Za darmo

ПГТ

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Слушай, – сказал я, – а у тебя есть эта книжица? Про царя Соломона?

– Ну, есть, – несколько опасливо посмотрел не меня Дмитрий. Раньше-то я, вроде, не проявлял интереса к подобной литературе. Так и он тоже не проявлял. Так что нечего на меня пялиться!

– Хочу провести один эксперимент, – вслух пояснил я.

– Хорошо, – сказал он и достал из кармана спецовки достаточно засаленную брошюрку.

– Откуда она у тебя? – спросил я, удивляясь больше не самому наличию книжки, а ее зачитанности. Ведь действительно читает!

– Да была у меня одна… ситуация. Пошел к отцу Виталию, он дал. На, говорит, там все написано.

– Ну и как, помогло?

– В целом – да, – Дима открыл брошюру, явно не желая вдаваться в подробности. – Ну, в чем суть эксперимента?

– Страница три, строка семнадцать, – и я кивком указал на книгу.

– "Источник твой да будет благословен; и утешайся женою юности твоей, любезною ланью и прекрасною серною: груди ее да упоявают тебя во всякое время, любовью ее услаждайся постоянно", – прочитал мастер.

– Что, там правда такое написано? – не поверил я, потянувшись к книге.

– Правда, – ответил он.

Да, правда, написано было именно так.

"Интересная какая книга, – подумал я, – надо будет потом почитать подробнее".

– Это не совсем подходит. Давай еще раз. Страница шесть, строка восемь.

– "Кто говорит то, что знает, тот говорит правду; а у свидетеля ложного – обман."

– А дальше?

– "Иной пустослов уязвляет как мечом, а язык мудрых – врачует. Уста правдивые вечно пребывают, а лживый язык – только на мгновение".

– Спасибо, – сказал я. – Хватит.

– Помогло? – спросил Дима.

– Не знаю, – честно ответил я. – Там поглядим.

Посидели, помолчали.

– Уезжаю я завтра, – промолвил я наконец. – Пора и честь знать.

– Жалко, – сказал Дмитрий. – Я к тебе привык. А то, когда клиентов нет, и поговорить не с кем.

– Скажи, а вот если бы у тебя была возможность купить любой инструмент, ты что купил бы?

– Торцовочную пилу, – не задумываясь ответил ключных дел мастер.

"Вот что значит – иметь ясную жизненную цель, – подумал я, – с такой и умирать не страшно".

– Последний вопрос. У тебя в ЗАГСе местном кто-то есть?

– Вообще не вопрос. Сватья. Сейчас позвоню.

Дальше я крутился в темпе вальса. Забежал к Диминой сватье, сделал копии документов на Сергея Петровича Буженина (они нашлись удивительно легко) и рванул в Белгород. У меня было часа два до закрытия магазинов.

***

До Белгорода и обратно я доехал на такси. Позволил себе такую роскошь. Времени мало, а коробок много. Мастер уже ушел домой, и это оказалось мне на руку: сюрприз останется сюрпризом.

Вытащил коробки, собрал сумку, чтобы с утра не возиться, и лег спать.

И приснилась мне река. Я сижу на берегу и ловлю ершей, хотя рыбалкой никогда не увлекался. Ерши крупные, колючие. И подходит ко мне царь Соломон. Конечно, а кто же еще? Мы же сегодня о нем говорили, вот он и пришел. Во сне мозг отдает дневные впечатления, это любой психоаналитик точно знает.

– Ну, что, – спрашивает царь, – клюет?

– Да помаленьку, – отвечаю и киваю на ведро с ершами.

– И что делать с ними собираешься?

– Да обратно отпущу. Колючие они. Как торцовочная пила.

– Правильно, – говорит царь и выплескивает ершей в реку.

– Я сам хотел, – обижаюсь я.

– Сам – с усам, – молвит царь и дает мне под зад пинка.

Я падаю в реку, к ершам. Но не тону. Плыву, раскинув руки. Мне хорошо, спокойно.

***

Утром прощались с Димой.

– Ты ведь денег за проживание с меня все равно не возьмешь? – на всякий случай уточнил я.

Он отрицательно покачал головой.

– Ну, тогда пошли, – и я решительно направился к домику, где прожил эту, такую странную и непохожую на другие, неделю моей жизни.

– Это – супруге, – я показал на коробки с большим телевизором и скороваркой. И тут же замахал руками, не давая Диме начать долгие и нудные возражения. – А это тебе, – указал я на третью. – И не вздумай начинать китайские церемонии "ах, нет, мы не можем это принять". Я специально покупал габаритные вещи, чтобы мне гарантированно было их не увезти.

– Ты лишаешь меня мечты, – сказал мастер, нежно глядя на коробку. – Но я тебя прощаю. Потому что у меня богатая фантазия. Мечту я себе еще одну придумаю.

Он с трудом оторвал взгляд от предмета вожделения, превозмогая желание прямо сейчас опробовать инструмент, и воззрился на меня.

– Ты приезжай, – сказал он, протягивая руку, точно зная, что я пообещаю, и точно также зная, что слова своего не сдержу.

– Приеду, – я пожал ему руку. Хотел добавить: "обязательно", но не стал. Не нужно увеличивать количество мелкой неправды в этом мире.

Взял сумку и вышел. В ближайших дворах залаяли большие тупорылые собаки. Не злобно, а так – прощаясь.

ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ

Хмырь из Белэнерго

Дом Федора Ивановича Плойкина стоял на самом краю Жилой слободы, вошедшей в черту Белгорода еще до Революции. Земля здесь была, по здешним меркам, золотой. Вокруг шло активное строительство, частный сектор выдавливался всеми правдами и неправдами, но еще держался. То тут, то там виднелись домишки местных команчей. Их резервации.

Дом этот был неказист. Неказист он был со всех точек зрения, даже, думаю, по тутошним, весьма невзыскательным меркам. Это была не та величественная старина, которая покрыта благородной патиной, называется антиквариатом и стоит баснословных денег. Это была старина ветхая, несчастная, пропитанная плесенью и поросшая мхом.

Меня всегда удивляло, как быстро дома, из которых ушли люди, приходят в упадок. Причины этого совершенно точно лежат вне сферы законов видимого мира. Не может строение, пребывавшее в исправности и здравии десятки лет, вот так вдруг, в течении пары зим, в буквальном смысле слова умереть. Это противоречит всем физическим законам. Любому сопромату. Тут сплошная метафизика, иттить ее.

Сколько же вдоль российских дорог этих провалившихся, с мертвыми глазницами и сломанными черепами изб. Почему постигла их такая судьба? Что сделалось с людьми, которых согревали эти избы? Ушли люди, ушла хоть какая то любовь, а с ними – и жизнь.

Входная дверь встретила меня малохудожественно ободранным дерматином пятидесятилетней давности и торчащей из пробоин ватой. Несмотря на наличие провода, звонок отсутствовал. Оставалось стучать. Я постучал, достаточно сильно, правда, уверенности в том, что услышан, не было. Вата сильно гасила звук.

Но дверь неожиданно распахнулась. Мне пришлось отпрянуть, иначе риск удара был бы достаточно велик.

На пороге стоял человек, напоминающий Максима Горького, только что прошедшего курс лечебного голодания. Усы и прическа пролетарского писателя наличествовали, а вот благородная крепость, переходящая в дородность, отсутствовали напрочь. Человек был худ, если не сказать истощен.

Из глубин жилища пахнуло теплыми нечистотами. Я сделал над собой усилие, чтобы не поморщиться и тем не похоронить надежды на контакт.

– Здравствуйте, – сказал я, демонстрируя нейтральное дружелюбие. – Могу я увидеть Федора Ивановича Плойкина?

"Горький" долго и немигающе посмотрел на меня, даже, скорее, сквозь меня, и, когда я уже потерял надежду на ответ, проговорил:

– Нет.

– Почему? – поинтересовался я.

Продолжать этот мгновенно ставший бессмысленным разговор у меня не было никакого желания. В конце концов, работу свою я сделал, и сделал профессионально. Да, результат отрицательный, но он есть. А искать какого-то папашу я не обещал. Да и не уверен я, что олигарх Чувичкин обрадуется такому родственничку вместо летчика или полярника, о которых мама ему, поди, напела, чтобы не приставал с вопросами о папе.

– Потому что он умер, – ответил "Горький" после долгой паузы.

У меня гора свалилась с плеч. Такой исход разом разрешал все мои терзания. От внезапно охватившей меня радости я расслабился.

– Жалко, – сказал я, сумев все-таки сотворить скорбное лицо, – а то я хотел задать ему несколько вопросов об одном человеке. Видно, не судьба.

– О каком человеке? – "Горький" смотрел все так же пристально, но уже не сквозь меня, а прямо в глаза: немигающе, тяжело, неживо.

– Да какая теперь разница. О Софье Петровне Бужениной.

Если бы я был литератором, обязательно написал бы, что с человеком "произошла мгновенная и разительная перемена". Не будучи таковым, скажу просто: он был потрясен.

– Входи, – проговорил он решительно.

– Да нет, спасибо, я пойду, у меня поезд, – испугался я. Мне совсем не улыбалась перспектива сидеть с каким-то посторонним хануриком и разговаривать о том, что я и с непосредственными интересантами обсуждать не очень хотел.

– Федор Плойкин – это я, – вновь подал голос "Горький".

Настала моя очередь удивиться.

– Вы же сказали…

– Да жив я, жив. Что мне сделается? А тебя кто знает. Ходят тут всякие хмыри из Белэнерго. Говорят – электричество отключим, если не заплатишь. А откуда мне платить? Инвалид я. Заходи.

И Плойкин, не дожидаясь моего согласия, скрылся в глубинах сумрачного дома.

***

Мне ничего не осталось, как проследовать за ним. Все-таки надо тренировать в себе решительность. Это то качество, которые позволяет жить относительно спокойно. Менее, так сказать, вовлекаться в различные сомнительные истории.

Интерьер коридора ожиданий моих не обманул. Ободранные обои, произведенные на советской фабрике, когда я еще, наверное, не родился. Родственная им по времени и состоянию мебель. Потолок – в протечках, паутине и копоти. С него свисает лампочка Ильича без признаков хоть какого-нибудь абажура. И, конечно, бутылки. Везде и всюду.

Внешний вид комнаты был не лучше коридора. Кровать с каким-то сомнительного свойства скомканным бельем, стол, пара стульев и довольно старый, если не сказать старинный, комод. Совершенно внезапно в красном углу я увидел то, что, собственно, и должно там находиться, но то, что совершенно не ожидаешь найти в такой обстановке: икону Николая Чудотворца. Икона, даже на мой неискушенный взгляд, была старинной, в серебряном окладе, и оставалось совершенно неясно, как столь недешевая вещь могла сохраниться у такого хозяина, все средства которого уходили в одном направлении.

 

– Садись, – почти приказал Горький-Плойкин.

Я, вроде, уже говорил, что перед грубой силой теряю волю. Нетренированная она у меня, воля. Слабая. Поэтому я сел.

Хозяин опустился на второй, свободный стул, пошарил глазами вокруг, потом по полу. Наконец, извлек откуда-то бутылку, заполненную примерно на треть мутноватой жидкостью. Взял со стола два стакана, протер их грязным полотенцем, больше похожим на половую тряпку. Мне стало нехорошо.

Но я же говорил, что я профессионал, не так ли? Несколько раз в ситуациях, подобной нынешней, это сберегало мне здоровье. Я ведь прекрасно знал, куда и к кому иду. Поэтому по дороге зашел в магазин и купил все, что нужно для подобной встречи. Включая недорогой подарочный набор стопок. В них не было ничего особенного, но они были чистые! Сейчас это решало все.

Я молча выставил свои дары на стол. Федор Иванович посмотрел на меня, потом на мои припасы и лучик благосклонности пробежал по его лицу. Он достал две новые стопки и разлил принесенную мной водку. Огурчики отрыл я сам. Без единого слова и не глядя на меня, Плойкин выпил свою порцию. Сразу налил еще одну. Выпил. Посмотрел с полминуты на банку с огурцами, давно, видимо, привыкнув закусывать лишь мысленно. Потом промолвил чуть севшим голосом:

– Ну рассказывай.

***

Я молча положил перед Плойкиным связку его писем. Он смотрел на нее долго, около минуты. Потом сказал, медленно и как будто почувстовав что-то плохое; как будто обреченно:

– Говори.

Я выпил и начал говорить. Я не понимал, зачем это делаю. Сижу здесь, в какой-то халупе с немолодым спившимся человеком, пью в середине дня теплую водку, и подробно рассказываю о том, что его никак не касается. Это все ПГТ. Этот поселок, эти люди, сам воздух сотворили со мной что-то странное. Извечный мой цинизм стал мне скучен, как еще годное, но давно надоевшее позапрошлогоднее пальто.

Поэтому я говорил. Я рассказал Федору Ивановичу Плойкину, постороннему и не шибко симпатичному мне человеку, все. Про архив. Про Свету. Выпил ещё, и рассказал про Танюню. Про Виту. Почему-то про то, как в детстве у меня жили два хомяка: Борька и Роза. Борька был какой-то неадекватный. Будучи по хомячьим меркам размера огромного, он, вместо того чтобы активно размножаться, свою Розу кусал и подвергал прочим физическим притеснениям. Так и докусал до смерти. Померла она. После чего Борька настолько озверел, что его невозможно было взять голыми руками: прокусывал палец чуть ли не до кости. Потом он убежал, и все этому радовались, включая меня. Хоть я и поплакал для приличия. Дети же должны плакать, когда с их питомцами что-то случается.

А Плойкин слушал. Он слушал меня так, как давно не слушал никто: не перебивая, не пытаясь дать совет или высказать мнение. Возможно, он просто впал в анабиоз. Во время нашего разговора, вернее, моего монолога, мы постоянно что-то пили. Сначала принесенную мной водку, потом мутноватую жидкость из его, Федора Ивановича, полупустой бутылки. Не могу сказать, что был сильно пьян, но центры торможения отключились полностью. Самое странное, что здесь я чувствовал себя в абсолютной безопасности.

В конце, после хомяков и Светы, я рассказал Федору Ивановичу про Николая Чувичкина, про его заказ, историю моих поисков и Софью Петровну Буженину. Потом, выдохшись, не нашел ничего лучше прекрасной литературной концовки:

– Вот…

Плойкин встал и, бросив мне: "Подожди чутка", вышел из комнаты. А я и рад был немного передохнуть. Мне хотелось все-таки понять, что я тут делаю, уложить это в какую-то простую схему.

Получалось так, что с меня спал какой-то морок. Совершенно явственно я понял, что мне не хочется ни в какую Португалию. А хочется домой, к Свете и Кириллу. Вот даже если бы прямо сейчас как из-под земли появились некие люди и вручили бы мне вид на португальское жительство, я бы отказался. Чесслово, отказался бы. Похлопал бы их по плечам, спросил бы, улыбаясь, как там у них дела. Не холодно ли море? Не мелки ли мидии? И отправил бы восвояси.

Мысль уехать из страны была очень удобным вариантом списать внутренние проблемы на окружающий мир. А тут, как будто одна из половинок души, которая спорила с другой и доказывала, что она главная, вдруг села, и, опустив глаза сказала другой: ты права. Это было больно и неожиданно легко.

Сорок пять лет тут прожил, так куда дергаться? Разве здесь плохо? А даже если и плохо, это не главное. У меня есть работа, семья. Люди вокруг приличные. Да что там, хорошие люди-то! Димка вон. Гоша. Бляха. Зоя Павловна Жуковская. Женщины красивые. Виолетта. Виолетта… Да… А там еще неизвестно, что за люди. Может, у них головы песьи да хвосты крокодильи?

Если свои раздражают, там будет спокойнее? Ой ли? Нет уж, лучше тут. Ведь уеду, а сам останусь все таким же: раздражительным и циничным стареющим снобом. Вроде бы удобная форма существования. Но люди, они же не дураки. Они потихонечку вычеркивают тебя из своей жизни. И относятся к тебе, как к неизбежному злу. Как к торчащему на дороге пеньку. Потому что холод и высокомерие сначала ранят, а потом надоедают.

Оглядись вокруг и пойми: вот же она, твоя Португалия – здесь, сейчас. Ты давно уже приехал. Но ходил насупившись, закрыв глаза, и чуть не умер, не узнав, что добрался, куда хотел.

"Горький" вернулся в комнату. Нет, все-таки очень похож. Будь сейчас советское время, он мог бы без грима в кино играть. Большие деньги бы заработал, да только нет спроса на советских писателей. Или артистов? А какая разница!

Плойкин выгрузил на стол несколько помидоров-огурцов, половинку хлеба, кусок сала и невероятных размеров бутыль с жидкостью, своим видом сильно напоминавшей самогон. Налил. Выпили. Да, самогон, я не ошибся.

– Так ты думаешь, я – Колькин отец? – тихо спросил хозяин.

ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ

Французское кино

Такого поворота событий я, честно говоря, не ожидал. Трудным представлялся мне переход к этой теме, я прорабатывал разные варианты, а тут раз – и Федор Иванович сам ставит вопрос ребром. Главное – ничего не испортить.

– Да, думаю, – односложно ответил я.

– А Соня жива? – спросил он.

– В прошлом году умерла.

– Так и думал. Понял, когда на письма отвечать перестала, – Плойкин кивнул на связку писем. – Эх… Чуял я, что с Сонечкой моей в этой жизни не повидаемся. Чуял…

Я-то же ж ее с первого класса любил. А она в мою сторону и не глянет. Веселых любила, языкастых, а я кто? Ни рыба, ни мясо, слякоть дорожная. А я-т когда ее видел, как немой становился. И ноги ватные. И зачем я ей такой нужон был?

Как десятый класс кончили, я ее замуж позвал. Посмеялась, но не отказала враз. Мать ее за меня была, считала парнем серьезным, и Сонечке за женитьбу в уши пела. А мать Соня уважала, тогда с этим строго было. С тех пор и повелось – ни да, ни нет.

А красивая она была – страсть! Парни хороводы круг нее водили. Я-т после школы на железную дорогу работать пошел, она – на Витаминный комбинат. Там все и случилось.

Приехали туда лягушатники станки налаживать. Французы, иттить их за ногу, мать их так. Настоящие прям, из Парижа. С Францией-то тогда мы вроде как дружили, но все равно: капстрана, НАТО, холодная война и прочее.

Французы те в Разумном, конечно, шуму наделали. Было их пять человек. Молодые парни, все, как на подбор: чернявые, высокие. Один только маленький да рыжий. Девки наши до одной слюнями на них захлебнулись. Но отцы-матери не дремали. Строго-настрого запретили даже глядеть в их сторону. А то международный скандал, так его. Да и пара ребят в серых костюмах завсегда вкруг тех французов вертелись. С министерства промышленности якобы. Ага. Знаем мы ту промышленность. КГБ называется.

А Сонечка, значит, как раз в том цеху, где они, трудилась. И такая задумчивая стала. Я хорошо ее чуял, как себя, потому как любил сильно. Спрашиваю: "Сонюшка, что с тобой? О чем грустишь?" Она шутила обычно, а тут рукой махнула так безнадежно. У меня аж сердце ухнуло.

Через неделю где-то прибегает ко мне вся в слезах. А я тогда один жил, мне от ПМС цельную квартиру дали. Хоть и на краю поселка, хоть и в старой двухэтажке, и топить дровами надо, а все ж – квартира!

И вот прибегает она и вдруг – бах! В обморок падает. Ну, я ее поднял, на кровать донес. Она очнулась, говорит: ни с кем, мол, поделиться этим не могу, только с тобой. Понимаю, что жестокая я, но сил нет никаких, люблю его больше жизни. Кого, спрашиваю, любишь-то? Огюста, говорит, француза.

Я как стоял, так и сел. Мне даже не за себя обидно стало, а за нее страшно. Это ж статья! Не знаю какая, но точно статья. Нарисуют, как пить дать. Эти в серых костюмах на такое мастаки.

Стал я ее уговаривать, мол, выкинь из головы, нельзя. Жениться предлагал, уехать на край земли. Она плачет, говорит: прости, хороший, прости, милый, найди себе добрую девушку, а я – стерва, никогда тебя не любила, только мозги пудрила. Вот и поплатилася: кроме Огюста ненаглядного никто не мил.

"А он что?" – спрашиваю. Так он тоже, говорит, меня любит, но навредить боится. Взглядами, говорит, с ним разговариваем да улыбками. А встретиться нам и негде. У меня мама дома с утра до вечера. У него в общежитии народу полным полно. А без него мне, говорит, не жизнь. Уедет, я руки на себя наложу. Самое интересное, что из всех она выбрала того, маленького да рыжего, а не красавцев чернявых. Вот пойди пойми этих женщин, ей-бо.

Не знаю, что на меня нашло. Говорю: а вы сюда приходите. Только попозжее, потемну, от лишних глаз. А я у Петьки буду, просижу у него, сколь надо. С ночевкой могу, к Петьке-то.

Посмотрела она на меня дико. Потом кинулась на шею, кричит: спасаю я ее, мол. Я говорю: да не спасаю, а гублю тебя, сам знаю. Но сил нет смотреть не терзания твои.

Была, была у меня, конеш, мыслишка гнусная. Подумал я о том, что французик натешится, да и уедет. Бросит русскую дурочку. Она мучаться будет, а тут я. Выплачется мне в жилетку, глядишь, и сложится у нас. Стерпится-слюбится.

Сговорились мы, и на следующий день ушел я заранее. Ключ под половицей оставил. Не мог я видеть его счастливую рожу. Когда возвращался, она всегда одна была. Веселая, разгоряченная по комнате летала. Целовала меня в щечку – и домой. И так раза три в неделю. Матери врала, что в клубе, в драмкружке, вечера проводит.

А еще через месяц французы те уехали. Ой, как убивалась она. Он честный оказался, предлагал жениться. Но сложно очень. Матери не простили бы. Она – ударница на ферме, а тут дочка вдруг за буржуя-капиталиста выходит. Видано ли? А то, что он работяга простой, никого не волнует.

Месяца через два сижу я дома. Приходит Сонечка – лица на ней нет. Что, говорю, опять за лихо? Отвечает: ребенок у меня будет.

Я опешил сначала, а потом думаю: вот, Федя, твой шанс. Его и ждал. Гляди – не упусти. Говорю ей: Соня, ты знаешь мою к тебе любовь, выходи за меня. Буду ребенку отцом хорошим, обещаю. Она: нет, недостойна я тебя, не хочу твою жизнь ломать. Буду сама со всем эти жить. Будь счастлив. Потом отдала мне фотографию, на фото – ее француз, сзади – надпись. Говорит: схорони, пусть у тебя лежит, сжечь рука не подымается. А дома мать найти может.

И ушла.

– Какие ж бабы дуры, – Федор Иванович в сердцах стукнул кулаком по столу. – "Недостойна", "не хочу жизнь ломать". Это разве жизнь? – и он обвел рукой свое убогое жилище. Потом, чуть успокоившись, продолжил:

– Пока беременная ходила, почесали об нее языки в поселке знатно. Да и когда Кольку родила тоже. Но как ее ни склоняли, ни уговаривали, отца не назвала. А все-то на меня думали. Уважать перестали, на работе здороваться. Сволочь, мол, заделал ребеночка, а не женится. А я не разубеждал никого. Тогда и припивать начал потихоньку.

А потом в Белгород пришлось уехать, за тетей Люсей ходить. А оно и хорошо – от родных мест недалеко, а вроде и далече. Тут меня не знал никто, можно было все заново начинать. Вот, начал, – он снова обвел руками свое жилище. – Только заканчивать пора пришла. Чую, скоро.

И Федор Иванович замолчал. Задумался.

Пришло время задать вопрос, который мучал меня и как исследователя, и как просто Олега Языкова.

– Федор Иваныч, – сказал я, – а фотография осталась?

– Конечно, – ответил Плойкин очнувшись, – куда ж ей деться?

Он тяжело встал, подошел к комоду, достал фотографию и передал мне.

Это было типичное фото конца шестидесятых или начала семидесятых. Черно-белое, пожелтевшее от времени. С фото на меня смотрел Николай Чувичкин, молодой, в костюме и широкой кепке. Это, конечно, был не он, не Николай, но портретное сходство было поразительным.

 

Я перевернул фотографию. На другой стороне старательным почерком человека, русский языка которому был явно не родной, выведено: "Дорогой Сонечке с любовью. Будь счастлива! 1971". И подпись "Огюст Ренье".

Огюст Ренье. Огюст Ренье… Где я слышал это имя… Огюст Ренье?!

Не может быть. Таких совпадений просто не бывает. Хотя в жизни бывает все.

Я судорожно открыл папку с бумагами и нашел запись нашей первой беседы с олигархом Чувичкиным. Тогда я скурпулезно записал все, что могло касаться дела. Вот оно – Огюст Ренье. Любит Россию, был там в советское время. Вот, в 1971 год. Я набрал в телефоне запрос "огюст ренье франция бизнесмен" и открыл первую же ссылку с фотографией. Ежкин же ты кот…

У меня было ощущение, что я искал золотую жилу, а нашел Атлантиду, где и так все дома из золота. Мне было пьяно-страшно.

ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ

Когда я умер

Голова болела сильно. Состояние мое по возвращении Света оценила, как "грустно, девушка". По ее градации это означало, что был я сильно помят. Но встретила она меня как-то странно. Не раздраженно. Я бы сказал, печально. Может, у нее внутри тоже случились какие-то перемены? А, может, повлияло то, что, прежде, чем провалиться в тяжелый сон в поезде, я позвонил ей и крикнул: "Светка, я тебя люблю!" Я давно не говорил ей этого. Возможно даже никогда, но наконец захотелось.

Обратную дорогу я помнил смутно. Последним ярким впечатлением было сердечное прощание с Федором Ивановичем не перроне белгородского вокзала. Мы обнимались так, словно брат провожал брата на смертный бой. Я очень любил тогда этого чужого мне, в сущности, человека. Я боялся его отпустить. Если бы я его отпустил тогда, я бы просто упал.

Странно, как абсолютно чужие люди могут сродниться за короткие часы ничем непримечательного разговора. Скажете, алкоголь, мол? Пьяная иллюзия близости, которая развеется вместе с наступлением похмелья? Да, не без этого. Но алкоголь просто открывает то, что сидит внутри нас, и, если внутри пусто, откуда взяться душевной близости? Алкоголь просто катализирует то, что случилось бы и так: вражду, злобу, зависть. Но и взаимопонимание, и дружбу. Иногда.

Проводница оказалась другой, но похожей на ту, первую, почти по-сестрински. То ли работа на железной дороге накладывает своей отпечаток, то ли при приеме в РЖД существует определенный фейс-контроль. Она, конечно, попыталась возмутиться и сообщить, что в таком состоянии проезд в поездах дальнего следования категорически запрещен. Тогда Федор Иванович посмотрел на нее одним из своих тяжелых взглядов, от которого она съежилась, как ломтик недельного сыра в холодильнике, и внушительно спросил:

– Дочка, ты сама подумай: обычным людям сразу четыре билета берут?

– Нет, – пропищала загипнотизированная, как кролик удавом, проводница.

– Вот! – поднял палец Плойкин, решительно взял под руку готового упасть меня и так же решительно дотащил до купе.

Там мы еще раз обнялись, Федор Иванович поставил на стол несколько бутылок пива и отбыл по месту жительства. И я отбыл. По месту жительства.

И был день. И была ночь.

Питер настал крайне неожиданно. Незадолго до этого я пошел в баню, где стояла жуткая жара. Я пытался выйти из парилки, но дверь была заперта. Я обливался потом, но ничего не мог поделать. Неожиданно в парилку залетел Ангел и стал кидать в топку новые дрова, отчего мне сделалось совершенно нестерпимо. А потом начал трясти меня за плечи.

Я проснулся. Ангел оказался вчерашней проводницей. Она пыталась меня добудиться, и, судя по ее раздражению, делала это достаточно давно.

– Гражданин, гражданин, просыпайтесь, мы прибыли в Петербург, – раздосадованно говорила она.

В купе было невыносимо душно. Я разлепил глаза, оделся и покинул вагон, с которым за всю дорогу, по причине общей расслабленности, так и не сумел ознакомиться. Надеюсь, в том вагоне не было чего-то особенного.

Заскочив домой помыться-побриться и получив упомянутую Светину оценку, я двинул к "Загребу". Встречу с Чувичкиным мы согласовали еще позавчера, когда я брал обратные билеты. Сообщил ему, что с дворянством все плохо, подробности при встрече. Потом, уже из купе, позвонил еще раз и сказал, что все поменялось, и я везу бомбу. Правда, услышав мой голос, он вряд ли принял эти слова всерьез.

***

"Загреб" был все тот же. И даже пахло из дверей привычно. Это хорошо. Хоть что-то в нашем беспокойном мире должно оставаться неизменным. Здоровый консерватизм вселяет уверенность в завтрашнем дне.

Клеопатра встретила меня гораздо почтительнее, чем в прошлый раз. Чуть ли не с подобострастием. А как же: лицо, приближенное к хозяину. Я мысленно добавил ей кокошник, а в руки дал хлеб с солью и рушником. Картина меня и насмешила, и умилила одновременно. Клеопатра в кокошнике – в этом есть что-то трогательное.

Привычным маршрутом прошли в известный кабинет. Та самая дорогая тяжелая дверь. Вхожу, протискиваясь мимо роскошного бюста. Бюст профессионально недвижим.

***

Олигарх Чувичкин ел суп. "Черепаховый", – почему-то подумалось мне. Но при ближайшем рассмотрении суп оказался обычным борщом.

Николай встал и, пожав мне руку, проговорил с прежними ленинскими интонациями:

– Добг'ый день, Олег Гг'игорьевич. Суп будете?

В этом раз он был напряжен. Может, в ожидании результатов. Может, почему-то еще: мало ли у олигархов проблем.

– Суп буду, – ответил я.

– Ну, что? Что за бомба? У нас все хог'ошо? – он сразу взял быка за рога.

– Смотря что под этим иметь в виду, – интригующе произнес я, глядя ему прямо в глаза.

Я готовился к этому разговору долго. Все десять минут, пока шел в "Загреб". И пока завтракал. И пока мылся в душе. Других возможностей, сами понимаете, не было.

– Олег, – тон Чувичкина стал нетерпеливым, и он перешел на ты, – у меня пг'авда очень мало вг'емени. Давай без этих загадок.

– Хорошо, – сказал я смиренным тоном. Мол, сами за язык тянули, дальше не жалуйтесь, – у меня есть две новости. И среди них нет ни однозначно плохой, ни совсем хорошей. С какой начать?

– С менее значимой, – не задумываясь, ответил олигарх.

– Прекрасно. Докладываю. Между дворянским родом Бужениных и вашей матерью, Софьей Петровной Бужениной связи нет. Никакой. Однофамильцы. Ваши предки были мастеровыми, занимались кожевенным делом.

Брови Чувичкина поползли вверх:

– Это точно?

– Абсолютно. Документы со мной.

Чувичкин некоторое время помолчал, взвешивая. Наконец спросил:

– Олег, я был готов к такому повог'оту. Меня больше удивляет твоя г'еакция: почему ты считаешь эту новость малозначимой? Ведь мои планы, в общем, г'ухнули.

– Не совсем. Насколько я понимаю, вы искали дворянские корни с определенной целью. И на этот счет у меня есть вторая новость.

– Ну-ну, не томи, – Николай стал похож на ребенка, подпрыгивающего от нетерпения перед началом циркового представления.

– Но эта информация может полностью изменить вашу жизнь.

По лицу олигарха прошлась полупрезрительная судорога, как будто от несусветной чуши:

– Олег, мою жизнь уже ничто не может изменить полностью. Слишком много всего было. Так что говог'и.

"Наивный, – подумал я, – я тебе слету назову три вещи, которые могут изменить твою жизнь до неузнаваемости: нож, онкология, автокатастрофа." А вслух сказал:

– Вы знаете Огюста Ренье?

– Конечно, я же г'ассказывал тебе о нем в пег'вую нашу встг'ечу.

– А в лицо знаете?

– Да знаю, конечно, мы встг'ечались несколько раз. Пг'ичем тут это-то?

– Это он? – и я картинным жестом выложил на стол фото, которое отдал мне Федор Иванович.

Николай некоторое время смотрел на фотографию. Потом сказал:

– Да, это он. Но сильно моложе. И на меня в юности похож, надо же. А откуда…

– А вы переверните.

Чувичкин перевернул фотографию, прочел короткую надпись, и лицо его стало белым. Настолько белым, что на нем даже проступили веснушки. Я даже начал бояться, что его хватит удар, и я буду единственным виновником.

Наконец он нашел в себе силы спросить, обреченно, уже догадавшись обо всем, уже не сомневаясь, какой ответ получит:

– А кто это – Сонечка?

– Это ваша мама, Николай.

– А Огюст…