левой рукой поставила внизу свою подпись — быстро, ровно и без нажима, как расписывалась уже пять лет.

— Инспектор, — сказал Бомин от двери. — Дежурная часть.

* * *

Женщина вызвала полицию сама, в семь двенадцать, и говорила спокойно.

Сыльги слушала запись стоя. В трубке был ровный женский голос, который сказал адрес, потом сказал этаж, потом сказал: «Он умер, кажется. Я его ударила. Он на меня шёл». Дежурный спросил, есть ли в квартире ещё кто-нибудь, и голос сказал: «Нет».

— Кан Суён, тридцать восемь, — сказал Бомин, глядя в планшет. — Муж — Чо Минджэ, сорок три. Женаты одиннадцать лет. Ничего за ними нет: ни вызовов, ни заявлений, ни учёта.

— Что говорит?

— Что защищалась.

Хомин уже стоял у вешалки и снимал с крючка свою ветровку, которой было три года и в кармане которой всегда что-нибудь лежало.

— Я поеду, — сказала Сыльги.

Она сказала это не Хомину, а комнате, и комната не возразила. Донук поднял голову от своих листов, посмотрел на неё две секунды дольше, чем требовалось, и опустил голову обратно.

В машине Сыльги села за руль, хотя по расписанию за рулём был Хомин.

Дорога заняла девятнадцать минут. Пока стояли на светофоре у моста, Сыльги считала, что известно, и выходило, что известно всё: вызвала сама, объяснила сама, орудие в квартире, посторонних нет. Такие дела закрываются за неделю. Прокуратура получает материал, эксперт даёт заключение, женщину отпускают под обязательство о явке, и через два месяца суд решает, была ли необходимая оборона, и обычно решает, что была.

Ей нужно было такое дело. Ей нужно было хотя бы одно дело, которое кончится там же, где началось.

— Резинка, — сказал Хомин.

Сыльги посмотрела на своё запястье. Она щёлкнула ею три раза и не заметила.

— Принято, — сказала она и убрала руку на руль.

* * *

Дом был девятиэтажный, восьмидесятых годов, с общей лестницей и лифтом, который работал. Квартира была на пятом.

У двери стоял патрульный, молодой, в шапке, и, увидев их, шагнул в сторону и открыл дверь внутрь, придержав её ладонью.

Хомин вошёл первым.

Он сделал это без паузы, не оглянувшись, и, прежде чем шагнуть, чуть переложил вес на левую ногу, как делают, когда собираются в чём-то себе не позволить остановиться. Сыльги увидела это со спины. Она не сказала ничего, и он ничего не сказал, и патрульный, который не знал ничего, тоже ничего не сказал.

В прихожей пахло жареным луком и хлоркой.

Чо Минджэ лежал на кухне между столом и холодильником, головой к балконной двери. Он был крупный, в трикотажных штанах и футболке, босой, и одна тапка стояла ровно, а вторая лежала на боку в полуметре. Под ним натекло немного, меньше, чем ожидаешь; кровь ушла в шов между плитками и остановилась там, дойдя до порожка.

Нож лежал на столе, на самом краю, рядом с солонкой.

— Сейчас техник снимает нож, — сказал Хёнчоль, не оборачиваясь. — Сейчас техник отмечает, что нож положили, а не бросили.

Он стоял на коленях на подстеленном пакете, потому что колени у него были в том возрасте, когда на плитку не становятся просто так, и работал медленно, проговаривая себя вслух, как проговаривал двадцать девять лет.

Кан Суён сидела на табурете в коридоре, в пальто, застёгнутом на все пуговицы.

Она была широкая, с усталым лицом и глубокой бороздкой на переносице от очков; очки она держала в руке. Когда Сыльги подошла, женщина попыталась встать, задела плечом косяк и сказала косяку:

— Ой, извините.

Потом посмотрела на Сыльги снизу вверх и сказала:

— Я его ударила.

— Кан Суён? Инспектор Чон, Кванджин-гу. Скажите, как всё было.

— Он пришёл во втором часу. Он выпил. Он не буянил, он никогда не буянил, — сказала женщина и остановилась, будто проверила сказанное на слух и осталась им довольна. — Он сказал, что я ему всю жизнь. Потом поднял руку. Я взяла со стола нож и ударила. Один раз. Он сел и потом лёг.

— Куда ударили?

— Сюда, — сказала Кан Суён и показала себе на живот, чуть выше пояса, точным движением человека, который уже показывал это сегодня дважды.

— Он стоял или шёл?

Женщина подумала.

— Шёл, — сказала она.

Сыльги записала это в бумажный блокнот, левой рукой, и внизу страницы поставила время.

— Вы вызвали в семь двенадцать, — сказала она. — А случилось во втором часу.

— Я сидела.

— Пять часов?

— Я не смотрела на часы, — сказала Кан Суён. — Я сидела на кухне, потом ушла сюда, потому что там неудобно сидеть.

Это было правдой, и Сыльги это увидела: на кухне было три табурета, и все три стояли задвинутыми, а в коридоре у стены стоял один, вытертый по краю сиденья, с телефоном на подоконнике рядом. Женщина сидела там, где сидела всегда.

— В ванной плитка не доложена, — сказала Кан Суён.

Сыльги подняла голову.

— Он начал четыре года назад, — сказала женщина, глядя мимо неё, в сторону кухни. — Один ряд положил и бросил. Я всё думала, что доложу сама, а там надо клей и уровень, и я не знаю, какой клей.

В коридоре стало слышно, как Хёнчоль проговаривает себе, что техник переходит к раковине.

— Я не про это, — сказала Кан Суён и наконец надела очки. — Я просто говорю.

* * *

В раковине стояли две чашки.

Сыльги посмотрела на них, стоя в дверях кухни, и увидела, что обе с чаем и что в одной осталась заварка на дне, а во второй нет. Она отметила это так, как отмечают предмет, который будет в описи, и пошла дальше.

К одиннадцати приехала Мин Минги, кивнула Сыльги, натянула перчатку поверх печатки на большом пальце, не снимая её, и села к телу.

— Одно проникающее, — сказала она через двадцать минут. — Больше ничего. Направление вверх и чуть влево. Скажу точнее завтра.

— Скажите сегодня.

Минги подняла голову.

— Скажу завтра, — сказала она тем же голосом, каким сказала бы «идёт дождь», и вернулась к работе.

Сыльги вышла на лестницу и постояла у окна, где тянуло с улицы. Ей нужно было завтра. Ей нужно было сегодня.

* * *

В отделе она села писать в половине четвёртого и написала за час.

Донук подошёл, когда она дописывала третий лист, и положил перед ней бумагу — не рапорт, а список, разграфлённый в два столбика, где слева было то, что уже сделано, а справа то, что нет.

Справа первой строкой стояло: «Кто был в квартире с часу до семи».

— Она была одна, — сказала Сыльги.

— Она так говорит, — сказал Донук.

— Донук, у неё нож на столе и муж на полу, и она вызвала нас сама.

— Я не спорю, — сказал он. — Я просто веду.

Он не забрал лист.

— Опрос соседей? — спросил Ёнбин от шкафа.

На площадке было три квартиры, и в семь утра дома были все три. Любой из троих мог сказать, слышал ли он в той квартире с часу до семи хоть что-нибудь, кроме одной женщины на табурете в коридоре.

— Завтра, — сказала Сыльги.

— Есть.

Ёнбин выпрямился и поднял руку к виску, как поднимал всегда.

— Не надо, Ёнбин.

Он опустил руку и вышел с папками.

Соседей надо было опрашивать сегодня, пока они помнят ночь, а не то, что успели рассказать друг другу за день. Сыльги знала это, когда говорила «завтра». Она сказала «завтра».

Бомин, стоя у доски, дописал в углу время — пятнадцать сорок восемь — и, не оборачиваясь, сказал:

— Инспектор, у нас на неделе суд по прошлогоднему. Хомин просил напомнить.

— Принято.

Хван Ина спустилась в начале шестого.

Она вошла без стука, как входила всегда, постояла у двери, посмотрела на доску, где висел один лист с фамилией Чо и адресом, и сказала:

— Быстро.

— Дело простое.

— Я не сказала, что сложное. Я сказала — быстро.

Вязание было у неё в руках, и ряд шёл ровно.

— Материал уйдёт в пятницу, — сказала Сыльги.

— Уйдёт, — согласилась капитан.

Она постояла ещё немного, глядя не на доску, а на восьмой стол, и вышла, и ничего больше не сказала, и вот это Сыльги потом вспоминала дольше всего.

* * *

Госпожа Чхве пришла в шесть.

Внизу позвонили из дежурной части и сказали, что тут женщина, пожилая, с судком, спрашивает четыреста девятнадцатый, и Сыльги сказала, чтобы её проводили.

Она поднялась медленно, держась за перила, в пальто поверх домашнего платья, и в руках у неё был судок, обёрнутый двумя полотенцами и перетянутый резинкой, чтобы не открылся. Волосы у неё были начёсаны, как в тот день, когда Хомин стоял у неё на пороге и его профессиональная улыбка сползла от запаха выпечки.

— Здравствуйте, — сказала она комнате. — Я к вам.

Двенадцать человек посмотрели на неё, и никто не встал.

— Мне сказали, у вас тут погиб который, — сказала госпожа Чхве. — Высокий такой? Нет, не высокий. Который приходил и ел.

Она прошла между столами, безошибочно, будто уже была здесь, и остановилась у восьмого.

— Вот сюда, — сказала она и поставила судок на стол, рядом с кружкой, в пыль. Потом сняла резинку, надела её себе на запястье, развернула полотенца и оставила их лежать. — Это горячее ещё. Пусть покушает.

В комнате никто не двигался.

Донук смотрел в свой лист. Ёнбин, стоявший у шкафа, выпрямился и опустил руки по швам, как делал всегда, когда не знал, что делать. Хомин отвернулся к окну и стоял к ним спиной.

— А вы кто ему будете? — спросила госпожа Чхве у Сыльги.

— Я его инспектор.

— А-а, — сказала старуха и кивнула, будто это всё объясняло. — Тогда Вы ему и скажите.

— Скажу.

Сыльги услышала себя со стороны, и это было хуже, чем если бы она промолчала.

— Я передам, — сказала она.

Госпожа Чхве постояла у стола ещё немного, поправила полотенце, чтобы лежало ровно, и пошла к двери. У двери обернулась.

— Сын у меня не берёт трубку, — сказала она. — Второй месяц. Ну ничего.

И вышла.

Судок стоял на восьмом столе и остывал, и от него шёл пар, и пар был виден на просвет: за окном уже стемнело, а лампу над восьмым столом никто не включал с января.

Первым подошёл Ёнбин. Он посмотрел на Сыльги, и Сыльги кивнула, и он взял судок обеими руками и понёс его на общий стол у чайника, где стояли чашки, и там открыл.

Ели молча и съели всё.

Бомин собрал полотенца, сложил их вчетверо и убрал в пакет, чтобы вернуть.

* * *

Сыльги вышла в половине десятого.

Машина Чонсока стояла в дальнем углу парковки, там же, где стояла двадцать второго января, носом к забору, и снег на ней лежал двумя слоями — старый, слежавшийся, и поверх вчерашний. Изнутри стёкла заиндевели неровно, пятнами.

Сыльги подошла и посмотрела через заднее стекло.

Контейнеры стояли на сиденье стопкой, четыре или пять, как он их и оставил, и верхний был с синей крышкой.

Она достала телефон, чтобы записать себе задачу, и не записала.

Ключи от машины лежали в сейфе у дежурного, и забрать их могла она, и оформить передачу семье могла она, и объяснить, почему это до сих пор не сделано, тоже могла только она. Работы там было на сорок минут.

Она постояла ещё немного и пошла к своей машине.

В машине она села, взялась за руль обеими руками и один раз, коротко, ударила по нему пальцами — и остановила себя на втором такте.

Дело было простое: муж, жена, нож, один удар, пять часов молчания и вызов в семь двенадцать. Материал уйдёт в пятницу. Прокуратура вернёт его недели через три с вопросами, на которые она ответит, и всё кончится там же, где началось.

Ей нужно было простое.

Она выехала с парковки в девять сорок одну и всю дорогу до дома думала о двух чашках в раковине и о том, что не спросила, кто пил из второй.

Глава 2

Живое лицо никогда не стоит на месте.

Оно дышит, оно чуть смещается вслед за мыслью, оно каждую секунду немного другое, и художник, который сидит перед ним, работает не по натуре, а по среднему: он берёт двадцать минут этого лица и складывает из них одно. Поэтому портрет живого человека всегда чуть-чуть неправда — и поэтому он бывает похож.

С мёртвым лицом иначе. Оно стоит. Оно наконец даёт себя рассмотреть, и в нём нет ни одного из тех движений, по которым человека узнают в толпе со спины, и потому портрет с покойника всегда похож на кого-то другого. Рисовать мёртвых по фотографиям с места — это рисовать очень точную чужую вещь.

А есть третий случай, самый трудный, и о нём в учебниках не пишут: когда лица нет вообще, ни живого, ни мёртвого, а есть только то, что о нём помнят люди.

— Господин Ким, — сказал Бомин от двери. — К Вам пришли.

* * *

Мальчику было пятнадцать, и он пришёл один.

Он стоял в коридоре четвёртого этажа в школьной куртке, застёгнутой до горла, с рюкзаком на одном плече, и держал телефон в опущенной руке экраном к бедру, как держат то, что уже двадцать раз показывали и ещё будут показывать.

— Вы рисуете, — сказал он. Не спросил.

— Рисую.

— Мне сказали, Вы рисуете тех, кого не видели.

В коридоре было холодно, тянуло снизу, от входных дверей; мимо прошли двое из шестого кабинета, посмотрели и не остановились.

— Пойдёмте, — сказал Монджу.

В четыреста девятнадцатом мальчик сел на стул для посетителей, снял рюкзак, поставил его между ботинок и только тогда поднял телефон.

— Вот, — сказал он. — Тут сорок восемь. Я все посмотрел.

Он листал быстро и не смотрел на экран сам, а смотрел на Монджу, и это было хуже всего.

Ким Чонсок на этих фотографиях ел. Ким Чонсок держал в руках поднос. Ким Чонсок смеялся, отвернувшись, за чьим-то плечом, на празднике, где горел свет и было много людей. На двух он был снят со спины. На одной, самой старой, он держал на руках ребёнка, и по тому, как ребёнок держал в кулаке его воротник, было понятно, что ребёнок — этот самый мальчик, только тогда ему было года три.

— Здесь нет ни одной, где он молчит, — сказал мальчик.

— Да.

— Мама говорит, что и не может быть. — Он положил телефон на стол экраном вниз. — Я хочу, чтобы был портрет. Не с фотографии. Мама не знает, что я пришёл.

Монджу сел напротив.

— Сколько вас?

— Трое. Мне пятнадцать, сестре двенадцать, младшему семь. Младший не помнит, — сказал мальчик и остановился, и потом договорил ровно: — Он думает, что помнит, но он помнит по фотографиям. Я проверял. Он рассказывает то, что на них.

За окном была та февральская серость, которая на палитре собирается из чёрной, белой и капли умбры и всё равно выходит не такой; свет ложился на стол ровной холодной полосой и обрывался на краю.

— Хорошо, — сказал Монджу. — Я сделаю. Но не сегодня и не по фотографиям.

— А по чему?

— По людям.

* * *

Он обошёл кабинет за два дня и спросил у каждого одно и то же.

Он не спрашивал, каким Чонсок был. Он спрашивал: какое у него было лицо, когда он молчал.

Донук положил на стол лист, разграфлённый в два столбика, посмотрел на него и сказал:

— Он не молчал.

— Совсем?

Донук подумал.

— Молчал, — сказал он. — Когда писал. У него получалось так: он писал и одновременно двигал челюстью, как будто читает вслух и не выпускает звук.

Ёнбин сказал, что не помнит, потом покраснел и сказал, что помнит, но не может объяснить, а потом объяснил лучше всех:

— У него брови стояли не как у всех. Не домиком и не прямо. Одна выше, левая. И когда он злился, они не сходились. Оставались так же.

Хонсун ответил через монитор, не поворачиваясь, слишком быстро, как отвечал всегда, и извинился перед монитором, а не перед Монджу:

— Простите. Я его не помню лицом. Я его помню звуком: он ставил контейнеры, и крышка щёлкала два раза. Я работал и по щелчку понимал, что уже полтретьего. Извините.

Мин Минги, которую Монджу нашёл в секционной, сказала ровно:

— Носогубные глубокие, справа глубже. Скулы широкие, кость крепкая. Подбородок тяжёлый, но не выступает, — она перечисляла, натягивая перчатку поверх печатки. — Это всё есть на фотографиях, господин Ким. Я вам говорю то, что видно.

— Мне нужно то, чего не видно.

Минги посмотрела на него две секунды.

— Он ел, стоя у окна, и жевал с одной стороны, — сказала она. — С левой. Двенадцать лет с левой. У него на той стороне жевательная была сильнее, я это заметила ещё когда он живой был, и один раз ему сказала, чтобы он сходил к стоматологу, а он сказал, что стоматолог — это тот же следователь, только сразу знает, где ты врал.

Она отвернулась к столу.

— Идите, господин Ким.

Хомин не ответил.

Монджу подошёл к нему в конце второго дня, когда в кабинете было пусто, и спросил, и Хомин посидел, глядя в стол, и сказал:

— Я вспоминаю его в дверях.

И больше ничего не сказал, и Монджу больше не спрашивал.

* * *

В четверг ночью он сел и не смог начать.

Он сделал то, что делал всегда перед первой линией: закрыл глаза и потянулся за лицом. Это не память в том смысле, в каком её понимают; это ближе к тому, как рука находит в темноте выключатель — не вспоминая, а просто зная, на какой высоте он.

Лица не было.

Были куски. Была левая бровь, стоящая выше правой. Была тяжёлая челюсть. Была правая носогубная, глубже левой. Всё это лежало отдельно, как лежит на столе разобранная вещь, и не собиралось ни во что, и чем дольше он тянулся, тем ровнее становилось внутри то место, где полагалось быть лицу.

Он открыл глаза.

В кабинете горела одна лампа, и он видел стол, и уголь, и лист, и не видел ни одного цвета: всё было светлое и тёмное, и больше ничего, и он даже не отметил этого: отмечать было нечем.

Он просидел так минут двадцать.

Потом взял со стола свою кружку, пошёл к чайнику, и на середине комнаты, у восьмого стола, услышал, как в голове щёлкнула крышка.

Два раза.

Он остановился.

Крышка щёлкала два раза, потому что её защёлкивали большим пальцем сначала с одной стороны, потом с другой, и человек, который её защёлкивал, при этом всегда чуть отводил голову назад и вбок — не глядя, на слух, проверяя, села ли, — и вот в этом движении, в отведённой назад голове, лицо наконец и стояло. Целиком. Со всеми кусками сразу.

Оно стояло не как картинка. Оно стояло как движение, и это было единственное, чем его вообще можно было взять.

Монджу вернулся к столу и записал на полях листа два слова: «отводит голову». Потом посидел ещё немного — руки у него подрагивали, и это было не от холода.

Он не стал начинать в ту ночь. Он знал, что если начнёт сейчас, то будет спешить, а спешат по одной причине — боятся, что уйдёт.

* * *

Он начал в пятницу вечером, когда все ушли.

На одиннадцатом столе под пустой папкой лежали три листа, которые он не трогал с января. Он не сдвинул папку и не посмотрел под неё; он просто отодвинул её к дальнему краю стола, чтобы освободить место, и это заняло полсекунды, и полсекунды он на неё смотрел.

Потом достал уголь, коробку с растушёвками и лист.

Потом достал из внутреннего кармана сложенный вчетверо лист.

Бумага была мягкая на сгибах, как ткань, и на одном сгибе уже расходилась, и он разворачивал её всегда одинаково: сначала вдоль, потом поперёк, придерживая большим пальцем середину, чтобы не пошло дальше.

С листа на него смотрел мужчина лет тридцати трёх.

Лицо было построено от детского: широкая переносица, короткая верхняя губа, маленькое расстояние между глазами — то, что не меняется, — и на этом каркасе стояли взрослая нижняя челюсть, взрослая шея и складка между бровями, которой у ребёнка на фотографии, конечно, не было. Работа была двухчасовая, уличная, на плохой бумаге, углём и белым мелом, и была она ровно на тридцать тысяч вон.

Поля были исписаны.

Не словами. По всем четырём краям, мелко, в один слой, потом поверх в другой, стояли куски: тяжёлая скула — отдельно; складка между бровями — отдельно; полоса лба; линия, которой идёт волос надо лбом; ухо, дважды; ещё раз ухо, крупнее. Некоторые были обведены, некоторые перечёркнуты одной чертой. Пустого места на полях почти не осталось, и последние он ставил уже поверх старых, под углом, чтобы отличать.

Монджу посмотрел на лист секунд десять.

Потом сложил его — вдоль, поперёк — и убрал во внутренний карман, где рядом лежал блокнот в мягкой картонной обложке, восемьсот вон, с вырванными поперёк страницами.

И взял уголь.

* * *

Он начал не с лица.

Он поставил ось — вертикаль от лба к подбородку, чуть уведённую вправо, потому что человек, который двенадцать лет жуёт с левой стороны, к сорока годам держит голову не совсем прямо. Потом две горизонтали: линия глаз и линия рта. Потом скулы — широкие, кость крепкая, как сказала Минги, и на этом каркасе всё сразу стало чьё-то.

Брови он ставил по Ёнбину: одна выше, левая, и они не сходились.

Носогубные — по Минги, справа глубже.

Челюсть — по фотографии, единственное, что он взял с фотографии: челюсть была видна на всех сорока восьми.

Уши он поставил точнее, чем требовалось. Их всё равно никто никогда не рассматривает, и на портрете для семьи они не значат ничего, но руку он на них не экономил ни разу за пятнадцать лет и не стал экономить теперь.

А потом он дошёл до рта и остановился, потому что рука пошла ставить его так, как ставят покойникам: ровно, спокойно, без работы. Так лежит рот, когда лицом никто не пользуется.

Монджу отложил уголь.

Он сидел минуту или две и смотрел на то, что вышло, и это было очень похоже и совершенно мёртво, и он знал, почему: он рисовал человека, которого видел последний раз в морге, и рука помнила именно это.

Он взял чистый лист и начал заново.

На втором он поставил рот работающим — чуть асимметрично, левый угол ниже, как у человека, который жуёт с одной стороны и говорит на ходу, — и от этого поехало всё остальное, и пришлось поднимать линию глаз на миллиметр, и он поднял.

Он перевернул песочные часы четыре раза и на пятый не перевернул.

Дверь была открыта, и в какой-то момент в проёме стало темнее.

Он не поднял головы сразу: рука шла. Когда поднял, в дверях стояла инспектор Чон — в куртке, которая была не по погоде, с ключами от машины в кулаке, держась ладонью за косяк. Она смотрела не на него. Она смотрела на лист.

— Я забыла, — сказала она.

Что забыла, она не сказала. Она постояла ещё секунду или две, глядя туда же, и сказала:

— Работайте.

И ушла, и шаги в коридоре были быстрее, чем ходят, когда возвращаются за забытым.

Монджу опустил голову и некоторое время не работал. Он подумал, что она за весь февраль не сказала ему ни одной фразы длиннее четырёх слов и что дело, вероятно, в трёх листах под пустой папкой; и что если так, то это справедливо.

Потом он вернулся к рту.

В час ночи в кабинете было слышно только батарею и уголь.

Он не стал доводить глаза. Он вообще не тронул зрачки: поставил веки, поставил тень под нижним и оставил. Это было правило, которого он держался пятнадцать лет: если поставить зрачок, человек начинает смотреть, а на портрете, который заказали не для дела, смотреть должен тот, кто держит лист.

Последним он положил на левую бровь один короткий штрих — не тень, а как бы вес, чтобы она стояла выше правой не по рисунку, а по ощущению.

И на этом закончил.

* * *

Мальчик пришёл в понедельник, опять один, опять в застёгнутой куртке.

Монджу положил лист на стол лицом вниз и сказал:

— Смотри один. Я выйду.

— Не надо, — сказал мальчик. — Я так.

Он перевернул лист.

И ничего не сказал.

Он смотрел долго, дольше, чем смотрят взрослые, и лицо у него не двигалось совсем, и по нему нельзя было понять ничего, кроме того, что он не моргает. Потом он положил ладонь на стол рядом с листом, не на него, и сказал:

— Тут у него левая бровь.

— Да.

— Мама говорит, это от меня, — сказал мальчик. — Что он так делал, когда я родился, и потом уже не переставал.

Он аккуратно, за самые края, поднял лист и подержал его на весу.

— Сколько я Вам должен?

— Нисколько.

— Мама сказала, чтобы я обязательно спросил и обязательно заплатил.

— Скажи маме, что я спрошу с неё в другой раз, — сказал Монджу.

Мальчик подумал над этим и, кажется, принял.

Монджу дал ему папку — обычную, картонную, из тех, что лежали в шкафу пачками, — и мальчик вложил лист внутрь, и завязал тесёмки, и завязал их на два узла.

У двери он остановился.

— А Вы его знали? — спросил он.

— Семь месяцев.

— И как?

Монджу подумал.

— Он кормил всех, кто был в комнате, — сказал он. — И считал, что это не про еду.

Мальчик кивнул так, как кивают, когда получили ровно то, за чем пришли, и вышел, придерживая папку обеими руками, и в коридоре было слышно, как он идёт: шаг, потом шаг, потом лестница.

* * *

Монджу вернулся к своему столу.

Пустая папка лежала там, куда он её отодвинул, и под ней ничего не было видно, и он это знал — сам её туда положил в январе.

Он подтянул её обратно на середину стола, ровно, углом к углу, и не поднял.

За окном шёл снег, мелкий и сухой, из тех, что не ложится, а сдувается по асфальту полосами, и в свете фонаря на парковке эти полосы были не белые, а желтоватые, цвета неаполитанской светлой, и он отметил это и удивился, что отметил.

Он выключил лампу, снял со спинки стула шарф и пошёл к двери.

В кармане у него лежали блокнот и сложенный вчетверо лист, и они лежали там рядом уже полгода, и он ни разу об этом не подумал.

Ograniczenie wiekowe:
16+
Data wydania na Litres:
14 września 2026
Data napisania:
2026
Objętość:
320 str. 1 ilustracja
Właściciel praw:
Автор
Format pobierania:

Podobne książki