Русская сила графа Соколова

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Вдруг арестант упал на колени, дурашливо запричитал:

– Ваше благородие, простите! Во всем винюсь. Прочитал в газетах, что икону сперли, решил на себя взять. Подговорил дружков, они за нос полицию водили. Мечтал: денег дадут и отпустят, не вышло…

Соколов смилостивился:

– Надзиратель, двойные кандалы – отставить. Отведи арестанта в камеру…

– Спасибо, ваше благородие! – счастливым голосом крикнул арестант.

…Теперь путь Соколова вновь лежал в Казань.

Душевные терзания

История эта закончилась благополучно. Едва гений сыска с самым грозным видом стал допрашивать сторожа Огрызкова, тот повалился на колени, запричитал:

– Бес попутал! За всю жизнь нитки чужой не взял, а тут на икону святую покусился… Теперь все из рук валится. Корова сдохла. У брата дом сгорел, а в ем сто моих рублев. Себе ногу повредил, едва волочится. Сроду не болел, а теперь боли страшные в желудке, сохну, а есть не могу. Грех великий совершил! За то и страдаю.

– То, что угрызение совести почувствовал, это замечательно. Рассказывай по порядку, Фаддей. И сядь на стул. Ну, с чего все началось?

Сторож, судорожно глотая, выпил стакан воды и, чуть успокоившись, начал свою исповедь:

– О нашей чудотворной иконе Смоленской Божией Матери слава по всей России шла. На праздник Крещения поклониться чудотворной многие паломники съехались. Я стоял возле своей сторожки, как ко мне подошла важная дама, сама прямо краля, красоты большой. И одежды богатые, шляпа меховая, воротник шалью. Говорит: «Мужичок, окажи услугу. Я тебе на водку дам. У меня ноги наскрозь промерзли, боюсь, простужусь. Позвольте у вас погреться. Вот за услугу пять рублей». Сама прямо в руки сунула. Ну, я и соблазнился. Как в Евангелии сказано? «Придите трудящие и обремененные…» Провел в дом, я один живу. Печь была протоплена, дама бутылочку вина из большого ридикюля достала. Сладкое, отродясь не пил такого. Занавески задвинул плотней, чтоб кто гулянье наше не разглядел. Да и то, разговелись. Засиделись мы, хорошо так. И дама все ко мне ластится. Потом достает сто пятьдесят рублей. Я увидал, в глазах потемнело. Лама говорит: «Возьми, мужичок, все твое. Только принеси икону чудотворную…» – «Как же можно? Грех какой!» – «Никакого греха нет». – «Как же нет?» – «А так, что это тоже для доброго дела надо. Послал меня к тебе один знатный и богатый человек, который больше жизни иметь ее жаждет». – «Старообрядец, что ль?» Лама замялась, говорит: может, и старообрядец, да это к делу не относится. Дескать, народищу много всякого сейчас наехало. Мало ли кто забрал икону? Беда невелика. Я уже сомневаться в себе начал, да еще выпивши. Словно бес под ребро толкает: «Отдай, отдай!» А она меня подущает: «Ты сними замок, принеси сюда, я так устрою, что все подумают на жуликов. А в церкви все повали, словно чего искали». Пошел я как весь не в себе, не желаю, а ноги сами несут. Это, тьфу, нечистый меня толкал. – Перекрестился. – Открыл двери, осторожно снял образа, приложился и на пол рядышком положил. Замок, как дама приказывала, ей принес. Она засунула отмычку, говорит: «Крути, отмычка подпилена!» Я покрутил, бородка в замке и осталась. Дама икону взяла и сразу за дверь – шасть! Больше я ее не видел. Сколько времени прошло, а я все еще дрожу от страха и стыда, и прощения мне никогда не будет. И пойду прямиком в геенну огненную, жупелом огненным будут нечистые в мою харю тыкать…

Соколов, пригнув голову, прошелся по ветхой хибаре.

– Вспомни, может, дама еще чего сказала: с какой целью нужна икона?

– Не, с целью не говорила. Говорила, что в доброе место, там много старинных таких стоит.

Соколов заинтересовался.

– Много, говоришь?

– Лама так выразилась.

– Сколько лет даме?

– Свежая еще, может, тридцать?

– Какие приметы: рост, цвет волос, нос, глаза?

– Хорошие приметы, беленькая да нарядная, а вот говорит так, словно не наша, не русская. Слова не чисто произносит. Торопилась все, раза два повторила: «Как бы на поезд не опоздать!» Я за ней вышел, а на углу, саженях в тридцати от ворот, коляска ожидает. Села и покатила себе в удовольствие.

– Сколько времени было, когда дама уехала?

– Заутреня не начиналась, с нее весь шум начался, замок сорванный обнаружили и полицию вызвали.

Сыщик знал: почтовый поезд номер 9 на Москву отходит от вокзала в Казани в шесть часов сорок пять минут.

…Соколов не стал арестовывать несчастного сторожа. Не заглянув к местному начальству, он полетел в Москву. Для него многое прояснилось.

Эпилог

В Москву Соколов прибыл в четыре часа пополудни.

И уже на другой день с утра он вошел в кабинет губернатора Джунковского, держа в руках нечто завернутое в чистое покрывало. Положил это нечто на зеленое сукно стола и уперся взглядом в губернатора:

– Ну, догадался, что это такое?

На лице Джунковского было написано недоумение.

Соколов развернул покрывало. Изумленному взгляду губернатора предстала замечательного древнего письма и отличной сохранности чудотворная икона Смоленской Божией Матери. Он выдавил из себя:

– Неужто та самая?

– Та самая! – Перекрестился и приложился к иконе. – Благодарю тебя, Создатель, что ты сподобил меня отыскать эту святыню.

Джунковский с некоторым возмущением начал:

– Но как ты посмел… – осекся, перешел на другой тон: – Но как ты, граф, сумел отыскать?

Соколов счастливо рассмеялся:

– Факиры своих чудес не разоблачают. Но тебе по дружбе скажу. Ты, конечно, знаком с тайным советником Дмитрием Ульянинским, чиновником управления удельного округа?

– Разумеется!

– Он мой старый знакомец, собрат по библиофильской страсти. Вчера, вернувшись из Казани, я прямиком направился к нему на Ильинку. Ульянинский кроме редких книг собирает еще живопись и старинные иконы.

Мир настоящих коллекционеров узок. Все знакомы друг с другом. Быстро разносится весть о каком-нибудь счастливом редком приобретении. Ведь собирают не только себе на радость, но и другим на зависть: как не похвалиться новой находкой! А если знают двое, то, как известно, знает вся земля. Есть люди, одержимые манией коллекционирования. Истории криминалистики известно немало случаев, когда вроде бы самые добропорядочные граждане шли на страшные преступления – вплоть до убийств, – лишь бы завладеть предметом своей собирательской страсти.

Я без обиняков спросил Ульянинского: «Кто в Москве или Петербурге собирает старинные иконы? И может, в качестве агента, послать красивую даму, блондинку, говорящую, видимо, с акцентом?»

И Ульянинский тут же назвал мне имя крупного иностранного фабриканта, имеющего в Москве и России многочисленные концессии. И объяснил, что тот собирает старинную живопись – до шестнадцатого века. Включая русские иконы, в которых тоже видит всего лишь картины – не больше, ибо он сам иноверец. Эта лама, соотечественница фабриканта, много лет прожила в России, прекрасно владеет русским языком. Она то ли секретарь, то ли любовница фабриканта. А вероятней всего, и то и другое. Она недурно разбирается в живописи. Услыхав о древней иконе в отдаленном монастыре, нарочно из Москвы прикатила в Казань. Кто-то научил даму имитировать профессиональную кражу: сломать отмычку, разбросать книги и иконы. За это и она, и ее буржуй, надеюсь, поплатятся. Когда я пришел в дом фабриканта, меня не хотели допускать. – Соколов весело засмеялся. – Ты, Владимир Федорович, такое представить способен? Меня, на моей земле – и не пускать! Я подавил сопротивление глупых рабов, ввалился без доклада к фабриканту в кабинет. Тот вытащил револьвер и хотел стрелять. Пришлось объяснить, что у русских людей гостей так не принимают. В общем, немного дружески поговорил – результат на твоем столе и на его лице.

Соколов пристально наблюдал за Джунковским. Тот, несколько волнуясь, поднялся из-за стола, прошелся по кабинету. Остановившись возле Соколова, вздохнул:

– Увечья у фабриканта серьезные?

– До свадьбы заживут! – неопределенно ответил сыщик. – А вот кое-кому из его клевретов лечиться придется долго.

Джунковский обнял приятеля:

– Поделом им! У себя дома чихнуть боятся, а в Россию приедут и начинают из себя корежить!

– Шум подымать не будут, не сомневайся, Владимир Федорович.

– Мы тоже.

– Но прежде хочу знать, почему нельзя наказать похитителя?

– Ко мне заходил великий князь… – Джунковский назвал имя. – Он приятель этого иностранного фабриканта. Тот никак не ожидал столь громкого скандала.

Соколов кивнул:

– Конечно, где ему понять, что такое для русского человека икона? Из горящей избы первыми вытаскивают детей и иконы, а уж потом деньги и прочее. Ах, гнусные интриганы!

Джунковский продолжал:

– Фабрикант раскаялся, говорил, что дама втянула его в эту историю. Но икону возвращать не хотел. Взамен обещал ничего подобного впредь не допускать и в наказание отправить эту гризетку на родину.

– Я видел эту красавицу. Очень хороша собой. Сначала шипела, как кошка, а потом стала глазки строить. Скажи, Владимир Федорович, по какой причине ты приказал мне в спешном порядке покинуть Казань?

Джунковский улыбнулся:

– Едва ты отбыл из Москвы, как тут же объявился Кораблев. Он признался в похищении. Вот я и приказал отстучать тебе телеграмму.

– Зачем же ты, Владимир Федорович, дал разрешение на этапирование Кораблева? И даже от меня скрывал это?

– В том-то и дело, что я не давал его. Мне Хрулев сам с ужимками и извинениями заявил: «Ах, мы уже отправили этого ссыльнокаторжного! Ошибка вышла, виноваты».

Соколов фыркнул:

– Так ведь ты, Владимир Федорович, мог приказать, и этого типа вернули бы в тот же день.

– Уже не мог! Выяснилось, что Хрулеву высшее петербургское начальство приказало спровадить Кораблева. Думаю, это был министр МВД Макаров. Хрулев уже должен был бы бренчать кандалами на Сахалине. Но он не спешил на каторжный остров, прикидывался больным. И вот я сам получил указание: дело об иконе оставить втуне. Будто ничего не произошло. К сожалению, не мог тебе сказать правды. Сам был возмущен, но… плетью обуха не перешибешь. Сейчас в Европе накаляется обстановка. Зачем нам лишний скандал? Возьми мое авто и поезжай к Елизавете Федоровне, обрадуй ее. И попрошу тебя по-дружески: ни великой княгине, ни кому другому имени коллекционера-фабриканта не называй. И вообще об этой истории – ни слова. Обещаешь?

 

…В мемуарах губернатор Джунковский напишет, что ему «ничего не известно о дальнейшей судьбе пропавшей иконы».

Каверзы провинциала

Гений сыска граф Соколов готовился отбыть в Царское Село. 15 апреля 1913 года там имел быть пасхальный прием государя. Но в канун отъезда случилось дело евреев, как его окрестили журналисты. Хотя его точнее было назвать полицейским делом. Как бы то ни было, история эта прогремела на всю Россию и докатилась лаже до подножия престола, ибо для тех благословенных времен подобное преступление казалось совершенно необычным и чудовищным.

Заниматься этим делом пришлось гению сыска графу Соколову.

От доброго сердца

В канун Пасхи, верный привычке делать добрые дела, Соколов направился на Новослободскую улицу – в Центральную пересыльную тюрьму. Он желал поздравить заключенных со Светлым Христовым Воскресением. В коляске у него стояла громадная кастрюля с крашеными яйцами, которую между ног держал жандармский рядовой. Другой служивый поддерживал ящики с апельсинами и мандаринами, а еще лотки с пирожками и эклерами – подношения для несчастных сидельцев.

В сопровождении начальника тюрьмы Колченко сыщик обходил камеры. Солдаты таскали за собой ящики и лотки, третий, из надзирателей, – громадную кастрюлю, из которой граф доставал яйца и протягивал их в жадно тянувшиеся руки.

Потом заглянул в мастерские. Графу понравилась дружная, даже веселая работа заключенных в портняжной, переплетной, столярной, ткацкой, кузнечной мастерских. Побывал в прачечной, где все пропахло щелочью, а воздух был наполнен облаками пара.

Заключенные слыхали о знаменитом графе, улыбками отвечали на его поздравления, благодарили за подарки:

– Пошли и вам Господь всяческого утешения!

В переплетной Соколов похвалил мастеров:

– Прекрасно освоили дело! Работа по роскоши не уступает знаменитому Петцману. – Пообещал: – При случае пришлю вам заказ.

Наконец, перед самым отъездом заглянул в портняжную мастерскую – большую, нарочно приспособленную камеру.

Тут, в светло-желтых халатах, в коротких широких штанах, работали десятка два арестантов. Одни быстро строчили на швейных машинках «Зингер». Другие, поджав под себя ноги в мягких котах, действовали иглами. Пахло испражнениями, хлоркой и горем.

– Христос воскресе! – произнес Соколов.

Увидав начальство, несчастные, как положено, сразу же оставили свои работы, покорно вскакивая на пол. Они отозвались недружным хором:

– Воистину воскресе! – и с любопытством уставились на вошедших начальников.

Солдаты раздали остаток подарков и вышли в открытые двери в широкий коридор. Начальник тюрьмы Колченко начал строго выговаривать старосте, который вовремя не распорядился вымыть полы.

Проситель

Соколов, с трудом перенося тяжелый воздух камеры, направился было за солдатами. Вдруг один из заключенных упал на колени перед Соколовым, молитвенно протянул руки:

– Ваше превосходительство, вы можете выслушать жалобу несчастного человека, который страдает совершенно напрасно?

Начальник тюрьмы Колченко с лицом искаженным злобою крикнул:

– Не приставай к начальству, Бродский! Я тебя закрою в карцер, посидишь на воде, жидовская морда! Такая наглая нация! Он, господин полковник, ссыльнокаторжного разряда. И все жалобы строчит: то прокурора требует, то в Сенат кляузы отправляет.

Соколов сказал:

– Встань, Бродский, и толком объясни, чего ты добиваешься?

Колченко опять вступил в разговор:

– Из Харькова его этапом пригнали, отсюда на Сибирь ждет наряда. И все пишет, пишет, дескать, непорядки в полиции. Да вы, Аполлинарий Николаевич, с любым из этой братии поговорите, так все будут долдонить, что их попусту посадили. Это уж дело обычное.

Соколов сказал:

– Федор Дмитриевич, отойди, я сам разберусь! А тебе, Бродский, приказано: встань и говори, чем недоволен?

Бродский оказался высоким, сутуловатым человеком годов тридцати. Густые, коротко подстриженные волосы жестко курчавились. Под нависшим мясистым носом черной мышью выделялись коротко подбритые усы. Большие круглые глаза с невыразимой печалью глядели на сыщика.

– Ваше превосходительство, не буду плакать вам в жилетку, хотя попал как карась на сковородку. И пусть сижу тут совсем напрасно. Но я хочу высказать про те дела, которые некрасиво творит полиция в Харькове. Почему никто даже не желает знать об том?

Другие заключенные уже окружили начальство, несколько голосов загалдели:

– Ваше благородие, вы послухайте Иосю! Он хотя еврей, но дело говорит. Потому как…

Соколов строго свел брови:

– Молчать, сам разберусь!

Все моментально замолкли, а у Бродского нижняя отвислая губа мелко задрожала.

Соколов спросил его:

– Какая статья?

За Бродского отвечал Колченко. Вопреки регулярным и обильным возлияниям, он обладал феноменальной и весьма специфической памятью: держал в голове содержание формуляров всех вверенных ему арестантов. И начальник тюрьмы, словно цирковой фокусник, любил блеснуть своей необыкновенной способностью. Он быстро, как по писаному, отвечал:

– Торговец города Харькова Иосиф Гиршевич Бродский, мещанин, тридцати одного года, по статье 1455 Уложения о наказаниях за умышленное убийство с целью ограбления приговорен к двенадцати годам каторжных работ.

Соколов сказал:

– Прикажи, Федор Дмитриевич, доставить Бродского в следственную камеру.

Повороты судьбы

Соколов прошел знакомыми коридорами к следственным камерам. Дежурный надзиратель при виде знаменитого сыщика счастливо улыбнулся, угодливо ответил:

– Сюда, ваше сиятельство, в седьмую завели!

Бродский сидел, как положено, в дальнем углу на табуретке, ссутулившись, зажав коленями руки. Едва сыщик вошел в помещение, Бродский торопливо вскочил на ноги, окаменело замер.

Соколов кивнул на большой, обитый черной кожей диван с высокой спинкой, стоявший у стены возле канцелярского стола:

– Садись сюда, Иосиф! Кто тебя обидел, безвинного? Бродский осторожно опустился на краешек дивана.

Он явно волновался, несколько раз беззвучно открывал рот. Вдруг слова горохом посыпались из его брыластого рта:

– Ваше благородие, я имел превосходную жизнь и красивую жену Сарру, урожденную Сандлер. Ее папа Соломон – это суконно-торговое заведение: драп, трико, шевиот, бархат, атлас, люстрин и прочее. Папа умер в одиннадцатом году, и все это добро отошло к его единственной и ненаглядной дочери Сарре. Так я враз разбогател, стал торговать в трех лавках и думал, что всегда буду жить неплохо. Неужели не слыхали про папу Сандлера? Но про Сарру знают все, и не только на нашей улице. Доложу вам, ваше благородие, что моя Сарра самая красивая женщина, может, во всей губернии. Теперь я очень скучаю об ней. Бенэмонэс!

Соколов вдруг проявил знания древнееврейского языка. Он произнес:

– Можешь мне честное слово – бенэмонэс – не давать. Я и так верю в красоту твоей Сарры.

Бродский вдруг застонал:

– Чтобы чирьи завелись в головах моих врагов! Я лишился всего хорошего – и Сарры и лавок – безо всякой вины.

Отрешенно глядя в пол, он рассказывал сыщику, как его родители, фармацевты, годами дружили с семьей Сандлер, как сам он, Иосиф, сгорал от любви к Сарре. Когда той исполнилось шестнадцать лет, сыграли свадьбу.

– И все вышло из-за моей красавицы, из-за моей Сарры. – На глазах Бродского показались слезы. – Умный папа Соломон Сандлер говорил: «Из всех молочных блюд самое лучшее – жареная курица». Лучше бы я в тот день сломал ногу, когда позвал в гости начальника сыскного отделения Сычева. С этого случая в моей жизни наступил полный мрак, а впереди – двенадцать лет позорной каторги. И все началось с того, что Сычев увидал мою Сарру, когда я с ней стоял у своей лавки. Он вылупил на нее буркалы и облизался, словно кот на крынку со свежей сметаной. Ваше благородие, вы можете себе представить Иосю Бродского убийцей? Я сам себя убийцей даже в страшном сне видеть не могу. Однажды я вышел на крыльцо, а мой сосед Семен Кугельский зарезал курицу. Так я, бенэмонэс, едва не умер от страха и жалости. А этот Сычев, чтобы у него в мозгу завелись рыжие тараканы, так подстроил, что суд признал меня за убийцу. Вы позволите попить какой-нибудь воды?

– Я сделаю, Бродский, тебе праздник.

Соколов вызвал надзирателя, дал денег. Тот уже через несколько минут притащил в камеру корзину, в которой разносят заключенным передачи от родственников. Теперь в корзине стояло полдюжины запотелого пива в зеленовато-коричневых бутылках, на которых были отлиты не только инициалы владельца пивного завода Берникова, но лаже для заказов на дом номер телефона – 20. Красивая была жизнь в старой России!

Страшная история

Бродский выпил две бутылки пива и малость захмелел. Он задумчиво почесал подбородок:

– Это, ваше благородие, такая история, что трудно понять, с чего надо начинать. Наверное, начну с Кугельского. У него, уверяю вам, водилась копейка. Он держал пивное заведение с бесплатными солеными снетками. Народ словно совсем глупый. Ради этих пустяков – соленых снетков – пер к нему гурьбой. Да, Кугельский жил хорошо, пока не добрались до него полицейские.

– Арестовали? – Соколов весьма заинтересовался этой историей.

– Гораздо хуже! Как-то мне попался у ворот Кугельский. Он был зачем-то пьян и очень грустен. Я его спросил: «Что с тобой, Семен, плохого произошло?» Семен сказал: «Пойдем ко мне в трактир и еще выпьем». Я пошел. Когда мы выпили, он сказал такое, во что я поверил, ибо от некоторых евреев еще прежде слыхал подобное. – Просяще посмотрел на Соколова: – Вы позволите еще налить мне пива? Спасибо, пью опять за ваше драгоценное здоровье.

Бродский осушил залпом два бокала и захотел в туалет. Вернувшись, уже совершенно бойко продолжил:

– Кугельский сказал мне, что еще осенью был у него агент сыскного отделения Дросинский. Вы, ваше благородие, такого не знаете? И это очень хорошо. Поверьте мне, что это плохой человек, настоящий тип. И Дросинский приказал Кугельскому: «Теперь каждый месяц будешь платить в сыскное отделение оброк – пятьсот рублей! За то, что мы тебя охраняем. Я тебе сделаю удобство – сам буду приходить за деньгами. Об нашем разговоре молчи, потому как это государственный секрет. А сейчас прикажи в коляску ящик „Баварского” пива поставить – у меня именины». Еще бесплатно взял с витрины две бутылки «Перцовой» и уехал на извозчике. Кугельский расстроился, потому что первое число было уже через две недели. Точно в срок, словно киевский экспресс, прикатил Дросинский и стал требовать оброк. Кугельский клялся, что плохо с деньгами, и выложил двадцать рублей пятнадцать копеек. Дросинский взял, и Кугельский обрадовался. Но радовался он зря. Вечером того же дня, когда Кугельский возвращался с собственной супругой из театра, к нему подошли два типа, повалили на землю, изваляли новое драповое пальто и избили ногами, хотя супруга громко кричала полицию. Полиция не пришла, а хулиганы спокойно ушли.

– На другое утро Кугельский сам побежал к вымогателю и отдал семь рублей восемьдесят пять копеек?

Бродский с удивлением уставился на Соколова:

– Именно семь рублей и восемьдесят пять копеек. Таки вы знаете эту страшную историю?

Соколов неопределенно отвечал:

– Я знаю людей. И что было дальше?

– А дальше произошло – хуже не бывает. Сыскная полиция решила обложить этой самой пошлиной (холера ее возьми!) всех евреев-торговцев. Вы в такое можете верить? Но я говорю вам – бенэмонэс! Чтобы не возиться по отдельности с каждым торговцем-евреем, было приказано внести двести тысяч рублей. И добровольно отдать как годовую плату за нашу, смешно сказать, охрану. Можете мне поверить, ваше благородие, что до той поры никаких разбойников мы никогда не видали. У этих людей из полиции просто нет человечества, тьфу! Евреи, когда им совсем плохо, начинают разбегаться, если есть куда бежать. Многие из наших торговцев разбежались в чужие края, но сумма осталась прежней – двести тысяч, словно это два стакана семечек.

Хитрые маневры

Уже совсем расстроившись от собственного рассказа, Бродский, не спрашивая позволения, выпил очередную бутылку пива, еще раз попросился в туалет, а вернувшись, продолжал:

– Тогда мы все, кому некуда было бежать, собрались в синагоге. Мы держали совет. Большинство евреев, особенно умных и старых, говорили: «Это все равно как потоп – не избежать! Надо найти двести тысяч и отдать их этим собакам…» То же самое сказал ребе Альтер. Но вдруг вскочил со своего места Семен Кугельский, словно не его валяли в новом пальто, отрез на который он покупал в моей лавке за восемнадцать рублей. Кугельский стал вопить: «Не дадим денег! Сегодня двести тысяч, завтра эти голодные шакалы опять потребуют двести, пока не разорят нас!» Старые евреи отвечали: «У вас нет чувства страха, потому что вы – молодые и глупые!» Грандиозный Кугельский в ответ орал: «У нас есть чувства, но нету денег!» Я молчал, потому что сомневался. Спорили так долго, что все охрипли. Но ребе Альтер сказал: «Если мы не можем все отсюда уходить и не хотим платить двести тысяч, то надо этих людей обхитрить».

 

Все удивились: «Как обхитрить? Мы очень хотим обхитрить!»

Ребе Альтер почесал свой выразительный нос, поднял вверх палец и сказал дельным голосом: «Мы должны задобрить полицейских хорошим отношением». – «Это что означает?» Все удивились еще больше.

Мудрый Альтер продолжал торжественно и негромко: «К синагоге есть разные пути. Можно идти через Екатерининскую улицу – это удобно – или, что намного хуже, через местечко Безлюдовку. Платить двести тысяч намного хуже, чем оставить деньги у себя. Надо приглашать этих людей в лавки и даже домой, угощать выпивкой и хорошей закуской, давать некоторые подарки. Это не насытит их алчность, но это даст нам время. А время все меняет. Если сверху летит камень, то не торопись ставить под него свою голову».

Все поразились мудрости Альтера и решили действовать по его плану, потому что этот план всем показался хорошим.

Соколов не выдержал, улыбнулся:

– Коварный план!

Маленькое жалованье

Бродский оживился:

– Конечно, вы смеетесь! И вы, ваше благородие, очень умный человек, хотя и полицейский. Я тоже теперь смеялся бы, если б не хотелось так плакать. Но тогда мы были наивными, как воробьи, которые пять минут назад вылезли из скорлупы. На другой день я встретил начальника харьковского сыскного отделения господина Сычева. Я сказал: «Милости прошу, ваше благородие, сделайте нынче же честь, зайдите к нам в гости! Доставьте радость откушать и выпить. Моя Сарра превосходно умеет делать кисло-сладкое мясо. Я приберег вам радостный сюрприз. Посмотрите на мой лапсердак. Вам может не нравиться фасон, но от материи вы глаз не оторвете. Из такого теперь в Париже модно шить. У меня для вам есть его на пальто – замечательный отрез цвета маренго».

Сычев согласился: «Приду!» – и потряс мне руку с такой силой, словно хотел оторвать ее вместе с рукавом.

Боже ты мой, чего только на стол мы не поставили, одних бутылок как на витрине у Фимы Смолина. Сычев много пил и хорошо закусывал. Отрез я отнес ему в коляску и еще обещал подарок ко дню рождения. Только смотрю, что Сычев глаз с Сарры не сводит, по мягкому месту – вот так! – рукой хлопнул, когда мимо шла. Такое нахальство, что моя Сарра сразу покраснела.

Соколов улыбнулся:

– Твоя Сарра и впрямь, видать, так хороша, что Сычеву голову вскружила!

– Это, конечно, приятно, но совершенно лишнее! Я все вытерпел, улыбался, потому как наш план начал осуществляться. Если я дружу с начальником сыска, кто посмеет деньги вымогать? Это я так думал, и думал совсем напрасно. Потому как уже через неделю, когда я с Саррой сидел за ужином, ко мне без всякого приглашения ввалился Дросинский, выпил водки две стопки, закусил тертой редькой с гусиным салом – Сарра готовит это изумительно! – и стал докучать: «Где наших двести тысяч? Стыдно, господа торговцы, посягать на чужие деньги. Мы, полицейские, получаем совсем маленькое жалованье, а вы посягаете. Если срочно не отдадите, то вас накажет Бог: начнут гореть ваши лавки, магазины и лаже дома. Нам вас очень жалко, но чем мы можем вам помочь?»

После таких неприятных обещаний Дросинский ушел, лаже не сказав «зай гезунд». Кому такие предсказания понравятся, я вас спрашиваю? Думаю, не понравятся никому. Я побежал утром в полицию, добился войти в кабинет Сычева. Тот изображает, что первый раз меня видит. Я объяснил про все безобразия, про плащ и ребра Кугельского. Сычев затопал ногами и заорал, как городовой на нищего: «Не может быть! В полиции служат исключительно честные люди, и вам, господин Бродский, все приснилось с пьяных глаз».

Что мне надо было делать? Надо было сказать «зай гезунд» и скорее бежать из этого разбойничьего вертепа. На свою погибель я этого не сделал, словно думал, что дождусь здесь чего хорошего. Но хорошее для бедного еврея бывает только на кладбище под могильной плитой. Я говорю это потому, что подполковник Сычев о чем-то задумался, посмотрел на меня хитрым глазом и сказал: «Хорошо, я вызову в этот кабинет Дросинского, буду его расспрашивать и тебе все скажу сегодня ближе к вечеру. Пусть твоя Сарра готовит фаршированную фиш».

Вроде папироски

Я побежал домой с той радостью, какую испытывает биржевик, заработавший миллион на бумагах и валюте. Я радовался, а мне надо было плакать. Я сказал Сарре:

– Этому Сычеву нужно сделать удовольствие, тогда нас никто не посмеет обидеть.

Когда я сказал эти слова, я думал одно, а Сарра все поняла так, как может понять только женщина, то есть вверх ногами.

Вечером Сарра застелила стол бархатной скатертью, которую она принесла в приданое, поставила угощение и надела почти новое шелковое платье с вырезом вот тут – на груди. Сычев пришел, выпивал, ласково, как влюбленный жених в чужую невесту, глядел на Сарру и пел: «Жид селедку запрягал в ситцевые дрожки и по улице скакал вроде папироски».

Стыдно сказать, Сарра улыбалась Сычеву, поправляла рукой грудь и подпевала эти безобразные песни.

Сычев ушел, не объяснив дела. Я стал ругать Сарру: «Вырази свою мысль, что ты начальнику сыска строила глазки и крутила широкими бедрами, будто ты не жена Бродского, а девица из заведения мадам Гофштейн? Ты жаждешь, чтобы я поседел от позора?»

Сарра мне возражала: «Сердце мое, Иосиф, не бросай черную тень на мою светлую репутацию. Ведь ты сам сказал, что мы должны Сычеву доставить удовольствие? Пусть его глаза восхищаются моими бедрами, но владеешь ими только ты один».

Я ничего не ответил, лишь сказал, что скоро пора спать.

Нежданный сюрприз

На другой день я, как всегда, в семь утра ушел в лавки – без хозяйского взгляда приказчики упрут все, даже засов, на который двери закрывают. Я должен был прийти обедать в первом часу, но по делам – надо было взять накладные – зашел в десять. Я открыл дверь и очень изумился, услыхав посторонний мужской голос и веселый смех моей Сарры. Я прошел в гостиную и увидал неописуемую картину. Моя Сарра лежала на нашей кровати и весело хохотала, а подполковник Сычев щекотал лицо Сарры усами и стягивал с нее исподнее, которое в прошлом году две пары по рублю с полтиной я привез из Киева.

Глаза мои блуждали, и я готов был прикончить этих падших людей.

Пока я молчал и думал, Сычев, полный развратного нахальства, отстегнул шашку, положил ее на козетку из красного дерева и цыкнул на меня: «Зачем врываешься в дом? Уйди, пока я тебя не арестовал. Придешь через час».

Я возмутился и не стал разговаривать с этим типом. Я посмотрел на Сарру: «Зачем ты допускаешь такое?»

Сарра вздохнула, завела глаза к потолку и ничего не отвечала. Тогда я решил проучить жену. Я хлопнул дверями, пошел в трактир Бени Брайнина и не приходил домой до вечера. Все во мне клокотало. Я был готов рвать и метать. Я вернулся домой. Начальника сыска в моем ломе уже дух простыл. Сарра валялась на коленях, ломала руки и клялась всеми моими родственниками, что у нее ничего не было с этим циником Сычевым. «Но зачем же ты лежала на постели, а этот наглец отстегивал шашку?» – так кричал я на весь квартал, и любопытные сбегались к нашим воротам со всех соседних улиц.

Сарра возмутилась: «Так это ты сам, Иосиф, приказал доставить этому типу с шашкой удовольствие! Из-за тебя полицмейстер своими сапожищами измазал новую простыню в синий горошек, что тетушка Эсфирь подарила мне на праздник Ханука. И ты еще смеешь орать на меня, словно босяк на пожаре! Тем более что промеж мною и Сычевым ничего не было».

Я отвечал: «Если бы промеж тобою и им чего было, я тебя, любимая Сарра, растерзал бы на мелкие клочки, а этого Сычева вызвал на дуэль. А теперь давай помиримся…»