На краю государевой земли

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

«Скорей бы он определил его в стрельцы!» – подумала она, не зная, как выжить Васятку со двора.

Весь день Пущин и Васятка копошились во дворе, постукивали топорами, мастерили сундуки и ларчики для дальней дороги. Затем их, для крепости, женщины обошьют кожей. Стояли белые ночи, и они возились долго. Наконец, Иван закончил работу и распрямил спину.

– Все, хватит на сегодня. Иди, отдыхай, – сказал он Васятке только тогда, когда Дарья уже давно распустила своих помощниц, Машу и Любашу.

Федька же сбежал куда-то самовольно. На двор он вернулся в сумерках и незаметно проскользнул в сараюшку. Там он отодвинул в углу половую доску и протиснулся вниз, под сруб, в укромное местечко, неизвестное никому. Он сделал его сам: вырыл под срубом яму и натаскал туда, как белка, всякого тряпья. И, бывало, он отсиживался там после грозы от матери или отца, а то просто отлынивал от работы по двору… Рядом, почти над самой его головой, за сараюшкой, кто-то тихо разговаривал. Сдерживая дыхание, чтобы не выдать себя, он осторожно вылез из своего логова, обошел сараюшку и выглянул из-за угла.

На бревнах, у сараюшки, сидели Васятка и Любаша и о чем-то шептались. О чем они говорили, было не слышно. И Федьке стало скучно торчать за углом, он выскочил из-за угла, запрыгал на одной ноге и завопил: «Жених и невеста – из одного теста!»

– Федька, а ну иди отсюда! – закричала на него Любаша, быстро отстраняясь от Васятки.

Федька покривлялся, подурачился и убежал. Он не стал ждать, когда в дело ввяжется Васятка, силу которого он уже испытал.

* * *

С утра Якушка никак не мог оклематься от вчерашней попойки с острожным воротником Семейкой. А напились дружки на радостях от вести, что дошла до Сургута, будто бы на подходе были суда с хлебным жалованием и их ожидали на следующий день. Отхаркивая густую вяжущую слюну, он тяжело выполз во двор и плеснул в лицо холодной воды. От этого легче не стало. И он, пошатываясь, зашел обратно в избу, сел за стол и нехотя стал жевать квашеную капусту. Ее на похмелье ему всегда давала Фёколка. Он поел, привычно обругал жену, вышел из избы и поплелся в съезжую, куда ему было велено прийти.

На душе у него было отвратительно, ну хоть топись в Сургутке. И не оттого, что напился до крестного знамения. То дело обычное. Скверно было от жалости к самому себе. Она грызла, разъедала его изнутри, заставляла пропивать все, вплоть до последнего кафтана. Вчера вечером он угощал дружков, дважды бегал к Литвинихе за горячим вином, отдал ей остатки хлебного запаса и даже задолжал: взял вина под новый оклад. Тот должен был вот-вот подойти из Тобольска. Вечером к нему приходил еще кто-то из служилых. Он уже и не помнит кто. Дружков он угощал щедро. Угощал даже своего недруга – Петьку Скорняка по прозвищу Кривой, весельчака и буйного пьяницу. Скорняк, до того как его прибрали на службу в верхотурском кабаке, был гулящим, скитался по Закаменью и успел много набедокурить. Он любил прихвастнуть, сочинял всякие небылицы, собирая вокруг себя охочих до баек служилых. И вчера, напившись, он, по укоренившейся привычке подраться, побил Якушку. Это пушкарь еще помнит. Помнит, как упал, запрокинулся назад через козлы, что стояли во дворе, задрал высоко ноги, уставился вверх и стал тупо разглядывать пустое приполярное ночное небо. И тогда у него мелькнула горькая мысль: что Петька – сволочь, любит выпить на дармовщину. А после того еще возьмет и побьет, просто так, от скуки. Так он и уснул на козлах и уже не слышал, как дружки, передравшись, расползлись по своим дворам…

У съезжей Якушка нерешительно потоптался, затем потянул на себя дверь и сунул в щель голову. Приглядевшись к полумраку избы, он увидел второго воеводу и кашлянул, чтобы привлечь к себе внимание.

Но Благой, не замечая его, сосредоточенно разглядывал что-то в маленькое оконце.

Пушкарь кашлянул громче. Придав осипшему голосу солидность, он поздоровался: «Доброго здравия, Иван Владимирович!»

– А-а, это ты! – обернулся воевода к нему. – Ну, заходи, заходи! Не жмись за порогом!

Якушка шагнул в съезжую и остановился посреди нее, не решаясь подходить ближе. Вместе с ним в избу ворвался холодный утренний воздух, шибанул по ней сивушным перегаром и крепким мужицким запахом.

– Опять надрался! – поморщился Благой и брезгливо отвернулся. – У-у, харя-то какая! Не стерпел!

– Да то ж не я, – просипел Якушка, отвел взгляд от воеводы. – Упоили, воротошники… Вот те крест упоили! – быстро перекрестился он.

– Силком, поди?

– Угу!.. То не совсем. И по охотке было.

– Хочется, говоришь, – хмыкнул воевода, не удержался и рассмеялся сочным басом: «Ха-ха-ха!» – глядя на сизую физиономию пушкаря. Вволю насмеявшись, он достал платок, вытер заслезившиеся глаза.

– Ты верно сказал: иногда и хочется. И как стерпеть-то, в такой дыре, а? – спросил он пушкаря и подумал: «Дыра-то дырой, а вот здесь, за Камнем, хорошо бы подольше посидеть, пока на Москве не успокоится»…

Якушка ничего не ответил, захлопал глазами, все также стоя посреди пустой избы и переминаясь с ноги на ногу.

– Ты не забыл, зелейная душа, о чем я толковал с тобой два дня назад? Или снова говорить?

– Ни-и, я памятливый!

– Ну, гляди. Суда на подходе. Встретить надо и вдарить. Да не вдарь раньше, и не запоздай тоже!

– Не сомневайся, Иван Владимирович. Фролов знает дело, – оскалился щербатым ртом Якушка, сообразив, что грозу пронесло стороной.

Он взбодрился, помял в руках шапку, глянул на воеводу.

– А может, два раза, а? Я ж могу. Народу веселье, и затинная истомилась. Она ведь для бою делана. А любая штуковина в деле токмо крепчает. Вот наш брат, мужик, ежели без бабы, то и не мужик более…

– Ну ты и любомудрец! – сказал Благой, внимательно приглядываясь к пушкарю. – Ладно, вдарь три раза! – согласился он, загораясь мальчишеским азартом. – Только холостыми! Не то вмажешь картечью – людишек посшибаешь! Гляди у меня! – строго погрозил он кулаком ему. – Самим тогда выстрелю!

– Иван Владимирович, соль нынче будет с Тобольску, аль не ждать? – совсем уже осмелев, спросил пушкарь воеводу.

– Соль в полоклады. И то за прошлые годы. Колмак отнял озера. На жалование посылать из Тобольска нечего. Так и Иван Михайлович сообщает.

– А-а, – разочарованно протянул Якушка; он рассчитывал отдать Литвинихе за вино солью.

– Ладно, пошли, зелье отмерю, – подтолкнул Благой пушкаря к выходу из съезжей…

Прижимая к груди горшки с зельем, Якушка взобрался по крутой лестнице на башню, протиснулся в узкую дверь и плюхнулся рядом с затинной пищалью.[32]

После угарной пьянки бешено стучало сердце, в голове стоял сплошной звон, будто кто-то равномерно бил болванкой, загонял шпонки в бревна сруба, когда их нанизывают друг на друга. Было тяжко и в то же время истомно от разлившейся по всему телу противной слабости.

«Вот так и подохнешь однажды… И не будет Якушки», – подумал он, и ему опять стало жаль самого себя.

Он сморщился, захлюпал носом.

«А Фёколка даже не поплачет, не вспомнит… Точно не вспомнит. Вот сука!» – привычно, со злобой, подумал он о жене; та уже давно изменяла ему: гуляла с десятником Фомкой, сначала втихую, а сейчас уже не скрывалась.

Попервоначалу Якушка хотел было проучить ее. Потом плюнул, смирился, поняв, что либо его изувечит десятник, либо бросит Фёколка и уйдет к тому же Фомке, или к какому-нибудь другому одинокому служилому. В острожке их было немало и они так и приглядывали, как бы отбить жёнку у иного зазевавшегося… Голодно было в Сибири без хлеба, голодно было без соли, голодно было без баб…

Якушка отогнал непрошеные мысли и поднялся. Постанывая от похмельной головной боли, он осмотрел затинную, любовно похлопал шершавой ладонью по гладкому холодному металлу, аккуратно смахнул со ствола пыль. В углу башни он нашел шомпол и прошелся взад-вперед шаберкой по каналу ствола. Затем он опрокинул из горшков зелье в темную горловину пищали, туго забил туда большой пыж и высыпал остатки пороха на зелейник.

Якушка любил пушкарское дело. К нему он относился со всей серьезностью, на какую был способен. Он понимал, что если как-нибудь не уследит, то так ахнет, что не будет ни его, Якушки, с его гнилыми потрохами, ни башни. Снесет, может быть, и половину острога…

Он справил затинную, высунулся в узкую щель бойницы, глубоко вдохнул свежий воздух и окинул взглядом с высоты башни знакомый до мелочей острожёк.

По дворам буднично копошились бабы и бегали ребятишки. Куда-то спешили по делам служилые. Снизу, с реки, дул прохладный ветерок и раскачивал из стороны в сторону высокий столб дыма, выписывающий замысловатые зигзаги.

«То ж Яцкина жёнка палит, как труба», – мелькнуло у пушкаря.

С высоты башни отчетливо бросалось в глаза, что иные дворы совсем запустели.

И Якушке стало жаль острожёк, из которого постепенно разбегались люди. Вернулась жалость и к самому себе. Подспудно он догадывался, что отсюда ему уже никуда не уехать, здесь же и похоронят.

«Немного уж осталось», – слезливо подумал он, вспомнив вчерашнего бесенка.

Тот появился откуда-то во время пьянки и стал донимать его. Он испугался, перекрестил его. Но маленький вертлявый обитатель преисподней, вместо того чтобы сгинуть, вызывающе завертел длинным крысиным хвостиком, показывая ему свою потертую задницу. И Якушка затрясся от страха, заплакал, стал неистово класть на себя крестные знамения одно за другим. Так что казаки даже протрезвели: Якушка-то ни разу в жизни не перекрестил лба, порога в церковь не переступил, к тому же попу Маркелу… А тут на тебе! И Скорняк, изгоняя из него нечистую силу, окатил его холодной водой из бадейки, под громкий гогот пьяных дружков.

 

Всю свою жизнь Якушка бахвалился, а вот после вчерашнего сжался, притих…

«Вон и Мироха выполз, – увидел он казака, с которым гулял вчера. – Как его качает-то».

– Мироха-а! – громко крикнул он.

Казак оглянулся вокруг. Ничего не заметив, он нетвердой походкой двинулся дальше.

Якушка от восторга хохотнул и, разыгрывая его, рявкнул: «Стой, кащеев сын!»

Мироха остановился, медленно обернулся и глянул наверх башни, из бойницы которой торчала голова пушкаря.

– Ты что, зелейная гнида, пугаешь людей! – прорычал он и погрозил ему здоровенным кулаком, чуть меньше Якушкиной головы.

– Пошто такой злой, с утра-то? – заискивающе протянул Якушка, сообразив, что хватил лишку и казак может тяжко отделать его, несмотря на дружбу.

– Гляди у меня, вонючий козел! – смачно сплюнул Мироха и пошел дальше.

Якушка же быстро протиснулся сквозь узкий лаз башни, скатился по лестнице вниз и свалился на землю, обессилив от бешеных ударов сердца. Отдышавшись, он поднялся и поплелся домой.

У двора Литвинихи его остановил громкий бабий крик и знакомый басистый голос Треньки Деева. Пушкарь повернул за угол избы и с любопытством заглянул во двор.

Там, уперев руки в бока, стояла Литвиниха. Напротив же нее взъерошился петухом атаман и кричал на нее, а та ни в чем не уступала ему.

От снедавшей его тоски и желания развлечься, пушкарь бочком вошел во двор, прислонился к углу избы и стал с интересом наблюдать за перебранкой.

– То ж от оводу курево! – отбивалась Литвиниха от атамана.

– Я тебе дам, зараза, курево! – грозно рявкнул Тренька. – Вишь, сухмень зело велий! Затравишь острог!

– Так вода же кругом! – удивленно уставилась Литвиниха на него.

– Что вода, что вода! – вскипел Тренька. – Припасы погорят!

– Тю-ю! Так они еще на привозе! – воскликнула Литвиниха, затем, должно быть, что-то сообразила, подбоченилась, выставила вперед полную грудь и, покачивая бедрами, стала наступать на него: – А может, ты по этому делу!

– Иди ты…, дура! – взвился Тренька; в другое время он не прочь был бы потискаться с ней, а сейчас только разозлился.

Он заскрипел зубами, забегал вокруг нее. Заметив глазевшего на них Якушку, он подскочил к нему, хлопнул широкой ладонью по хлипкому организму пушкаря и толкнул его на середину двора:

– Во! Он тебе сейчас растемяшит, тетёха, что будет коль затравится зелейный!

От удара тяжелой лапы атамана внутри у пушкаря что-то болезненно ёкнуло и отдалось тупой болью в животе, напомнив о вредной бабе, что стояла сейчас перед ним, которой он пропил все свое жалование.

– Ты, Литвиниха, что делаешь? Меня чуток не заморила. Отойду, ей-ей отойду с твоей браги… Ведь с бадьяну она, стерва, такая злющая!

– То ж для крепости! – отмахнулась от него Литвиниха.

– Ты в убийство свела меня, – сморщился Якушка от жалости к самому себе. – А теперь острог снесешь. Ты, баба-дура, без ведения! Зелейный запалишь – так ахнет! Острог как шиликун[33] слизнет! – присев, он выпучил глаза и широко развел руки, чтобы нагнать на нее страха. – Бац!.. И-и нет острога! Разнесет, всех разом! Море, ямища будет! Аж стрельница сгинет туда!..

Литвиниха расхохоталась над ужимками плюгавенького пушкаря, затем подхватила его под бока и с криком вытолкала со двора.

– А ну катись! Иди, иди! Раскумекай это своей Фёколке! Может, она забоится такого, как ты! Фомка ее пужает! У того есть от чего бабе-то сробеть!

Она разошлась, в гневе подскочила и к Дееву:

– И ты пуляй за ним! Иди туда же! А еще атаман!

Она выпихнула его со двора и, крикнув: «А чтоб тебе!», – хрястнула калиткой о прясло.

Тренька корявым жестом покрутил рукой около своей головы, показав ей этим что-то, и пошел догонять пушкаря.

На соседнем дворе беспокойно зашумели куры, и Литвиниха, глянув туда, только сейчас заметила, что из-за забора за ней наблюдает соседка, Дарья Пущина.

– Что это он? – ехидно спросила Дарья ее, поняв, что Литвиниха заметила ее.

«Тут как тут!» – язвительно подумала Литвиниха.

– Не пьет и с бабами не водится, на службе атаман! – насмешливо ответила она и скрылась в избе…

После обедни с башни ударила холостым выстрелом пушка.

Жители Сургута поняли, что означает этот сигнал, и высыпали на берег Оби.

С угловой башни острожка снова громыхнул выстрел затинной пищали, выбросившей из амбразуры столб густого темно-серого дыма. В ответ на берегу реки раздался дружный вопль, и с крутого песчаного яра к воде с визгом посыпались мальчишки.

Вдали, на реке, показался караван судов. Люди на берегу оживленно затолкались. Кто-то, спьяну, крикнул: «Ура!»…

Крик подхватили десятки голосов, и вверх полетели колпаки и шапки.

На острожной башне в третий раз глухо ударила пушка.

И на берег реки тут же спустились Волынский и Благой, где их уже поджидали казацкий голова Федор Тугарин с Деевым и Пущиным. Подошел и поп Маркел с тощим, как палка, дьячком Авдюшкой.

А по реке к городу шли кочи и дощаники[34]. Ветер тянул вкось по широкой долине со стороны пойменных заливных островов, надувая паруса, гнал суда вверх по течению.

На подступах к острожку там, на судах, засуетились люди, стали убирать паруса. И суда, скользя по инерции, один за другим начали подходить к пристани. Головной кочь мягко ткнулся носом в песок, с него полетели чалки. Казаки подхватили их, подтянули судно ближе к берегу.

Не дожидаясь, когда скинут сходни, первым на берег спрыгнул рослый мужик с курчавой русой бородой, иссиза-голубыми глазами и красной обветренной рожей. Широкая ферезь[35], по летнему расстегнутая и развевающаяся на ветру, не стесняла походку сильного и уверенного в себе человека.

– Так то же Семен! – радостно закричали сургутские. – Семен, а ну иди сюда!

Но голубоглазый, помахав им рукой, подошел прежде всего к воеводе.

– А-а, Неустроев, здорово! – протянул Волынский ему руку, добродушно проворчал: – Силищи-то у тебя на дюжину хватит, – когда тот энергично тряхнул ее.

Благой похлопал Неустроева по плечу:

– Как дошел? Как река?

– Ну, ты уж сразу за расспросные речи, – остановил Волынский его. – Дай десятнику похорошеваться с людьми. Иди, иди, – сказал он Неустроеву.

Тот обошел стрельцов и казаков, поздоровался со всеми за руку, затем вернулся к воеводе.

– Отписка тебе, Федор Васильевич, от Катырева-Ростовского. И две грамоты. Одна сюда, другая в Кетск, Елизарову.

– Это потом, – остановил Волынский десятника. – Ты сейчас дело говори – народ ждет.

Семен повернулся к служилым, увидел по глазам, что их волнует.

– Обрадовать, казаки, нечем! Соль в полоклады, и то за прошлые годы! – развел он руками, как будто это зависело от него и он сожалеет, что подвел их.

Сургут существовал только на государевых окладах. И его жители часто терпели нужду в хлебе и соли, которые доходили сюда с опозданием на год, а то и на два.

– Почто так, Федор Васильевич? Без соли в тайге негоже!.. По посылкам ты пойдешь, что ли! – возмутились казаки и стрельцы. – Голова идет кругом!

– Пить надо меньше! Тогда и голова будет на месте! – отрезал Благой.

– Пить нам или нет, о том государю указ чинить! Ему же от питухов[36] и в прибыток!

– Тихо! – гаркнул Тренька. – Что шумите! Дай сказать человеку! Говори, Семен! – крикнул он десятнику. – Да громче, чтобы всем слышно было! Особливо тем, у кого уши, спьяну, заложило!

Неустроев сообщил, что на соляные озера под Тарой пришли черные калмыки и стеснили добычу. Не будет соли полным окладом и на следующий год. Но он обрадовал всех тем, что привез ячмень, крупу и толокно, присланные в Тобольск из Перми и Чердыни.

– Все, казаки, на сегодня все! – сказал Благой, когда Семен закончил говорить. – Погалдели и хватит. Пора разгружать. Атаман разведет по судам.

– Да ты скажи, когда будешь давать оклады? – снова прицепились к нему служилые. – Народ поиздержался, есть нечего!

– Ну-ну, так уж и нечего! – ехидно поддел казаков Пущин.

– А ты, Иван, не лезь куда не следует тебе! – раздались раздраженные голоса. – Ты еще не власть, чтобы указы чинить!

– Спокойно, товарищи! – прикрикнул на служилых Волынский. – Вот голова[37] примет – потом раздадим! Прежде разгрузить надо!.. Тугаринов, Деев, что стоите! Дело делайте!

Тренька засуетился, стал выкрикивать служилых своей полусотни:

– Савелий, Давыд, Федька! Ко мне, сюда! Артемка!.. Григорьев!..

Он пересчитал казаков, расставил их по местам.

– Остальные с Герасимом на подводы и в амбары! – приказал Тугаринов.

Казаки и стрельцы побросали на песок кафтаны, засучили рукава, и те, что были покрепче, полезли на суда. С них они вереницей побежали по скрипучим шатким сходням с мешками на спине. На берегу они ловко кидали их на телегу, подле которой стоял и принимал груз Тренька.

А Волынский и Благой, прихватив Неустроева, ушли с берега. Вместе с ними послушать новости ушли Пущин и поп Маркел. В воеводской все шумно расселись по-домашнему на лавках.

Волынский сразу же приступил к делу, потребовал от Неустроева:

– Давай грамотки и рассказывай.

– А что?

– Все: как дошли, как река…

Из Тобольска, как рассказал Семён, суда вышли на Егорьев день вниз по Иртышу. Они прошли Ячин яр и за ним стали у юрта Воинкова. Там суда простояли полдня и двинулись дальше. Через две недели они подошли к устью Иртыша, к Самаровскому яму, к месту, где сливались две могучие сибирские реки и образовывали бесчисленные протоки. И там они уткнулись в берег Невулевой протоки. Затем они чуть сплавились вниз, до Шапшина яра, и встали у речки, с версту от юрта. Опасаясь великих льдов, что шли из Оби, Неустроев отвел свой караван версты с три назад и велел причалить теперь к левой стороне Невулевой протоки. Место оказалось сорное, но суда вынуждены были простоять там четыре дня. На них ожидали, пока сойдет лед. Затем они прошли два дня вверх по Оби, все по протокам, под парусами, и снова встали. Теперь их прижал в заостровке лед. У Селнярского плеса они простояли еще четыре дня: из-за льда, что шел с Оби целыми горами. Потом они двинулись по Тундеревой протоке и задержались у остяков. Когда же они вышли к Бутурину плесу, то ударил злой ветер и посрывал с некоторых кочей паруса, пошла крутая волна. Дощаники закачало, они забились в затишье у бора и только там отстоялись в непогоду…

– Хватит про это, – прервал его Волынский. – Как на Москве, что слышно?

 

– С Обдор-то через вас гонят на Томск! – удивленно уставился Семён на воеводу.

– То же путь дальний, – сказал Благой. – Когда еще доходят?

– Троицу освободили от осады. Только что до Тобольска дошло, – сообщил Семён.

Поп Маркел торопливо вскочил, перекрестился в передний угол, на икону:

– Слава тебе, Божья матерь! Отстояли святыню православную! Наконец-то дождались светлого дня!

– Вот-вот! – выпалил Семён. – Про это и я хотел сказать: Скопин, говорят, пойдет на Тушинский стан! Поляк и побежит от Москвы!

В съезжей сразу стало по-праздничному оживленно. Далекие события в Москве затрагивали многих из них.

– Да-а, знать, плохи его дела! – просиял лицом Волынский.

Он вспомнил родной двор: неброский, среднего достатка, в Заниглименье, и отца с матерью. Они жили там уже два года в осаде. Если Скопин освободил Троицу, то, значит, стоит рядом. На Москве, говорят, голодно, цены великие. Да отец-то, наверное, припрятал что-нибудь на черный день… Дома он не был уже три года. Васька же пятый годок сидит в Томске. С ума сойти! Эдак проведет всю жизнь в Сибири. И нравится же… «Эх! что за порода!»… Он вспомнил, что двоюродного брата отправили на воеводство в Томск еще при самозванце, при Гришке Отрепьеве, да так там и забыли дьяки Казанского приказа в суматохе смутного времени. И у него были все основания быть недовольным на брата за то, что тянет род к захудалости, так долго высиживая на воеводстве на самом краю государевой земли.

От нахлынувших воспоминаний его отвлекла громкая перепалка в съезжей: поп Маркел кричал на Благово, выколачивал у того полную ругу[38] за все прошлые годы себе и всему своему причту. Он распалился, напирал на то, что-де у церкви сегодня праздник: Троица ушла с осады, и за то-де полная руга будет по-божески…

– Вот это иное дело! – повеселел он, когда Благой уступил ему, чтобы только отвязаться от него. – Слышь, Авдюшко! – тряхнул он за плечо задремавшего дьячка. – Аксиньицу обрадуй!

Авдюшко очнулся и, ничего не соображая, согласно закивал головой.

Семён поднялся с лавки, заметив, что ему здесь больше делать нечего, так как все стали бурно обсуждать новости и забыли о нем.

– Ну, я пошел, Федор Васильевич?

– Иди, иди! – сказал Волынский. – Спасибо за вести!

32Зелье – порох. Пищаль затинная – артиллерийское оружие малого калибра.
33Шиликун (вятск.) – нечистый дух, черт; злой домовой; так называли его на Вятке; по-видимому, Якушка был родом оттуда. – Прим. авт.
34Кочь (коча) – большое палубное парусно-весельное судно. Дощаник – речное плоскодонное (весельное или парусное) судно.
35Ферезь (ферязь) – верхнее мужское платье без воротника и без талии, с длинными рукавами.
36Питух – человек, пристрастный к чрезмерному употреблению хмельных напитков; довольно расхожее в то время слово; питуха – пьянка.
37Голова – военное или гражданское должностное лицо; обычно в то время городовым головой в Сибирь посылали в составе воеводской «команды» из устюжских или сольвычегодских торговых мужиков, ведать хозяйственной стороной города; финансовую же сторону вел воевода.
38Руга – хлебное и денежное содержание духовенства.