Декабристы и русское общество 1814–1825 гг.

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Декабристы и русское общество 1814–1825 гг.
Декабристы и русское общество 1814–1825 гг.
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 21,54  17,23 
Декабристы и русское общество 1814–1825 гг.
Декабристы и русское общество 1814–1825 гг.
Audiobook
Czyta Авточтец ЛитРес
10,77 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Речь великого князя возымела некоторое действие, и офицеры пообещали: «Для вас, Ваше Высочество, мы все сделаем». Но командир полка решил взять реванш и приказал арестовать полковника Писарева. «Офицеры, начавшие уже расходиться, немедленно возвратились, и князь Голицын первый сказал: “За что вы, полковник, арестовали полковника Писарева, мы все столько же виноваты, как и он…”. Но полковник Криднер не дал ему договорить и потребовал от него шпагу. Барон Фредерикс хотел сказать несколько слов, но и его постигла та же участь. Тогда несколько человек заговорили одновременно. Криднер не счел возможным продолжать аресты, сел на лошадь и поскакал вслед за великим князем. Мы порешили не отставать от наших товарищей и во всем разделить их участь, разошлись по палаткам»[43]. На этот раз Константин Павлович окончательно принял сторону офицеров и приказал освободить арестованных. Криднер все-таки отстранил Писарева от командования батальоном, но и сам не счел возможным командовать полком и передал командование своему заместителю, полковнику Ф. Н. Посникову.

Но история на этом не закончилась. Дело дошло до Александра I. Царь до окончания кампании решил не трогать полк, но после изгнания французов из России, прибыв в Вильно, открыто выразил свое недовольство: «Я бы не посмотрел, что это полк Петра Великого. Я раскассировал бы его, но просьба великого князя и поведение Криднера мне связали руки, вам много и много надобно служить, чтобы заставить меня забыть происшедшее»[44]. История закончилась неожиданным для Пущина образом – смотром в Калише 12 марта 1813 г. в присутствии государя. «Его величество остался очень доволен нами и сказал, что теперь прощает все, в чем перед ним провинились, поступив нехорошо с Криднером. <…> Мы, несчастные, думали, что нам придется бить неприятеля, чтобы достигнуть прощения, упустив совершенно, что одно удачное учение заменит по меньшей мере одну победу. Доказательство – то, что Бородинское сражение и вся бессмертная кампания 1812 г. не могли расположить к нам его величество настолько, как парад в Калише»[45].

Характерно, что офицеры и царь по-разному понимают смысл слова «служить». Для Пущина и его сослуживцев служить во время войны – значит «бить неприятеля». Для царя «служить» – это исправно выполнять команды. В первом случае в основе военной службы – храбрость, во втором – дрессура. За этим противопоставлением скрывается еще один, более важный смысл, позволяющий противопоставить службу отечеству и службу царю. Этот смысл, который составит суть декабристского движения, вряд ли в полной мере еще осознавался автором дневника. Тем не менее интересы царя и народа для Пущина не всегда совпадают. Это видно из интерпретации назначения Кутузова на должность главнокомандующего: «Призванный командовать действующей армией волей народа, почти против желания государя, он пользовался всеобщим доверием»[46]. Наверняка капитан Пущин тогда не знал всей сложности назначения Кутузова, в котором народ, конечно, никак не участвовал. Но для него было важно подчеркнуть, что источник власти Кутузова – народ, и народный характер войны, что также отмечается в дневнике, делает его власть не менее законной, чем власть царя, расходящегося с народным мнением.

Надежды, возлагаемые на Кутузова в 1812 г., были во многом вызваны недоверием к Барклаю де Толли в связи с отступлением русской армии. «Мы перестали верить приказам, получавшимся от Барклая де Толли»[47], – записал Пущин после оставления Смоленска. Характерно, что оставление Москвы не вызвало у него, как и у большинства солдат и офицеров, недоверия к Кутузову, и это при том, что сдача Москвы без боя стала для них неожиданным и возмутительным событием. Автор дневника приводит впечатляющую картину прохода отступающих русских войск через древнюю столицу: «Население, почти все пьяное, бежало за нами, упрекая, что мы покидаем столицу без боя. Многие присоединились к нашим колоннам, чтобы уйти до вступления неприятеля. Это зрелище щемило наши сердца». Русское офицерство роптало. Полагали, что дело идет к заключению мира. Это было совершенно неприемлемым. Пущин отразил царившее в армии настроение: «Вступление французов в Москву возбудило всеобщее негодование и такой ропот между нами, что многие офицеры заявили, что если будет заключен мир, то они перейдут на службу в Испанию»[48].

Не только народный героизм испанцев привлекал русскую молодежь 1812 года. В марте 1812 г. собрание испанских кортесов приняло конституцию, ограничивающую власть короля и упразднявшую многие общественные институты, доставшиеся в наследие от средних веков. В этом отношении Испания давала пример соединения народной борьбы за внешнюю независимость с борьбой за народные права внутри страны. Русские крестьяне, убивающие французов в 1812 г., вполне могли пробуждать в молодых офицерах подобные надежды. Пущин приводит в дневнике яркий эпизод крестьянской войны с наполеоновскими войсками: «Стало известно, что вчера французский отряд в 200 человек напал на крестьян князя Голицына в лесу, куда они от него спрятались. Крестьяне отбили атаку эту, убили у неприятеля 45 человек, а 50 взяли в плен. Замечательно, что даже женщины дрались с ожесточением. Среди убитых одна девушка 18 лет, особенно храбро сражавшаяся, которая получила смертельный удар, обладала присутствием духа и силой настолько, что вонзила нож французу, выстрелившему в нее, и испустила дух, отомстив»[49].

Не сразу разгадал Пущин смысл Тарутинского маневра Кутузова: «Это движение не имело никакого стратегического значения, а вызвано как будто специально для того, чтобы мне причинить неприятность, лишив меня квартиры», – пишет он в дневнике 10 сентября. Отчасти это объясняется тем, что в задачу арьергарда, где находился Семеновский полк, входила, в частности, дезориентация противника путем совершения движения в ложном направлении[50]. Но уже первые сражения с французами после оставления Москвы вернули надежду и уверенность в победе. После сражения при Тарутине Пущин пишет: «Радость была всеобщая. Солдаты пели всю дорогу»[51]. Если судить по дневнику Пущина, то именно пребывание в Тарутинском лагере стало переломным моментом в войне. Это прежде всего сказалось в подъеме боеспособности и духа армии. Покидая 11 октября Тарутинский лагерь, будущий декабрист писал: «Наконец, в 3 часа дня мы покинули наш лагерь под Тарутиным, где мы простояли 20 дней, в течение которых изобилие пищи и хорошие бараки сильно подкрепили войска, частые смотры выправили их и пополнили все недочеты в корпусах»[52].

В роте, которой командовал Пущин, служил молодой поручик Александр Васильевич Чичерин. Их отношения нельзя назвать хорошими. Разделяющее их взаимонепонимание объясняется психологическими различиями. Честный, требовательный командир, живущий интересами полка, и юный мыслитель, одаренный писатель и художник, ищущий уединения, не могли найти общего языка. Чичерин, открытый для дружбы и друзей, но живущий напряженной внутренней жизнью, требующей сосредоточения и уединения, при посторонних держался независимо, дерзко и насмешливо. Пущин пытался командовать, но в ответ нарывался на дерзость. Между ними периодически вспыхивали конфликты, пока, наконец, в Тарутинском лагере не произошел окончательный разрыв, поводом для которого стало очередное нежелание Чичерина подчиняться командиру: «Между мной и Чичериным произошел полный разлад», – запись в дневнике 1 октября 1812 г.

 

Как и Пущин, Чичерин вел дневник. Однако, в отличие от военно-бытового дневника Пущина, дневник Чичерина представляет собой сложный сплав дневниковых записей, идейных размышлений, психологических этюдов и рисунков с натуры. Жизнь Чичерина рано оборвалась. Он погиб в августе 1813 г. в сражении при Кульме. Как сложилась бы его судьба в послевоенное время, останься он жив, можно только догадываться. Его дневник дает для этого некоторые основания. Этот документ ценен во многих отношениях[53]. Для историка декабризма он просто уникален, так как в нем содержится не ретроспективный, а современный взгляд на начало кристаллизации тех идей, которые в дальнейшем составят декабристскую идеологию. Слова М. И. Муравьева-Апостола «Мы были дети двенадцатого года» в сопоставлении с дневником Чичерина приобретают особый смысл. М. И. Муравьев-Апостол вместе со своим братом С. И. Муравьевым-Апостолом, С. П. Трубецким, М. Ф. Орловым и И. Д. Якушкиным составляли ближайшее окружение Чичерина. Благодаря его дневнику мы можем слышать то, о чем они говорят в своем кругу. Чичерин признается: «Я всегда очень любил споры. Не те, что возникают по пустякам, вызывая ссоры и досаду, но посвященные философским вопросам и способствующие размышлениям»[54].

Одним из его оппонентов является И. Д. Якушкин. Молодые люди читают Руссо и обсуждают, должен ли человек жить в обществе или «следует удалиться от света», как считает Якушкин. Чичерин же, настроенный на высокое служение обществу, дает любопытную характеристику своему оппоненту: «Дело в том, что он молод[55], но слишком рассудителен для своего возраста и настолько сумел освободить свой дух от всех принятых в обществе предрассудков, что теперь получил большую склонность к мизантропии[56], а сие может сделать его совершенно бесполезным государству человеком»[57]. Опровергая Якушкина, Чичерин ссылается на общественный договор: «Если же вы говорите не о свете, но о человеческом обществе, об общественном договоре, то уже тем самым вы признаете, что человек рожден, дабы жить среди себе подобных. Ведь об этом свидетельствует его естественная склонность учиться у других, пользоваться их помощью; а когда это ему уже не будет нужно, не должен ли он сам стараться быть полезным тем, кому может?».

Якушкин не сдается и утверждает, что может «найти счастье только в деревне, делая людей (т. е. крепостных. – В. П.) счастливыми». На это Чичерин находит контраргумент: «А разве другие поприща, которые перед нами открываются, ничего нам не обещают?.. Ведь каждая ступень, на которую поднимаешься, позволяет дать счастье еще одному разряду людей, каждый шаг вперед делает нас более полезными всей земле и помогает заслужить всеобщее благословение». И тут же, как бы испугавшись собственного честолюбия[58], Чичерин делает важную оговорку: «Конечно, всякое величие – вещь пустая. Разумный человек, о котором вы все время твердите, не может считать разумной власть, подчинившую его государю, такому же человеку, как он сам, или генералу – тысяче разных начальников, которые выше его чином, но равны ему по человеческому праву»[59].

Конечно, мысли молодых людей прикованы к России: «Любовь к отечеству должна заставить меня все позабыть»[60]. Но сам уровень понимания проблем своей родины определяется у Чичерина европейским воспитанием. «Воспитателем его был Малерб – довольно известный в Москве преподаватель. Он обучал и декабриста М. Лунина – и Лунин впоследствии назвал Малерба в числе людей, наиболее сильно на него повлиявших»[61]. Чичерин же не только считал Малерба своим другом, но и приводил его в качестве доказательства «того, что чужестранец может заменить родителя»[62].

Соотношение России и Европы в сознании девятнадцатилетнего образованного юноши строится по широко распространенной в ту эпоху антитезе варварство – цивилизация. Во время нашествия Наполеона эта антитеза оказалась перевернутой, и русская пропаганда стала называть варварами французов. Однако Россия при этом ассоциировалась не с цивилизацией, а с православием. Противопоставление варварство – православие придавало этой перевернутой антитезе сильный эмоциональный накал («Я дрожал, – пишет Чичерин, – при мысли о священных алтарях Кремля, оскверняемых руками варваров»[63]), но в то же время довольно плохо объясняло окружающую реальность.

Чичерин, пожалуй впервые во время военных переходов, увидел крепостную Россию во всем ее неприглядном виде: «Идеи свободы, распространившиеся по всей стране, всеобщая нищета, полное разорение одних, честолюбие других, позорное положение, до которого дошли помещики, унизительное зрелище, которое они представляют своим крестьянам, – разве не может все это привести к тревогам и беспорядкам?..». Размышления о возможном будущем своей страны невольно порождали в сознании юного офицера неожиданные ассоциации: «Однако небо справедливо: оно ниспосылает заслуженные кары, и, может быть, революции столь же необходимы в жизни империй, как нравственные потрясения в жизни человека».

Под революциями понимается, конечно, Французская революция – других Чичерин просто не знал. И здесь нельзя не заметить, что мысль Чичерина опережает и его возраст, и его эпоху. Параллель с Францией свидетельствует о том, что он видел если не социальные, то, во всяком случае, материальные причины революции. Характерно и то, что Чичерин не желает своей родине того, что произошло во Франции: «Но да избавит нас небо от беспорядков и от восстаний, да поддержит оно божественным вдохновением государя, который неустанно стремится к благу, все разумеет и предвидит и до сих пор не отделял своего счастья от счастья народов»[64]. Верноподданнические чувства Чичерина, притом что они являются выражением почти всеобщего мнения той эпохи, имеют вполне определенные границы. Государь только тогда имеет право на проявление к нему подобных чувств, пока он выражает интересы народа.

Заграничные походы раскрыли перед молодыми офицерами совершенно новый мир. Их патриотизм не утратил своей силы, но понятия варварство и цивилизация опять вернулись на свои места. 23 марта 1813 г. Чичерин писал в дневнике: «Мы видим здесь повсюду успехи цивилизации (курсив мой. – В. П.), они сказываются во всем: в обработке земель, в устройстве жилищ, в нравах, и все-таки я никогда, ни на минуту не захотел бы поселиться под иным небом, в иной стране, чем та, где я родился и где почили мои предки. Разве возможно отказаться от того, что привязывает меня к жизни, от родных и друзей, от тех мест, которые я не могу видеть без сердечного волнения, от нашей варварской (курсив мой. – В. П.) непросвещенности, от русских бород, никогда не слышать языка, которому учила меня мать. Нет, эта жертва слишком велика. Ничто ее не оправдает»[65]. Молодого человека мучит ностальгия, и «дым отчества» ему «сладок и приятен». Но осознание непросвещенности своей страны неизбежно должно было привести Чичерина к усвоению новых европейских идей и к мыслям об их преломлении в русских условиях. В августе 1813 г. Чичерин погиб и не успел совершить той политической эволюции, которую пройдут многие из его боевых друзей. Но его дневник содержит в себе те сведения, без которых невозможно понять процесс формирование декабристских идей.

Еще одним любопытным документом, относящимся к 1812 г. и написанным будущим декабристом Михаилом Федоровичем Орловым, является «Размышления русского военного о 29 “Бюллетене”». Как и Пущин, Орлов в строю с 1805 г. За отличие под Аустерлицем он был произведен в корнеты. Так началась его военная карьера. В кавалергардах Орлов прослужил до 1810 г., когда был назначен адъютантом П. М. Волконского. Война 1812 года началась, когда он был в чине поручика. Она сразу же вывела его на авансцену исторических событий. Он сопровождает А. Д. Балашева во время его миссии в ставку Наполеона. При этом Орлову поручен сбор разведочных данных. В августе 1812 г. его вторично посылают к Наполеону, теперь уже в качестве парламентера, и Наполеон через него в очередной раз пытается передать Александру I предложение о мире, на что Орлов, по свидетельству А. де Коленкура, отвечает вполне патриотично, «что не верит в возможность мира до тех пор, пока французы остаются в России»[66]. Смоленск, Бородино, Малоярославец, Березина, а затем Дрезден, Лейпциг, Париж – далеко не полный перечень вех боевой биографии Орлова. Именно ему выпала честь поставить последнюю точку в этой кровопролитной войне подписанием капитуляции Парижа 31 марта 1814 г., а 2 апреля того же года он стал одним из самых молодых русских генералов.

 

3 декабря 1812 г. Наполеон опубликовал знаменитый 29 бюллетень, в котором пытался объяснить поражение своей армии рядом случайных обстоятельств, в том числе и климатических. Это была первая попытка представить неудачу кампании следствием русских морозов. По этому поводу, в частности, говорилось: «До 6 ноября погода стояла великолепная, и движение армии совершалось как нельзя более успешно. 7-го начались морозы, и после этого мы каждую ночь теряли сотни лошадей, которые замерзали на бивуаках. Ко времени прибытия в Смоленск мы уже лишились значительной части кавалерийских и артиллерийских лошадей <…>. Морозы, начавшиеся 7 числа, внезапно усилились, и 14, а также 15 и 16 термометр показывал от 16 до 18° ниже нуля. На дорогах образовалась гололедица. Кавалерийские, артиллерийские и обозные лошади гибли каждую ночь уже не сотнями, а тысячами, особенно же французские и немецкие; за несколько дней пало более 30 тысяч лошадей; наша конница спешилась, наша артиллерия и обозы остались без упряжек. Пришлось бросить и уничтожить значительную часть орудий, снаряжения и провианта»[67].

Эту пропагандистскую версию итогов кампании 1812 г. и опровергает Орлов в своих «Размышлениях» с присущим ему публицистическим темпераментом. С нескрываемым сарказмом он пишет: «Надо быть снисходительным к тем, кто защищает неправое дело, и помнить, сколь затруднительно положение автора, когда факты говорят против него». Последовательно разрушая наполеоновскую версию о случайном характере поражения, Орлов не только защищает честь русского оружия, но и думает о будущем историке: «Изучая историю этой памятной войны, надо, стало быть, остерегаться некоторых ложных представлений, которые историки непременно будут стремиться навязать потомству»[68]. Будущий декабрист верно предвидел стремление позднейшей французской историографии объяснить причины поражения Наполеона в России морозами. В дальнейшем русские авторы, в том числе и близкий друг Орлова, известный генерал и поэт Денис Давыдов, и декабрист В. С. Норов, будут аргументировано опровергать эту версию.

Причины поражения французов в 1812 г. Орлов видит прежде всего в мужестве русских солдат и офицеров, в их патриотизме и умении воевать. По верному замечанию С. Я. Борового «“Размышления” должны быть признаны одним из наиболее выдающихся памятников русской политической литературы времен Отечественной войны 1812 г.»[69].

***

Если же говорить о художественной литературе 1812 года, то здесь наиболее выдающимися являются «Письма русского офицера» Федора Николаевича Глинки. Автор в 1803 г. окончил 1-й кадетский корпус в Петербурге и был зачислен прапорщиком в Апшеронский пехотный полк. Вскоре он становится адъютантом генерала М. А. Милорадовича, который будет его кумиром и одним из героев его «Писем». В боях против французов Глинка участвует с 1805 г., боевое крещение принял под Аустерлицем. В 1806 г. он вышел в отставку по состоянию здоровья и начал писать «Письма русского офицера», в которых описывал исторические и военные события, увиденные собственными глазами. Тем не менее это не документальные письма к конкретному адресату. Как видно из заглавия, Глинка подражает «Письмам русского путешественника» Н. М. Карамзина. Карамзин в свое время создал образ молодого путешественника, открывающего для себя Европу, и соединил в нем автобиографические черты с художественным вымыслом. Идя по его стопам, Глинка, основываясь на собственном боевом опыте, типизирует факты и человеческие характеры. Это позволяет за биографиями реальных людей и описанием событий увидеть исторический смысл происходящего.

Война 1812 года вернула Глинку на службу. Своими глазами он видел оборону Смоленска, под Бородином находится рядом с М. И. Кутузовым, сражался при Тарутино, Малом Ярославце, Вязьме, Дорогобуже, Красном[70]. Все эти события нашли отражение в продолжении «Писем русского офицера», полное издание которых составило восемь томов.

Это главное произведение в обширном творческом наследии Глинки написано, по характеристике исследователя, «в духе высокой гражданственности и вольнолюбивого патриотизма»[71]. Оно стало важным этапом в осмыслении войны 1812 года. В 1817 г., когда встал вопрос о переиздании «Писем», то друзья автора, поэты В. А. Жуковский, К. Н. Батюшков и Н. И. Гнедич, советовали ему внести исправления в новое издание. «Теперь ведь уже уяснилось многое, что прежде казалось загадочным и темным», – говорили они[72]. Другой совет дал Глинке И. А. Крылов. «Нет! – сказал он. – Не изменяйте ничего: как что есть, так тому и быть. Не дозволяйте себе ни притачиваний нового к старому, ни подделок, ни вставок: всякая вставка, как бы хитро ее ни спрятали, будет выглядеть новою заплатою на старом кафтане. Оставьте в покое все, что написалось у вас, где случилось, как пришлось. Оставьте в покое ваши походные строки, вылившиеся у бивачных огней и засыпанные, может быть, пеплом тех незабвенных биваков. Представьте историку изыскивать, дополнять и распространяться о том, что вы, как фронтовой офицер, не могли ни знать, ни ведать! И поверьте, что позднейшим читателям и любопытно, и приятно будет найти у вас не сухое официальное изложение, а именно более или менее удачный отпечаток того, что и как виделось, мыслилось и чувствовалось в тот приснопамятный XII год, когда вся Россия, вздрогнув, встала на ноги и с умилительным самоотвержением готова была на всякое пожертвование»[73]. Глинка последовал совету Крылова и сохранил не только описание событий, но все те чувства и мысли, какими жил он и много других русских офицеров в 1812 году.

Еще до Смоленского сражения Глинка почувствовал необычайный характер этой войны. Его слова о том, что Наполеон «в России, равно как и в Испании, будет покорять только землю, а не людей», написанные 16 июля 1812 г., оказались пророческими. Но не только Испания, где народ упорно не желал покоряться французам и вел ожесточенную партизанскую войну, полную примерами самопожертвования и героизма, но и отечественная история могла служить аналогом современных событий. «Настают времена Минина и Пожарского! Везде гремит оружие, везде движутся люди! Дух народный после двухсотлетнего сна пробуждается, чуя угрозу военную»[74]. Будущий декабрист одним из первых понял и сформулировал идею народной войны. Народная война, которая, по его словам, «слишком нова для нас», неотделима от освобождения крестьян. «Народ просит воли, чтобы не потерять вольности». Прямым укором официальным властям звучат слова офицера: «До сих пор нет ни одной прокламации, дозволяющей вооружаться и действовать, где, как и кому можно». Устами народа он говорит о его готовности к отражению неприятеля: «Мы, поселяне, готовы в подкрепу воинам. Знаем места, можем вредить, засядем в лесах, будем держаться – и удерживать; станем сражаться – и отражать!..»[75]. Эти слова писались 19 июля в родном селе Сутоки под Смоленском, а первый армейский партизанский отряд был создан генерал-майором Ф. Ф. Виценгероде по указанию М. Б. Барклая де Толли 2 августа в Смоленске. «Главным же образом, – пишет Н. А. Троицкий, – армейские партизанские отряды, называвшиеся еще и “партиями”, начали создаваться в Тарутине»[76]. Позже Денис Давыдов припишет себе честь создания первого партизанского отряда. Глинка, возможно, еще раньше Дениса Давыдова почувствовал народный характер и партизанского движения, и войны в целом.

Если с народной войной у Глинки связывается в первую очередь идея свободы, которую готов защищать народ, то идея самопожертвования связывается им с понятием «отечественная война». Не слова, а конкретные примеры лучше всего раскрывают это понятие. В письме от 20 августа говорится: «На этих днях смоленский помещик Реад привез двух сынов, прекрасных молодых людей, и просил определить их в службу. Другой смолянин, ротмистр Клочков, оставя прекрасную жену и пятерых детей, приехал служить и определился к почтенному генералу Лихачеву, который, от тяжкой боли едва передвигая ноги и почти совсем не владея руками, ездит на дрожках при своей дивизии и бывает в сражениях. Вот что значит война отечественная»[77]. Во время отечественной войны человек перестает принадлежать самому себе («в отечественной войне и люди ничто»[78]) и полностью растворяется в объединяющем всех сограждан чувстве. Это чувство и есть любовь к Отечеству. Количество жертв не только не ослабляет это чувство, но постоянно подпитывает его. Отечество требует жертвенности, и граждане охотно приносят жертвы. Они отдают не только свои жизни и жизни своих близких, но и уступают врагу земли. Идея Отечества утрачивает материальную природу и превращается в «дух русской земли»[79], который живет внутри граждан. Поэтому «пусть пострадают области, но спасется Отечество! Вот общий голос душ, вот искренняя молитва всех русских сердец!»[80]. Поэтому «Потеря Москвы не есть еще потеря Отечества»[81].

Понимание войны 1812 года как отечественной, неотделимое от идеи самопожертвования, позволило Федору Глинке дать беспрецедентную для августа 1812 г. оценку М. Б. Барклаю де Толли. После оставления Смоленска авторитет этого полководца упал как нельзя низко[82]. Он сделался предметом поношения, злобы и клеветы со стороны тех, кто все поражения приписывал исключительно его нерешительности. Тогда мало кто знал, что Барклай, человек несгибаемой воли и огромного личного мужества, отступая, осуществляет спасительный для России план. Вряд ли знал это Глинка, но само отступление представлялось ему необходимым действом Отечественной войны, а полководец Барклай ассоциировался с античным героем. 16 августа, примерно за две недели до отстранения Барклая от командования армией, Глинка написал письмо, полностью посвященное опальному полководцу.

Ввиду важности этого документа привожу его полностью. «Я часто хожу смотреть, когда он проезжает мимо полков, и смотрю всегда с новым вниманием, с новым любопытством на этого необыкновенного человека. Пылают ли окрестности, достаются ли села, города и округи в руки неприятеля; вопиет ли народ, наполняющий леса или великими толпами идущий в далекие края России: его ничто не возмущает, ничто не сильно поколебать твердости духа его. Часто бываю волнуем невольными сомнениями: куда идут войска? Для чего уступают области? И чем, наконец, все это решится? Но лишь только взглядываю на лицо этого вождя сил российских и вижу его спокойным, светлым, безмятежным, то в ту же минуту стыжусь сам своих сомнений. Нет, думаю я, человек, не имеющий обдуманного плана и верной цели, не может иметь такого присутствия, такой твердости духа! Он, конечно, уже сделал заранее смелое предначертание свое; и цель, для нас непостижимая, для него ясна! Он действует как провидение, не внемлющее пустым воплям смертных и тернистыми путями влекущее их к собственному их благу. Когда Колумб посредством глубоких соображений впервые предузнал о существовании нового мира и поплыл к нему через неизмеримые пространства вод, то спутники его, видя новые звезды, незнакомое небо и неизвестные моря, предались было малодушному отчаянию и громко возроптали. Но великий духом, не колеблясь ни грозным волнением стихии, ни бурею страстей человеческих, видел ясно перед собой отделенную цель свою и вел к ней вверенный ему провидением корабль. Так, главнокомандующий армиями, генерал Барклай де Толли, проведший с такой осторожностью войска наши от Немана и доселе, что не дал отрезать у себя ни малейшего отряда, не потеряв почти ни одного орудия и ни одного обоза, этот благоразумный вождь, конечно, увенчает предначертания свои желанным успехом. Потерянное может возвратиться; обращенное в пепел возродиться в лучшей красоте. Щедроты Александра обновят края, опустошенные Наполеоном… Всего удивительнее для меня необычайная твердость ведущего армии наши. Смотря на него, я воображаю Катона и прекрасное место из Лукановой поэмы, где автор представляет этого великого мужа под пламенным небом Африки, среди раскаленных песков Ливии <…> Горациев стих сам собой приходит на ум:

 
И на развалинах попранныя вселенной,
Катон, под бурями, неколебим стоит!..»[83]
 

Как видим, Барклай уподобляется великим историческим персонажам: Колумбу, плывущему смело к своей цели, невзирая на ропот команды, Катону, которого прославил Лукан в поэме «Фарсалия», представив своего героя как образец гражданских добродетелей.

Народная война – это не только противостояние армий, но и противостояние народов и культур. Французы представляются Глинке как развращенный народ:

 
Народ, развратом воспоенный,
Грозит нам рабством и ярмом[84].
 

«Один из наших проповедников, – пишет офицер 7 ноября, – недавно назвал французов обесчеловечившимся народом; нет ничего справедливее этого изречения»[85].

Как и многие публицисты 1812 года, Глинка возмущается галломанией русских дворян. Мода на все французское, по его мнению, исключает патриотизм. Воспитанные французскими учителями русские дворяне не знают и не любят своей страны и ее истории: «Питомцы французов, не заботясь о наследии отцов, входят в долги, читают французские романы и не могут поверить, что в стране своей родной с счастьем можно в селах знаться». Поэтому «французы-учителя не менее опасны и вредны французов-завоевателей: последние разрушают царства, первые добрые нравы, которые неоспоримо суть первейшим основанием всех обществ и царств». Особенно неприятно боевому офицеру слышать французскую речь в армии: «Часто думаешь, что идешь мимо французских биваков! Я видел многих нынешнего воспитания молодых людей, которые прекрасно говорят и пишут по-французски, не умея написать правильно несколько строк на своем природном языке. Я приметил, что люди эти умны только по-французски»[86]. Быть умным по-французски – значит говорить заученными фразами, взятыми из французских авторов: «Память испещряется выражениями разных писателей, и они беспрестанно повторяют то в разговорах, что затвердили в книгах». На русском языке нет столь богатой литературы, и, для того чтобы казаться умным самому, «надобно сочинять свой разговор, изобретать выражения, а для этого нужен незаемный ум. Суворов знал прекрасно французский язык, а говорил всегда по-русски. Он был русский полководец!»[87].

Неприязнь к французам ставит под сомнение благотворность европейского просвещения как такового. Россия находится между двумя мирами: Европой и Азией. Первый для Глинки ассоциируется с просвещением, второй – с природой. Из Европы доносится «шум страстей и стон просвещенных народов». На востоке – «полудикие племена, кочующие в дальних степях, не имеют великолепных городов и пышных палат, но зато незнакомы с заботами и горестями, гнездящимися в них!»[88]. В самой России существует и то, и другое. С одной стороны – дворянство, испорченное французским образованием, не способное по-настоящему любить свою родину, а с другой – народ, хранящий в себе здоровое начало национальной культуры. Именно с ним в первую очередь связывает Глинка победу над врагом в народной войне. Будущий декабрист в этой войне видит не только борьбу с внешним агрессором, он связывает с ней надежды на будущее освобождение народа из-под гнета крепостного права. При этом сама свобода мыслится им не как что-то новое, а как то, что изначально было у русского народа, и теперь настало время вернуть времена народной свободы. «Один знаменитый писатель[89], – пишет русский офицер, – говаривал часто, что время настоящее беременно будущим. А посему-то, видя в настоящем всеобщее вооружение, воскресший народный дух, твердость войск и мудрость вождей, я предчувствую, что будущее, рожденное счастливыми обстоятельствами настоящего, должно быть некоторым образом повторением прошедшего; оно должно возвратить нам свободу, за которую теперь, как и прежде, все ополчается»[90]. Эти слова очень важны для уяснения психологической природы декабризма. Офицеры, думающие в 1812 г. так же, как Глинка, по окончании войны поняли, что из двух задач – сокрушение неприятеля и освобождение народа – решена только одна и создание тайных обществ в России станет попыткой решения второй.

43Там же. С. 52.
44Там же. С. 78.
45Там же. С. 93.
46Там же. С. 59.
47Там же. С. 58.
48Там же. С. 62.
49Там же. С. 59.
50Жилин П. А. Гибель наполеоновской армии в России. М., 1974. С. 188.
51Пущин П. С. Дневник. С. 66.
52Там же. С. 67.
53Общую характеристику дневника и личности его автора см.: Лотман Ю. М. Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII – начало XIX века). СПб., 1994. С. 320–322.
54Чичерин А. В. Дневник. 1812–1813. М., 1966.
55Якушкину и Чичерину в 1812 г. по 19 лет.
56Ср. у Пушкина: «Меланхолический Якушкин».
57Чичерин А. В. Дневник. С. 35.
58Незадолго до этого спора Чичерин признался: «Уже в 14 лет я перестал мечтать о том, чтобы стать государем; теперь я страшусь высокой власти» (Чичерин А. В. Дневник. С. 20). Ср. с дневниковой записью Н. И. Тургенева от 21 июля 1818 г.: «Ни за что теперь не хочу быть Г[осу]дарем» (Архив братьев Тургеневых. Вып. 5: Дневники и письма Николая Ивановича Тургенева за 1816–1824 годы. Т. 3. Пг., 1921. С. 143).
59Чичерин А. В. Дневник. С. 36.
60Там же. С. 18.
61Лотман Ю. М. Беседы о русской культуре. С. 320.
62Чичерин А. В. Дневник. С. 131.
63Там же. С. 17.
64Там же. С. 47.
65Там же. С. 156.
66Коленкур А. Поход Наполеона в Россию. Смоленск, 1991. С. 110.
67Цит. по: Орлов М. Ф. Капитуляция Парижа. Политические сочинения. Письма. М., 1963. С. 347.
68Там же. С. 256.
69Боровой С. Я. М. Ф. Орлов и его литературное наследие // Орлов М. Ф. Капитуляция Парижа. С. 273.
70См.: Декабристы: Биографический справочник. М., 1998. С. 52.
71Тартаковский А. Г. К изучению текста «Писем русского офицера» Ф. Глинки // Источниковедение отечественной истории. 1981. М., 1982.
72Глинка Ф. Письма русского офицера. М., 1987. С. 3.
73Там же. С. 3–4.
74Там же. С. 6.
75Там же. С. 8–9.
76Троицкий Н. А. 1812. Великий год России. М., 1988. С. 226–227.
77Глинка Ф. Письма русского офицера. С. 16.
78Там же. С. 21
79Там же. С. 16.
80Там же. С. 10.
81Там же. С. 22.
82Тартаковский А. Г. Неразгаданный Барклай. М., 1994.
83Глинка Ф. Письма русского офицера. С. 12–13.
84Глинка Ф. Н. Избранные произведения. М., 1957. С. 117.
85Глинка Ф. Письма русского офицера. С. 41.
86Там же. С. 26–27.
87Там же. С. 27–28.
88Там же. С. 26.
89Лейбниц.
90Глинка Ф. Письма русского офицера. С. 23.
To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?