Русский излом

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– А зачем ему рассказала? – Ксения кивнула на давно истаявший след заведующего.

– Чтобы для людей не было неожиданностью, когда ты их прогонишь…

– Так ты принимаешь меры? – едко спросила Ксения.

– Пожалуйста, не дерзи. – Взгляд матери стал колючим – прямо злая, постаревшая Ксения. – Тетя Маша просила передать, чтобы ты не дурила. Мы все хотели, чтобы вы с Сережей поженились. Ты решила по—своему. И нечего назначать всех негодяями, а себя…

– Хватит! – Девушка упрямо сжала губы. На ее виске запульсировала жилка, глаза покраснели. – Не повторяй пошлости! Ты прекрасно знаешь, что я не люблю Бориса. Не люблю так, как любила Сережу, – поправила она себя.

– Раньше надо было думать!

Из глаз Ксении закапали крупные слезы. Девушка отвернулась, чтобы не видели преподаватели. Вера Андреевна спохватилась.

– Послушай, доченька! – наклонилась она к девушке. – Это эмоции. В твоем положении так бывает. Ты ведь понимаешь: тянуть дальше нельзя. Неприлично. А любовь… Я всю жизнь люблю твоего отца. Любовь это счастье, но это и бремя. Я ни о чем не жалею, но мне иногда кажется, что можно было прожить иначе…

Женщины переглянулись. Верно, мать намекала на забавное семейное предание, как студентом отец отбил ее у старшекурсника, нынешнего главы департамента каких—то там ресурсов Москвы.

– Мама, мне не до глупостей сейчас! Если бог есть… – прошептала она.

– О, господи! Ксюша, не время сейчас об этом! – Вера Андреевна покосилась, не слышит ли кто—нибудь тихую истерику дочери.

– Если Он есть, Он не простит мне этой лжи. Не простит мне гибели Сережи!

– Да может, это единственный оставленный тебе выбор?

– Мама, какой выбор! А, если бы это я, папа, или… ты. А за стеной пляшут. Господи, что я болтаю!

Ксения закрыла глаза и выдохнула:

– Это ребенок Сергея. Я не смогу, когда за стеной лежит его отец!

Вера Андреевна недоверчиво смотрела на дочь, ожидая, что та признается в злой шутке. Наконец, лицо ее вытянулось и посерело.

– Как же ты скажешь Боре? – пробормотала она.

Мысли ее смешались. Но одно она понимала ясно: произошла катастрофа, и выхода нет. Расскажи дочь все Борису, и она останется одна с ребенком. Жизнь ее сделает зигзаг, который Ксении вряд ли удается выпрямить. А когда ложь откроется – после замужества и родов – неизбежно! – Хмельницкие не простят Каретниковым подлости, а Красновские – надругательства над памятью их сына и многолетней дружбой. Прочие будут посмеиваться Каретниковым в спину. Она представила ситуацию глазами дочери, и поискала в сумочке валидол.

– Послушай, но ведь он знал, что ты была с Сергеем, – быстрым полушепотом заговорила Вера Андреевна. – В конце концов, ты сама могла не знать, чей ребенок? Боже мой, боже мой! Какая чушь! – Она закусила губу и отвернулась, чтобы не заплакать.

– Мам, надо все отменить, – спокойно проговорила Ксения.

– Да, да, надо, – убитым голосом сказала мать.

Мимо них к вещевому шкафу прошелестела старушка Дуве в зеленом платье и в туфлях с кожаными пряжками («сидите, сидите, Ксюша!»). Она улыбнулась девушке из—под темных бровей. За ней пыхтел Андреев в подтяжках на толстом животе и, гнусавил свое затертое определение заведующему: «у него, может, целая гора научных достижений, но состоит эта гора из плоскостей…». Верочка и ее муж, громыхая, переставили мытые чашки с подноса в буфет, Верочка по диагонали комнаты перекатилась к Каретниковым и заговорщицки шепнула: «А какой мы вам подарок приготовили!»

– Что же мы им скажем? – Вера Андреевна растерянно посмотрела на дочь.

– Не обязательно им все объяснять, – проговорила Ксения.

– Тогда надо все рассказать Боре. Он то, чем перед нами виноват?

Вера Андреевна долго натягивала кожаное пальто, ладонью оправляя подкладку на плечах, и долго завязывала бантом розовый шарфик.

– Пойдем, доча! – Она подождала и повторила: – Пойдем!

Ксения послушно поднялась, взяла в охапку плащ и вышла, не простившись.

На следующий день Борис появился у Каретниковых лишь раз: привез из гостиницы Ломовых: тетю Лиду с мужем. Он даже не поднялся в квартиру. Спешил.

Жизнерадостный Ломов то и дело заходился смехом. На него шикали. Он делал страшные глаза, картинно прикрывал рот, и потом опять смеялся. Бабушка, совсем старенькая, сидела у внучки, чтобы не мешать.

Каретниковы отмалчивались. Их траурное настроение родственники объясняли несчастьем соседей. Александр Николаевич избегал дочери, а, сойдясь с ней, отводил взгляд. Ксения поняла: мать ему рассказала, и он тоже не знает, как быть.

Из ателье привезли свадебное платье. Ксения отказывалась примерять, ее уговорили, и она была в нем очень мила. Родственники смотрели на девушку с молчаливым обожанием. Домашние – с грустью, и у Ксении было ощущение, что она надела краденую вещь.

Ломовы уехали к знакомым и обещали вернуться за бабушкой. Ксения безвольно сидела перед открытым гардеробом. Мать в гостиной на швейной машинке прострачивала свой праздничный наряд. Отец переливал на кухне в пол—литровые бутылки коньячный спирт. Но все это делалось так, словно, сейчас войдет распорядитель и все отменит.

В общем коридоре забасили голоса, шаги, гулкие на пустой лестнице, зачастили, как если бы несколько человек толкались в узком переходе с чем—то громоздким и тяжелым. Ксения насторожилась. Мать прошелестела к двери и охнула. Громыхнули бутылки – отец второпях споткнулся о ящик – и его шаги оборвались в коридоре.

Ксения накинула черную шаль и отправилась к соседям.

На столе, накрытом до пола красным драпом, высился прямоугольный металлический ящик, огромный, страшный. Вцепившись в гроб, у изголовья скорчилась тетя Маша. Она жалобно причитала. Марина, сутулая, уткнула рот в сомкнутые кулаки. Вера Андреевна сморкалась в скомканный носовой платок. Четверо солдат переминались и поглядывали на гражданских.

Вошли дядя Жора в дождевике и тапочках, Володя в пальто с грязными брызгами на рукавах и офицер в плаще. Володя повел солдат на кухню. Дядя Жора ободряюще кивнул Ксении, серый с дороги, утомленный.

Офицер, скуластый, рыжий коротышка лет тридцати, с рыжей щетиной на подбородке и с ноздрями «мертвой головой» внимательно посмотрел на Ксению. На его лбу краснела полоса от фуражки. Сапоги и полы плаща были окроплены грязью.

Дома Вера Андреевна переоделась в черное и вернулась к соседям прибраться. Ксения надела черную юбку и шаль. Из зеркала на нее смотрели больные глаза. Боль притаилась в глубине зрачков и, чудилось, до времени копила силу.

В отражении Ксения увидела бабушку, и, только сейчас, словно, вспомнила о ней. Александра Даниловна зябко ежилась в вязанной шерстяной кофте в уголке дивана. Ее пегие волосы, стриженные старомодным каре, были схвачены невидимкой возле уха. Ксении захотелось, как в детстве, приласкаться к бабашке, рассказывая на ночь все страхи и дневные беды, чтобы завтра забыть о них.

– Что же ты все молчишь, бабушка? – Ксения обняла ее, и прижалась щекой к ее худенькому плечу.

– Что же тут говорить? – Голос Александры Даниловны звучал глухо от долгого молчания. – Сережу жалко. – Она вздохнула. – Тебя жалко…

Ксения уткнулась лицом в плечо бабушки. Как в детстве ей казалось: они оба знают Ксюшин стыдный секрет, и бабушка ждет, когда внучка сама расскажет. Но Ксюше не хватало мужества признаться, что сначала она лишь разрешала Боре себя любить. В отместку Сереже за свою трусость жить с любимым. Потом хотела выйти замуж за Хмельницкого, потому что для нее, дочери простого служащего и преподавателя, он выгодный жених. А теперь все запуталось, и выхода нет!

– Наверное, все старики считают, что жизнь переменилось к худшему, а их молодость – самая замечательная пора. Помнишь, я рассказывала тебе про послевоенный голод? Мы, дети, в деревне объели всю съедобную траву. Есть хотелось всегда. Войны я не видела. Поэтому ничего страшнее голода, не помню. Даже сейчас Лида подшучивает, что я все запасаю впрок: сахар, крупу, спички. – Бабушка хмыкнула. – Но даже тогда у нас была радость. Ожидание хорошего. Мы были счастливы. Все делали от сердца. Твои родители тоже жили просто. От зарплаты до зарплаты. Работали и любили. Кто умел, наживал. А сейчас люди много рассчитывают и приспосабливаются. Может это хорошо, если приносит счастье. Я таких не видела. В старости, помимо самой старости, самое мучительное, что уже не можешь исправить причиненное другим зло.

– Ты знаешь о ребенке? – осторожно спросила Ксения и неохотно отстранилась.

– Да. Вера сказала. – Они помолчали. – Я помню Борю в детстве. Он навещал отца и казался напуганным и тихим. Сидел на табуреточке на кухне, слушал Димкины пьяные нравоучения. А потом уходил. Жалкий, несчастный. Сережка был задиристей и прямее. Весь на виду.

– Боря переменился.

– Да. В нем появился внешний лоск. Но это напускное. Возможно, в ваше время говорить о любви не принято. Но Боря любит тебя. Я видела, как он на тебя смотрит. Сбереги свою любовь к Сереже. И сбереги любовь Бори к тебе.

Они помолчали. Ксения сидела, сгорбившись, сложив на коленях ладони.

– Ты считаешь, ему надо все рассказать?

Бабушка пожала плечами.

– Если ты жалеешь о его деньгах, как хочешь. А, если расскажешь правду, узнаешь, как он к тебе относиться. Либо останется с тобой, с такой, какая ты есть…

Бабушка помолчала.

– Либо? – полушепотом спросила Ксения, страшась ответа.

– Либо твои родители и родители Сережи помогут тебе вырастить ребеночка. Это лучше, чем начинать жизнь со лжи.

К Каретниковым постучали. Вошел дядя Жора, умытый, с мокрым зачесом и в свитере. Бабушка отправилась в большую комнату.

В порозовевшем лице соседа неуловимо проступали черты сына. И это тоже причиняло Ксении боль. С дядей Жорой пришел офицер. Уже в кителе и шлепанцах.

– Ксюша, товарищ капитан хочет с тобой поговорить, – сказал Красновский. – Это Толя. Близкий друг Сереженьки. – Девушка кивнула и потупилась, в горле запершило: с детства Сергей запретил родителям сюсюкать и называть себя Сереженька; теперь отец не скрывал нежность. – Толя нам очень помог. Сопровождал. Теперь вот в отпуск…

 

Красновский помялся и вышел. Каретников, поняв, что это к дочери, вернулся на кухню.

В комнате Ксения вежливо усадила офицера на диван, сама выбрала стул.

Военный опустился на край, словно стеснялся занимать больше пространства, и облокотился о колени.

– Я вас сразу узнал, – проговорил офицер сипло. – Простите, сквозняки, простыл. Как в отпуск, всегда… – На полуслове он достал из внутреннего кармана бумажник, из бумажника – фотоснимок, и подал Ксении. На снимке была она еще на первом курсе. Ее кто—то окликнул, и она обернулась. Эта фотография нравилась Сереже.

– И вот это. – Офицер протянул три поздравительные открытки и два потрепанных конверта: письма Ксении.

Она поблагодарила и тихо спросила:

– Как это было?

Капитан зыркнул исподлобья.

– Не бойтесь, я не упаду в обморок.

– Я уже рассказывал отцу Сережи… – Неохотно проговорил капитан. Неоднократно повторенный рассказ превращался в быль и жил самостоятельно, а его друг…

Вспоминая, военный то и дело спотыкался о профессионализмы. Ксения многое не понимала. Она видела оружие лишь по телевизору. Мирные черноморские горы с веселыми отпускниками высились далеко в детстве, в стороне от мифических склонов из кинохроники о бородатых басмачах. Колонна, обстрел. Ксения живо представила лишь, как вспыхнула головная цистерна, потому что видела такой фильм с Куравлевым. Только там Пашка Пирамидон отогнал пустой бензовоз и сломал ногу. А здесь погиб водитель машины, Сережка его заменил и не успел спрыгнуть…

– А зачем он отогнал машину? – осторожно спросила девушка.

– Иначе нас бы там всех положили. Проход узкий, наливник не спихнуть…

– Больше некому было?

– Серега был ближе всех.

– А вы?

– Я замыкал колонну. Не было времени рассуждать.

– А вы? Что вы там все делали на этой дороге? Что вам было там надо?

Офицер тяжело вздохнул. Он смотрел за плечо девушки.

– Не знаю. Только, если б не Сережа, мы бы не разговаривали.

– Лучше бы не разговаривали! Простите! – Ксения уткнулась подбородком в грудь. – Отсюда все это ужасно. Непонятно. – Она вскинула голову. – Но зачем, зачем он туда поехал? Зачем туда вообще надо ехать? Ведь он был такой… такой честный, он так любил людей. Неужели нельзя никого не убивать. В чем смысл вашей войны? В каждой жизни и смерти должен быть смысл. Какой смысл в его смерти?

Рыжий покосился на девушку: не в себе, что ли? И снова посмотрел за ее плечо.

– Серега был настоящим офицером, выполнял приказ, берег своих и его любили. Правда, – рыжий хмыкнул, – любил порассуждать. Говорил: если бы наших предков подмяли, тогда бы нам нечего было жабры раздувать. А теперь надо защищать то, что создавали другие. Вот и все. А отсюда, возможно, виднее! – Офицер покривил губы.

Тут Ксению обдало жаром. Она вспомнила: за ее спиной в прозрачном целлофановом чехле висело свадебное платье. Девушка покраснела и потупилась, так, словно сидела в этом платье и рыжий обо всем догадался. В словах офицера теперь ей чудилась ирония и укор.

– Из последнего отпуска он вернулся… странный. Говорил, в части ему спокойнее, чем дома. Здесь он рассчитывает на себя и на тех, кто рядом. А дома все чужое. Так бывает после отпуска. С таким настроением лучше на рожон не лезть. – Рыжий помолчал. – Он вас любил.

Девушка прижала подбородок к кулакам и сказала сдавленным голосом:

– Там это важно?

– Наверное. У меня только мама. Думаешь, прежде чем без нужды башку подставлять.

Когда офицер ушел, Ксения все пыталась представить последний миг Сережки, взрыв, пламя. Потом снова ходила к Красновским. К гробу уже положили букет. У изголовья из черной рамки улыбался Сережка в парадном мундире. На красных подушечках лежали два ордена и медали. На снимке Сережка казался Ксении значительным и мужественным. А в уголках его глаз затаенная грусть, словно он спрашивал ее: как ты без меня?

«Дрянь! Дрянь! Из—за меня…» Но где—то среди неразберихи чувств чугунела странная мысль: смерть на этой войне нелепа, как гибель под троллейбусом, несчастный случай. Она, домашние, те, кто управляют ими, все они совершили чудовищную ошибку, за которую поплатился лишь Сережка. А других это война не касается. Сережка талантливый, хороший, любимый – убит! Ребенок – это лучшее, что Сергей успел за короткую жизнь. И кто Ксения, чтобы самовластно отнять у их малыша память об отце!

Ксения очнулась на пустынной сырой улице у подъезда – лицо было мокрым то ли от липкой измороси, то ли от слез – и повернула домой.

На кухне Борис ел борщ, и, закатав рукава, с занесенной ложкой, – Ксения увидела жениха через отражение в зеркале – в хорошем настроении умничал:

– Нет, нет, Сан Николаич, люди создали цивилизацию от скуки и от лени. Им надоело в пещере рассуждать о вечном и неразрешимом, и они придумали бога, карты и казино. Надоело гоняться за мамонтами пешкодралом и они оседлали лошадей и изобрели двигатель внутреннего сгорания…

Мать мыла посуду. Отец гремел бутылками на балконе.

– Ленчик приедет к половине завязывать ленты на машинах. Остальные – сразу в загс, чтобы не мелькать перед Красновскими! – с набитым ртом ответил Борис на реплику тестя. Он промокнул салфеткой подбородок, блестевший от жира.

– А как же коньячный спирт? – вяло пробасил отец.

– Саня, всего хватает. Кто его будет пить?

– Ленчик заберет! – примирил родню Борис.

Вера Андреевна увидела дочь и отвела взгляд. В дверях отец поискал, чем вытереть растопыренные, испачканные пальцы. Борис быстро прожевал и заулыбался, готовясь, что—то сказать невесте. Ксения ощутила себя, словно, в бесконечном лабиринте, где выход из мрачной паутины коридоров становится входом, и все повторяется. Она внутренне съежилась, будто перед нырком в прорубь.

– Боря, мне надо тебе что—то сказать! Пойдем ко мне в комнату!

Мать загремела посудой. Отец скрылся на балконе. Борис обсосал кость, промокнул рот и смял в тарелке бумажную салфетку.

– Опять двадцать пять! – проворчал он, и, неохотно отправился за невестой.

…Он слушал Ксению, и сытое выражение на его лицо сменила бледность. Рот перекосила кривая ухмылка. Хмельницкий, сгорбившись, присел в кресло. Он был оглушен. И чем дольше слушал, тем меньше понимал, что говорит Ксения. Наконец, он поморщился, словно от боли, и постарался вникнуть в слова:

– …Потому я не могу не быть с ним. – Ксения помолчала. – Мы, наверное, уже не увидимся. И я не имею права тебе говорить что—либо, после всего, что произошло. Но ты должен знать. Ты не мог, хотя бы не задумываться об этом! Ты ведь знал, что я его жена. Там, у скамейки сказал, что тебе все равно. Но тебе не все равно. И каждый день ты покупал меня, чтобы свести с ним счеты. Чтобы поломать все, что у нас с Сережей еще было. Доказать себе и мне, что за деньги можно купить все. И купил меня. Может быть, ты даже взял бы меня такой, какая я есть, зная, что я дрянь, и выхожу за тебя из—за денег. А, узнав правду, мстил бы мне за свое великодушие, за свое унижение, за то, за что оплатил. Но так мне не нужно…

– А как тебе нужно?

Ксения села на диван и уткнула подбородок в кулаки.

– Откуда ты знаешь, что я делал бы? – с грустной иронией спросил Борис и внимательно посмотрел на девушку. – Откуда в тебе это? Ведь я тебя люблю. И знаю, гадости, о которых ты говоришь, ты никогда бы не сделала. Думать и делать, не одно и тоже.

Он помолчал.

– Родители знают?

– Да. Я утром им рассказала…

Борис кивнул. Первым его порывом было уйти. Но завтрашний день со всей его чехардой, которую все равно кому—то придется растаскивать, толкался в воображении. Машины, гости, наряды, видео, продукты, вино. Столько сил положено! Борис мстительно хватался за обидные ответы на несправедливые упреки. И тут увидел себя глазами Ксении. Он признался себе: она права. Он ненавидел Красновского и как любой мужчина отвоевывал любимую женщину у соперника. Но теперь считаться не с кем. Решается их с Ксюшей жизнь:

– То, как ты поступаешь, еще большее зло, чем – то, в котором ты меня винишь! – проговорил Хмельницкий. – Возможно, меня не за что любить и уважать. Но разве я совершил низость и бросил в беде любимого человека? Ты покаялась перед ним, передо мной, признала сделанное тобой зло. И все? А мне, твоим родителям, моей маме, моим друзьям остается расхлебывать все это. Не слишком ли просто? Твой… парень лежит там, в гробу, – Борис ткнул пальцем на стену. – И те, кто придут завтра, поймут, что играть свадьбу под носом у его родителей кощунство. А те, кто не поймут, черт с ними! Но никто не поймет, за что ты обо всех вытерла ноги, спекулируя памятью Сергея.

– Что ты предлагаешь?

– Не знаю.

Борис тяжело вздохнул.

– Скажи, ты меня хоть немного любишь? – Он боялся смотреть в ее глаза. – Ведь было у нас что—то хорошее!

Ксения потупилась.

– Да, люблю! – выдохнула она. – Но иначе поступить не могу. Это его ребенок.

Хмельницкий медленно раскатал рукава рубашки и поднялся.

– Давай сегодня ничего решать не будем, – проговорил он. – У нас еще есть время.

На кухне Каретников капал жене и себе корвалол.

Хмельницкий в прихожей надел туфли.

– Боря, погоди—ка! – негромко позвал Александр Николаевич. Он встал в кухонном проеме боком к Борису и виновато смотрел ему в ноги. – Ты прости нас. Мы завтра, как—нибудь уладим. В загсе и вообще. Так что не беспокойся.

Вера Андреевна, заплаканная, не вставая с табуретки, выглянула из—за мужа. Она согласно закивала и высморкалась в салфетку.

– Что же вы со мной так—то, Сан Николаевич? Как с посторонним.

Тот пожал плечами.

– А ты прости нас! Прости! Прости меня. Не угодить всем боялся. Дочке не угодить. Тебе. Ты думал, мне бы ее поскорее и выгодней замуж выдать? Она еще жизнью не тертая. Какой с нее спрос? А ты, молодой мужик. У тебя душа еще нараспашку должна быть. А ты одно: сколько стоит, да ка бы чего не вышло! Об колено ее ломал, когда она еще в себе не разобралась. За такое морду бьют. Серега был честнее нас. Если бы он был жив, этого бы не было!

– Что ты говоришь, Саша? – всхлипнула жена.

Каретников опомнился и с папиросой ушел на балкон. Борис растерянно кивнул и вышел.

Он спустился к машине. Мимо желтых, мигающих светофоров выехал в черный пригород. А затем долго катил по улочке, уложенной бетонными плитами и бесконечной в ночи, и рыжие круги света от уличных фонарей на дороге, казалось, кружились вокруг машины. Очнулся он лишь у дома с черепичной крышей и за высоким забором, между такими же заборами и крышами. Борис обнял руль и уперся лбом в руки.

Сергей и Ксения! Хмельницкий застонал от бешенств. Даже когда она уехала с ним на озеро, он готов был ей простить все. Холодным разумом понимал: его любовь от ревности, уговаривал себя забыть эту «высокомерную, продажную тварь!» Но, чем злее оскорблял девушку, тем сильнее любил ее и ненавидел Красновского. Его спокойную манеру слушать и говорить, его домашнюю футболку у нее дома, его босые пятки…

«Офицерик» не водил ее на закрытые вечеринки, не знакомил с интересными людьми, не дарил ей то, что дарил ей Хмельницкий. Он лишь поманил ее в глухомань. И она поехала…

Теперь же, за те несколько месяцев, что Хмельницкий и Ксения были вместе, Борис привык думать, что она его жена. Его собственность! Он отвоевал ее! Имел на нее право!

Хмельницкий представил плод в утробе Ксении. Ребенка от другого мужчины. И брезгливо покривил губы. Он вообразил кривые ухмылки знакомых на этот водевильчик, и его передернуло. Пока не поздно надо обзвонить своих гостей и отменить! А когда все узнают правду, то одобрят: он не позволил сделать из себя дурака!

Но ведь она его отговаривала! Не умела, не знала, как признаться! Но отговаривала! «Так за что же я буду ее бить! Чтобы остаться чистеньким?» Тело отца этого несчастного, еще не рожденного ребенка лежит через стенку, но ни малыш, ни отец, никогда не увидят друг друга. Он представил долгий черный день в душе Ксюши, грустное счастье за двоих ее будущего материнства и заплакал. Таиться было некого. За что он собрался мстить ей? За ее любовь к другому? Тогда, кого любит он: себя или ее?

«Но ведь, если бы Сергей был жив, – подумал Хмельницкий, – ложь бы тянулась до сих пор. И – потом, когда я превратился бы во всеобщее посмешище!» И тут же пришла другая мысль: «Но он мертв. Так почему ее ребенок должен быть менее счастлив, чем другие дети!»

Борис представил через пять, десять лет, когда в нем перегорит боль и унижение, представил жизнь Ксении, его жизнь. У каждого свою. У него, возможно, будет другая семья. И это разумно и оправданно. Но в жизни Ксении он останется воспоминанием. Ничем. Маленькой сошкой, как в той басне Крылова про лягушку и вола. Послушным клерком, любившим дешевенькие эффекты, и поступившим, как поступил бы любой разумный мужчина на его месте. Он исчезнет из ее жизни.

 

Пусть так! Надо сделать маленькое усилие над собой. Не рассопливиться! Это ведь даже не малодушие, а здравый смысл…

Допустим, он примет на себя обязанности отцовства за другого. (Хотя может родить своего ребенка с другой женщиной и будет счастлив!) Женятся же на женщинах с детьми, и ничего, живут и воспитывают чужих. Но тут иное. Его хотели обмануть! И если бы рок не распорядился по—своему, подлость бы получилась. И этот, чужой, каждой черточкой лица и фигуры, привычками походил бы на настоящего отца и напоминал о глупости, которую совершил Хмельницкий, поддавшись ложному великодушию. Хорошо, если он привыкнет к этому ребенку! А если возненавидит и будет возвращаться в постылый дом до тех пор, пока все ему не надоест, и он не начнет жизнь сначала, так, как это должно быть у нормальных людей! Без вывертов и надрыва.

Он представил Ксению такой, какой оставил ее сейчас: ссутулившуюся на диване, и подобравшую руки под живот, как подбирает лапки кошка. И сравнение с беззащитным зверьком показалось ему особенно пронзительным.

«Надо выпить».

Пультом Борис открыл железные ворота и включил фигурную подсветку по периметру дома. Ровный, холодный свет заполнил двор, мощенный резной каменной плиткой, и пугливые тени попрятались под аккуратно подстриженные кусты.

В гостиной пахло клеем и краской. Борис налил фужер «Хенесси», упал в кожаное кресло, тихонько выдохнувшее под его весом, и сделал два жадных глотка. Затем мысами сковырнул с пяток туфли, и разбросал их по углам.

В голове приятно зашумело. Он выпил еще коньяка.

«Надо всех обзвонить!» – без энтузиазма подумал Хмельницкий. Представил своих «начальничков»: вечно пьяного «старого казачка» Кружилина, помыкавшего людьми, как скотом; его безграмотную дочку—хабалку – эта за папиными деньгами мнила себя воротилой строительства – ее инфантильного мужа с пэтэушным образованием. Вспомнил свой кроличий страх перед ними. Да так явно, что у него похолодели руки. Вспомнил, как фальшиво улыбался до судорог рта шуткам начальства. Свою озабоченную мину, когда те болтали чушь. Как презирал их, а свое презрение скрывал за подобострастьем и угодливостью, и ненавидел свое холуйство. Борис впервые подумал: они обыкновенные люди, живут своей жизнью, и нет им дела ни до него, ни до таких, как он, и так же, как он, они презирают холуйство в подчиненных. А его страх и злость – из зависти!

Ксения сначала беззлобно посмеивалась над его нытьем, потом жалела его, и, наконец, замолчала. Он приучил ее думать о его работе и окружении, как о чем—то значительном, и приучил бояться потерять это.

Теперь все они останутся в его жизни, и он будет из кожи лезть, чтобы угодить им. Останется его новый дом. Со временем вернется душевный комфорт, что приносят деньги. Но в его жизни не будет Ксении!

Он подумал: все, что он делал, якобы, для себя и для Ксении, и за что она должна была быть ему благодарна, как он был благодарен своим благодетелям, он делал даже не для себя и не для нее, а для тех, кто в его представлении, словно со стороны одобрительно поглядывают на его правильную жизнь. И, не скажи ему сегодня Ксения правду, он бы дальше с вежливым равнодушием взирал на горе Красновских, как привык смотрит на людей глазами тех, кого презирал за спесь, и кичливость удачей. Он ни разу не подумал, что горе Красновских, это горе Каретниковых и Ксюши. Им не до торжеств. А он насиловал их волю, словно ничего не случилось! Не случилось для него!

Так чего же стоит его жизнь, если он мучает самых близких, не замечая этого!

– Вот он где! Рефлексирует! – Борис вздрогнул. Он не слышал шаги. – Я же говорил, тетя Наташа, Борька прощается с холостой жизнью. Втихоря.

Это был Леня Завадский, двоюродный брат, и мать. Леня мягко хлопнул младшего брата по плечу. Тремя пальцами за горлышко взял с десертного стола бутылку и прочитал:

– Хенесси. Жируем. Зачем мобилу отключил? Звоним Каретниковым, а они ни сном не духом. Тетя меня в охапку и сюда. Что стряслось? Ксюха взбунтовалась? – В его голосе была досада, что его выдернули из постели, и облегчение, что все обошлось.

– Боря, что за новости! Как так можно? Я с ума схожу…

– Мама, пожалуйста, не стой у меня за спиной!

Хмельницкий видел мать в отражении окна: строгую, будто, она выговаривает ребенку; руки в замок под грудью, как у оперной певицы перед выступлением. Борис не поднялся навстречу матери, как он поднимался обычно, и она укоризненно встала сбоку, чтобы он ее видел. У нее было некрасивое, обветренное лицо «пожизненного мастера участка», как шутил над тетей племянник.

Леня по—хозяйски уселся в кресло спиной к холодному камину, переплел на животе пальцы и скрестил ноги. Это был круглолицый парень за тридцать, с большими залысинами, и без шеи. На нем был костюм в частую полоску. Леня возглавлял небольшую ремонтную фирму, в церковные праздники жертвовал много, и посмеивался с добродушным цинизмом: «А вдруг, пригодиться». Тетя Наташа выбрала племянника в своего рода опекуны Бори и ставила Леню в пример сыну за «целеустремленность».

Когда Завадскому рассказали о Красновском, он его вспомнил: «Ходил в нашу секцию бокса. Удар хороший, но не боксер: жалел соперника».

– Боря, что все это значит? Это твое пьянство, твой вид, этот тон. Второй час ночи. На кого ты будешь завтра похож? – Мать впервые видела сына в таком состоянии.

– Подожди, тетя Наташа. Что стряслось, брат?

Борис с силой потер лицо, словно, хотел немедленно протрезветь.

– Все нелепо, глупо! – пробормотал он. – У Ксении ребенок от Сергея, а не от меня.

Наталья Леонидовна присела в кресло. Миниатюрная, в джинсах и в мохеровой кофте с торчащими шерстинками она напоминала взъерошенную детскую игрушку.

– У нее истерика, – сказал Леня. – Сергей, свадьба, беременность. Наговорила на себя.

Борис скептически покривил губы и отрицательно поводил головой.

– Такими вещами, Лень, накануне свадьбы не шутят.

Черные глаза Натальи Леонидовны повлажнели.

– Ты знал это. Я тебе говорила, что она выходит за тебя из—за денег…

– Знал! Знал, что унижаю их этими побрякушками, – Борис попытался отстегнуть золотую запонку и не смог, – что считаю Каретниковых обязанными мне за то, что беру их дочь от другого…

– Боря, у тебя истерика.

– Дайте ему выговориться, – тихо сказал Завадский, плеснул в фужер минералки и подтолкнул брата под локоть. Боря выпил, и заговорил спокойнее.

– Думал, солдафон, армейская кирза рисуется перед девчонкой. А она, дурочка, не видит настоящей жизни. Попробует – поймет. – Он тяжело поднялся, и, опустив руки в карманы брюк, прошел по комнате, бледный, словно, глядя в себя. – А что поймет? Что талант мы измеряем толщиной котлеты из бабла? Считаем себя новой аристократией, и хапаем, ничего, не давая ни тем, кто нас учил, ни тем, кто для нас рисует, пишет, играет? Наследники хама с бабками! А он был настоящий.

– Боря, не пей. Будет плохо, – попросила мать. Но Борис налил полфужера и выпил.

– Тогда, в парке про Исаакиевский собор она говорила. Я не сразу понял. А это их место. Она специально меня привела. – Он помолчал. – Я мог бы ее притащить в загс. Но, даже, если б не ребенок, она не простила бы мне, что я перешагнул через их любовь. С мертвым не потягаешься.

– Это она должна тебя простить? – На лице Натальи Леонидовны появилось выражение: большее нахальство трудно вообразить!

– Да, она! Прав ее отец: об колено ее хотел, когда она еще в себе не разобралась! А ты мне, мама, какую невесту желаешь? Чтобы в рот мне заглядывала и в зад целовала за то, что я ее лицом в мое дерьмо?

Наталья Леонидовна растерянно поерзала в кресле.

– Когда похороны? – спросил Леня.

– Завтра утром.

– Что же они дотянули до сегодня? Каретниковы. Сами не знали? Ну, ну.

– Боря, сейчас Леня отвезет нас домой, ты примешь душ… – В голосе матери зазвучали привычные волевые нотки.

– Да, конечно, мама. Поезжайте.

– А ты? Надо успеть предупредить Николай Евсеевич, Марину Николаевну. Извиниться перед ними. Кружилин для тебя много сделал…