Про

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

И вот папа с мамой, когда все новенькие лезвия, увы, подходили к концу, доставали ту самую дурацкую коробку и начинали внимательно разглядывать накопившиеся старые лезвия на предмет их затупленности – авось какие-либо затупились меньше и ими ещё можно попользоваться, пока дойдёт очередь до очередного выклянчивания новеньких лезвий у папиного начальства. Но я этого, малолетний придурок, тогда совершенно не понимал. Я наивно думал, что это такой акт любования неземной красотой и без колебания присоединялся к процессу. Папа с мамой переглядывались, мама говорила: «Ну вот, сейчас он опять порежется», – и на очередном лезвии, которое я неосторожно поворачивал в своих нежных пальчиках, я действительно резался об острый край… Я начинал орать и плакать, потому что на этом месте акт любования красотой сразу заканчивался, и меня сначала перевязывали, а потом увлекали спать.

В конце концов, папина работа у лауреата Ленинской премии Доллежаля добром не кончилась. И хотя сам Доллежаль сладко спал, хорошо кушал и умер в глубокой старости в окружении всеобщей скорби, мой папа заработал на тех самых испытаниях рак и скончался в страшных мучениях, так и не дождавшись хоть какого-то слова благодарности от замечательного лауреата Ленинской премии, не говоря уж об иных прочих умниках, светилах и руководителях партии и правительства.

Между прочим, это долбаное КБ Доллежаля располагалось в атмосфере абсолютной секретности на Красносельской улице. Я иногда заезжал на папину работу по каким-то бытовым надобностям, и за десять метров до проходной всех прохожих сшибал с ног сладчайший запах находившейся рядом кондитерской фабрики имени Бабаева. Так вот, папа категорически запрещал маме покупать какие-либо конфеты или печенье производства той замечательной фабрики, а я не мог понять, почему, пока уже в наши дни американцы не устроили страшный скандал нашей славной родине и не потребовали в ультимативном порядке установить над вентиляционной вытяжкой (это огромная квадратная труба) ядерного реактора, установленного для пользы Отечества академиком Доллежалем чуть ли не в центре Москвы, видный издалека и со всех сторон счётчик Гейгера, который ежемгновенно показывает уровень радиации у того КБ и, естественно, у той прекрасной кондитерской фабрики. Это ж сколько советских граждан и сколько раз за все эти годы покушали тех самых радиационных конфет! Уму непостижимо! Интересно, а сам-то Доллежаль кушал их? А его родственнички? А, допустим, Гагарин с Валентиной Терешковой?

Между прочим, каким всё-таки замечательным был академик Доллежаль! Ведь вот крупнейший в мире архив кинофильмов – Госфильмофонд – при его организации в 1947 году запиперили аж на 52-й километр Каширского шоссе, на станцию Белые Столбы: а вдруг случится пожар, плёнка загорится, это ж какой капец и угроза всему окружающему, находящемуся рядом с архивом! А вот какой-то ср…ный ядерный реактор мы не стесняемся строить в центре Москвы – Доллежаль сразу прекрасно понял фишку: хозяева-то страны, все эти говяные коммуняки, смотрят на всё окружающее, как на нечто временное, могущее пойти на всемирный слом, когда мы наконец затеем Третью мировую войну во имя торжества коммунизма во всём мире. Это ж сколько всего произойдёт тогда, сколько будет ядерных взрывов, бог знает где – чего тут думать о чём-то вечном или об улучшении жизни отдельно взятого советского гражданина, когда мы должны в первую очередь самым серьёзным образом готовиться к ядерной войне, вот после неё тогда-то мы и построим наконец всеобщее счастье! А пока ядерный реактор в центре Москвы поважнее всего остального – ведь это временно, всего на десять – пятнадцать ближайших лет, ну двадцать – тридцать, ну ведь не более. Это всё временно!

Чего уж там, ведь вон стоило нам во времена корейской войны побряцать ядерным оружием – мы только поугрожали им во имя спасения великого корейского народа, как сумасшедший американский генерал Макартур всерьёз начал строить планы нанесения первого ядерного удара по Владивостоку. И ведь ударил бы, если бы Конгресс США его не остановил. Ведь он был бы первым, а не мы! (Или мы?) Так что только потом будет всё постоянно. Вот потому-то Доллежаль и помер временщиком, но академиком и Героем Советского Союза при всеобщем и полном уважении, а не Сахаров, который пострадал за своё непозволительное вольнодумство, что на самом деле для наших ср…ных вождей было нонсенсом, чудовищным бредом, несовместимым с философской и мировоззренческой позицией временщика.

Но самым большим для меня потрясением в детстве стало начало учёбы в школе. Мама с папой долго, мучительно выбирали её – им необходимо было как проклятым работать, бабушка к тому времени уже умерла, а дедушка совсем из ума выжил в свои-то 80 лет, вот и надо было найти школу, в которой я бы оставался как можно дольше, пока папа с мамой не придут с работы, ну разве только пару часиков ребёнок побудет дома наедине с безумным дедушкой.

И вот они нашли, наконец, замечательную 494-ю школу, бывшую Первую Пролетарскую, в который был так называемый продлённый день. Это же песня! Сначала все должны отучиться четыре – пять уроков, а потом учителя уходят домой, а мы, двадцать болванов, после обеда и прогулки по двору остаёмся наедине с какой-то бабой, которая на ходу спит, но считается, что она помогает нам выполнять домашние задания на следующий день. Ну, Дима Колывакин сразу ронял свою авторучку под парту, лез за ней вниз и оставался там часа на полтора в поисках той ручки, лишь бы не видеть сонной дуры.

Мои родители накануне 1 сентября были взволнованы – полночи они собирали мне с таким большим трудом купленный в «Детском мире» школьный портфель. То не хватало всех тетрадок на объявленные четыре урока, то плохо уложены счётные палочки, то огромный букварь никак не хотел помещаться в этот дурацкий портфель, то портфель слишком тяжёл – как же его понесёт несчастный ребёнок, у него будет искривление позвоночника, ведь мы не сможем его встретить после уроков, мы будем на работе! (Ранцев-то ещё в продаже не было – их ещё не придумали делать для советских школьников!)

Я тоже плохо выспался, но был готов показать все свои знания и умения, я даже научился читать! И вот взволнованные папа-мама стоят со мной на первой школьной линейке, и я вдруг с ужасом замечаю, что мой портфель, как у самого последнего дурака, самый большой и тяжёлый, а некоторые – вообще пришли без портфеля. Но зато с цветами, а у меня цветов нет! Я не знаю, при чём тут цветы, но все с цветами! Мама бледнеет и краснеет, папа мчится до ближайшего цветочного магазина и на последние деньги покупает какие-то астры – наконец-то наш ребёнок такой же, как все!

Под какие-то фантастические аплодисменты мы, первоклашки, заходим в прекрасное здание, в свой класс, грудой сваливаем уже никому не нужные цветы на учительский стол, и… входит она, наша первая и самая любимая учительница Людмила Фёдоровна, и, к моему полному удивлению и обалдению, начинает не урок, нет, а начинает с нами разучивать хором какое-то в высшей степени идиотское стихотворение про Родину, первое сентября и всенародный праздник. Мы, как самые замечательные заср…цы, хором повторяем за ней, заучиваем его за полчаса, ещё пару разиков голосим самостоятельно для её всяческого удовольствия, и она нас торжественно отпускает на все четыре стороны в честь праздника! И я, как придурок, надрываясь, тащусь с тяжеленнейшим портфелем и появляюсь через час дома к удивлению моего любимого дедушки. (Вот были времена – мы, малолетки, запросто ходили в школу и из школы домой, иногда очень далеко, в самом бандитском районе Москвы, и никто ни за кого не боялся!)

И с этого дня начинается моя смертельная мука: с одной стороны, я жажду наполниться каким-то сокровенным знанием – и ради этого продолжаю надрываться, таская туда и обратно свой портфель, а с другой стороны, ровным счётом не происходит ничего примечательного, потому что первые полгода наша дражайшая Людмила Фёдоровна кладёт все свои силы на обучение болванов чтению, а я, умеющий уже это делать, просто изнываю от скуки и ничегонеделания на этом дурацком продлённом дне – меня, быстро поняв мои «выдающиеся» способности, она не трогает и ни о чём не спрашивает. Я хожу и тупо слушаю, как всякие Ивановы, Козловы и Петровы хором и неумело повторяют сто пять раз одну и ту же фразу из букваря следом за Людмилой Фёдоровной. Будь я поумнее, я бы подумал, что попал в какой-то страшный и кошмарный театр абсурда, но я такого не мог подумать, я просто изнывал от боли.

Учёба для меня начинается только со следующего полугодия, когда милейшая Людмила Фёдоровна принимается учить нас писать, и мы все достаём, наконец, из портфеля наши потрясные авторучки – это впервые в школьной практике, потому что до сего года все писали пёрышком, и на партах до сих пор стоят чернильницы-непроливашки, а кое-кто из придурков притащил-таки с собой эти пёрышки (даже моя мама купила один такой набор сдуру в августе), и вот я торжественно достаю свою заправленную авторучку и тычу ею в сторону сидящей рядом со мной Лены Тополевой. Она смеётся и тоже тычет в меня своей авторучкой. И тогда я начинаю тыкать в неё с удвоенной силой и только под конец замечаю, что она, Лена, вся уделана мелкими капельками моих замечательных синих чернил, как какая-то бл…дь – спермой! Наверное, именно так и подумала Людмила Фёдоровна, потому что она молча подходит к нам, прекращает наш дурацкий смех, берёт Лену за руку и уводит её из дверей на весь оставшийся день. Наверное, она велела кому-нибудь отвести несчастную Лену домой, но я этого так и не узнал, потому что на следующий день сияющая Лена, только в другом свитере под фартуком, вновь усаживается рядом со мной и – ни слова о вчерашнем.

Подлинным счастьем в этот тоскливый школьный период была только дача. Я не понимал почему, чувствовал, что это нечто принципиально иное, чем вся ср…ная палочно-социалистическая дисциплина, которой нас усердно давили в школе. Я ещё не знал и не понимал слова «свобода», но это была именно она!

 

Правда, поначалу летом папа-мама планировали отправить меня в обычный кондово-совковый пионерлагерь от папиного почтового ящика. Ведь у них могло быть только по месяцу отпуска, скажем, со мной в июле сидит на даче мама, а в августе – папа, но кто же будет сидеть с ребёнком в июне? Было принято безапелляционное решение послать меня в пионерлагерь.

И вот на электричке мы, сто болванов в каждом вагоне, весело едем одни в какой-то загадочный пионерлагерь. А с нами всего по два пионервожатых – справимся! Но пионерлагерь нас всех удивил ещё более палочной дисциплиной. Шок был громадный. Было такое впечатление, что всё время надо собираться на пионерлинейку, убирать территорию лагеря и сидеть в комнате отдыха – и ни минуты свободного времени, никакой беготни! Ни-ни!

Естественно, самые отчаянные, когда наступало десять часов вечера, и все пионервожатые уходили в клуб на танцы и обниманцы, начинали в нашей спальной комнате травить бесконечные анекдоты: про какашки и жопу, про е…лю парня с девочкой, про обоср…ного милиционера и прочие прелести. И это надо было делать по очереди! А значит, и мне надо было иметь парочку подобных анекдотов про запас! Мука была смертная. Меня прошибал холодный пот – а вдруг никто не рассмеётся моим убогим рассказом, и тогда что? Тёмная? И вот я жалким образом, блея от ужаса и отвращения, рассказываю про какие-то какашки, и все ржут – не над самим рассказом, а надо мной, жалким заср…цем, который уже наложил в штаны и обоср…ся, жалкий трус! Я изнываю от усталости, я прошу их прекратить, ведь завтра так рано вставать, но молодые жеребцы ещё громче смеются и грозятся не перестать до рассвета. Однажды я не выдерживаю и бегу в комнату к пионервожатому с жалобой. К своему полному удивлению, я застаю там не только его, Колю, но ещё и Борю с Машей! Они втроём раздражены моей идиотской выходкой. Нехотя они поднимаются с постели – в чём мама родила! – Коля натягивает трусы и идёт утихомиривать бандитов. Я потрясён и ошарашен!

Наконец спектакль закончен, все храпят, как сто слонов в джунглях, а я поднимаюсь в полной тишине (если это можно назвать тишиной!) и босиком иду в зас…ный туалет – по полу разлита моча по щиколотку, пьяный сантехник всё не удосуживается прочистить засор – и хлюпаю к унитазу, чтобы наконец справить свою нужду, ибо стесняюсь это делать вечером при всеобщем гвалте и хохоте. С мокрыми ногами я возвращаюсь обратно в спальню и засыпаю…

Шагать всем вместе и горланить идиотскую песню – это же здорово! Именно эта шагистика под песню производила самое сильное впечатление в том достопамятном пионерлагере. А в остальном – железобетонный режим с утра до вечера Подъём, линейка под барабан, уборка территории лагеря (каждый день с утра до обеда!). Строем в столовую, идиотские дежурства – по той же столовой, в Ленинской комнате, комнате совета дружины и чёрт знает где ещё. И только после «мёртвого» часа и полдника – два или три часа как бы свободного времени, нам разрешают позаниматься по кружкам: фото, планеризм, радио… Но ни в коем случае не болтаться без дела, ни-ни. Только в библиотеку за книжкой можно сходить. Всё иное – п…ц, непорядок. Занимайся организованно!

А если с утра светит солнце, и на этой ср…ной лагерной территории убирать уже нечего, то мы всем отрядом вместе с вожатым топаем на опушку леса и там до потери пульса разучиваем песню для общелагерного конкурса («Люди всего мира, встаньте! Слышите? Это раздаётся в Бухенвальде – погребальный звон, погребальный звон!..»), а потом играем в спортивные игры: дурацкий волейбол в кружок, например. Или в шахматы – вот то, что надо!

И вдруг ребята натыкаются на свежий окоп, всего 20 лет прошло после войны, и кругом рассыпаны патроны, ура! Сейчас насобираем и будем в костёр бросать! Строгий вожатый тут же пресекает все наши поползновения в корне: берёт найденные патроны, силой вскрывает их и аккуратно высыпает на землю порох – и ни слова о войне. Так, всё чепуха, ребята, обыденщина, вы только там поаккуратней, а то ещё найдёте какую-нибудь х…ню, которая как ё…нет! А ведь могли и мертвяков найти, но об этом никто не думал.

Вечером же футбол или кино драное – ни одно не запомнилось, разве что Чаплин…

И так до вечерней линейки. Изредка купания в реке. А по утрам – физзарядка. Беда наша, олухов царя небесного, заключалась в том, что мы хоть и стонали от этой оглупляющей всё муштры, но от нех…я делать втягивались в неё и даже очень скоро начинали чувствовать сласть. Послушность начинала нравиться, и мы уже были рады-радёшеньки получить похвалу. Как просто из обыкновенного человека сделать холуя тоталитарной системы! И вот уже прямо с утра, едва продравши под звуки горна глаза, мы толпой бежим на зарядку под бодрые команды опухшего после вчерашнего бухла физрука и так же толпой организованно бежим сс…ть и ср…ть. А х…ле? Порядок есть порядок и даже красота. А ну-ка, живо подтерев газетой задницу, бегом укладывать аккуратненькие конвертики из простыни и одеяла на кровати!

И, насмотревшись на совковый порядок, на его лепоту, а особенно прочувствовав всю драгоценность роскошных подарков на торжественной линейке при закрытии лагеря лучшим (ну разумеется, «Песнь о буревестнике» Горького и прочая хрень для чтения юношеству), я, последний идиот в достойном ряду, на следующий год решил вые…ся. И на уже ожидавшийся вопрос пионервожатой: «Кто хочет быть звеньевым?» – вызвался первым. А никто и не возражал против. И вот я гордо хожу каждый день впереди звена на линейку, стою там впереди строя и гляжу преданными собачьими глазами на трибуну, где тонкая девочка Нина изображает из себя председателя пионерской дружины. И ещё покрикиваю на поднимающих до неба пыль своими мётлами членов звена. Удивительно, как меня не отколотили однажды ночью? Хотя ответ понятен: боялись. Покорность и послушность рождают боязнь. Младшего холуя перед старшим холуём. А ну его на х…й, будет ещё только хуже!

На заключительной линейке я, гордо и слегка волнуясь, ждал подарка за свою холуйскую преданность. Даже ногу выставил вперёд, чтоб сразу броситься бежать к трибуне, как услышу свою фамилию. Ждал – и не дождался! Весь отряд потом смеялся над моей понурой головой. Так ему и надо, сволочи! Вот же гадёныш, получил по заслугам? А на следующий день в электричке мне мой руководитель фотокружка, смеясь, уже всё объяснил:

– Да своим это всё раздают, своим да детям всяких начальничков, а про тебя никто ничего не сказал, и х…ле тебе давать? Сказал бы своей вожатой, поклянчил у неё, и дали бы. Вот делов-то? Можно подумать, кому-то жалко этого говна!

Так мне впервые предметно показали, что слава и почёт, как и всё в этой ср…ной системе, должны быть организованы. К реальным заслугам, какими бы сволочными они ни были, эти объявленные и провозглашённые не имеют и не должны иметь никакого отношения. Всё должно решаться и определяться только сверху. На то начальники и поставлены.

На следующую смену, слава Богу, у меня уже никакого мудацкого желания не появлялось, более того, от разных огорчений и уныния я даже заболел – коклюшем, как сказал встревоженный врач, и, подозревая худшее, меня положили в медсанчасть, что располагалась аккуратно посредине лагеря.

Господи, я был потрясён – словно я попал в принципиально другой мир! Этот мир отличался от того только одним – в нём вообще отсутствовал порядок. Вставай во сколько хочешь, или, хошь, лежи целый день, убирать постель не надо, в столовую за едой ходить не надо – её приносили! Три раза в день. Никаких линеек. Целыми днями слоняйся по комнатам и, если хочешь, читай книжки!

И я сделал ещё более удивительное открытие, связанное с моим соседом по палате. Звали его Геной. Он лежал здесь до меня и с первого взгляда был абсолютно здоров. Целыми днями он слушал радио, читал всякую ерунду, благо библиотека была за стенкой, да смотрел в окно. И лишь когда, ближе к часу, в медпункте появлялась медсестра – толстушка Таня, он весь напрягался и начинал долго и мучительно кашлять. Кашлять ему явно не хотелось, но он сильно старался. Под конец он с рыком выхаркивал на салфеточку свою слюну с какими-то странными следами крови. И Таня брала эту салфетку, аккуратно сворачивала и с неизменным пением «Под крылом самолёта о чем-то поёт зелёное море тайги» уносила эту дрянь куда-то к начальству. Гена расслаблялся: вот видишь, всего и делов-то. А на следующее утро мы нехотя просыпались и смотрели в окно, где двести пятьдесят оболтусов в лёгком тумане по командам физрука дёргают руками и ногами.

– Вот дураки, – вздыхал Гена и начинал читать очередного Джека Лондона, коротая время до нового Таниного прихода. Собственно, кровяно харкнуть мог любой дурак, но почему-то все наши начальники, став взрослыми, не помнили об этом. Генка замечательно устроился, я уже через неделю выписался, а он так и остался в этой медсанчасти, став свободным мечтателем в запертом помещении.

Но однажды происходит страшное – как-то в «мёртвый» час Коля Родкин вдруг замечает, как я дрочу, и начинает при всех меня яростно поносить и выговаривать, что я бесстыжая рожа! А ведь сам спокойненько дрочит каждый день в кустах напротив Ленинской комнаты! Я переживаю настоящий душевный шок – по наивной дурости я не знал, что это дурное, плохое дело. Я впервые в жизни буквально сгораю от стыда. Я не могу забыть позора до конца смены. И когда, наконец, возвращаюсь к скучающим по мне родителям, то заливаюсь слезами и отчаянно и непреклонно заявляю, что в пионерлагерь больше никогда в жизни не поеду. Мама на меня пристально смотрит, она пытается понять, в чём причина моей решительности, но ей этого не дано, и, чувствуя всю непреодолимость моего упрямства, она устало вздыхает и говорит папе:

– Ну что ж, Костя, придётся на следующий год ребёнка оставлять одного на даче…

И я рад и счастлив – дрочить там можно в любой момент и где угодно!

О, дача – это моё неописуемое счастье, какое можно только представить в то беспросветное ср…ное советское детство!

На самом деле это так называемый садовый участок. Их, участки, советское правительство стало выдавать в массовом порядке советским трудящимся сразу после смерти Сталина, и вовсе не с думой о том, чтоб как-то качественно решить проблему досуга этих граждан, а по более банальной причине – в стране непрерывно страшный дефицит продовольствия, особенно не хватает овощей и фруктов. Так пусть эти плебеи, это быдло, само себя обеспечивает, дадим им бросовой земли, вот пусть они там и выращивают картошку с яблоками.

Такую установку и озвучила однажды на совещании партийная сука Фурцева, сказав, что в этих садах дозволяется выращивать плодово-ягодные растения, можно заводить огороды, для чего надо перекапывать землю, а вот строить там дома – ни-ни, разве только какие-либо навесы для хранения садового инвентаря, лопат там… На что кто-то в зале наконец не вытерпел и завопил:

– А у самой-то, небось, дача в Жуковке с тёплой ванной и телефоном и никаких навесов!

Фурцева осеклась, побелела, но что ей: ей сс… в глаза, а всё Божья роса! – она спокойно продолжила нести свою партийную ахинею дальше. Правда, маленькие садовые домики щитового типа строить на тех участках разрешили. Слава тому храбрецу-самоубийце, который пожертвовал собой во имя счастья трудового народа!

А дачами всё это убогое хозяйство начали называть, конечно, по образцу тех самых настоящих дач партийных бонз и всяких прикормленных академиков и артистов, которым эти дачи стали выдавать ещё в 1921 году в Кратово, с теми самыми телефонами и ванными, и где, конечно, никто не заставлял копаться в земле и сажать яблони. Главное – будь беспрекословным холуём советской власти и будешь иметь все блага. Один мой добрый знакомый до сих пор имеет в наследстве от члена правительства дедушки такую дачу в Кратово с теми самыми телефонами и ванными и не нарадуется – сдаёт её каким-то кавказцам, а сам живёт на получаемые денежки беззаботно в Москве. Слава нашим сталинским дедушкам!

И вот в 1954 году, в год моего рождения, мама приходит домой и говорит потрясённому папе, что в её институте, называвшемся «Гипросельстрой», раздают участки, которые выделили Деревообрабатывающему комбинату – 3 (ДОК-3), потому что работяги на комбинате отказываются их получать. Ну их на х…й, е…ни до х…я, пользы ни х…я!

– Давай возьмём, – говорит мама.

А институт у неё был хитрый и уникальный. Он именно и состоял при ДОК-3, потому что главной его целью являлось проектирование и строительство исключительно дач для советских буржуев. Гипросельстрой! А вы подумали, домов для колхозников? Чёрта с два! Вот и проектировали, а ДОК сразу строил. Мечта академика Доллежаля!

И вот мои папа-мама получают участок, на котором один сплошной лес, на станции Покровка Ленинградской железной дороги. Разумеется, его надо сплошь выкорчёвывать, а то как же, обидим партийную б…дь Фурцеву! Все мужчины окрест впрягаются в самодельные плуги-выкорчёвыватели и, надрывая свои последние инженерные силёнки, сплошь корчуют поляну. Уходит на это целый год. Папа оставляет на участке посередине только одну молодую ёлку, потому что в случае дождя укрыться негде – навес ещё построить не успели, а ёлка идеальна: спрятали меня там под лапником, а сами как-нибудь…

 

И мы ездим и в зной, и в дождь каждое воскресенье (в субботу ещё выходных не было) на переполненных допотопных электричках, в которых двери открываются вручную. Это очень удобно, потому что, если кто не понравился по ходу дела, открыл эту ср…ную дверь и выкинул заср…ца на х…й на полном ходу! А ещё надо было дожидаться этой электрички на вокзале, потому что ходили они не по расписанию, а как бог на душу положит. А желающих ехать – тьма. А папа-мама с маленьким ребёнком… И вот папа заранее замечал на платформе место, где будут двери, ориентируясь на рядом стоящую пустую электричку. Другая электричка подходила, народ жутко толкался – все норовили первыми пролезть в двери – папа героически бился, стремясь всех опередить и успеть занять хотя бы два места на лавке… Кончалось это тем, что он сталкивался с каким-нибудь здоровым мужиком и разбивал ему единственный китайский термос с горячим чаем… А поди купи термос в магазине – не пробовали? Мужик на нас смотрел зверем всю дорогу, я не мог вытерпеть её всю и где-то после Крюкова начинал проситься писать. У мамы становились мокрыми глаза, и наконец, она не выдерживала и выскакивала со мной и папой на станции Поварово, благо электричка имела обыкновение стоять на таких платформах по несколько минут. Я заканчивал писать, электричка начинала медленно трогаться, папа хватался за дверную ручку, а тот злой мужик с разбитым термосом выглядывал в дверное окно и зажимал изо всех сил дверную ручку, препятствуя моему бедному папе эту проклятую дверь открыть! И электричка медленно уезжала от нас, а мы целый час ждали другую на этой станции Поварово… Ужас!

Но вот мы в Покровке, в непролазной грязи, потому что, конечно, партия и правительство выделяет всем из милости под сады только непригодные к сельскому хозяйству земли – одна сплошная глина, которая липнет пудовыми гирями к ногам. Папа вздыхает и сажает меня к себе на шею, и мы ковыляем два километра мимо каких-то грузовиков к себе на участок.

О счастье, что мамин термос остался цел и невредим, и мы его довезли до нашего участка! Папа достаёт бутерброды, и мы кушаем и пьём горячий обжигающий чай, наслаждаясь после московской вони свежим, удивительно ароматным воздухом…

И вот мои дорогие папа-мама, надрываясь, стараются построить на этом участке хоть какой-никакой домик. А для этого и денег вечно не хватает, и доски негде купить… Их просто не продают – такого в помине нет! Надо идти в профком этого ср…ного ДОК-3 и клянчить о выделении фондов на следующий год – и под фондами подразумевались вовсе не доски, которых на этом ДОКе было хоть жопой ешь, нет! Под фондами подразумевались доски б/у, то есть уже использованные, как тот старый латаный гандон, – комбинат иногда разбирал окрест бараки и прочую рухлядь, и вот надо было дожидаться, звонить, узнавать, приезжать вовремя, перебирать в пыли и грязи имеющееся гнильё и выкупать его у того же комбината. Советское безотходное производство! Жри своё собственное говно, сколько хочешь!

Спустя десять лет мой героический папа наконец худо-бедно построил этот домик и даже вставил в него оконные рамы, для чего целый месяц бродил вокруг Ленинской слободы, высматривая бараки на снос и устремляясь к ним, чтобы первым успеть выломать уже никому не нужные оконные рамы и на своём собственном горбу привезти их к нам на нашу дачу…

Тут-то я и заявил, что уже больше ни в какой пионерский лагерь не поеду. И папа-мама оставляют меня одного на участке, доверяя ключи от дома и сарая и даже разрешив пользоваться керогазом для разогрева пищи! Правда, они берут с меня страшную клятву, что со мной ничего не случится, что я не буду далеко уезжать на велосипеде от дома, что я не буду водить табун друзей на участок, что я… дождусь их на следующий день, потому что они с папой решили, что будут по очереди каждый второй день приезжать ко мне вечером после работы – ну, чтобы привезти продуктов, посмотреть там, а утром рано уехать на работу. Это же так просто! Бедные папа-мама… Но я ничего этого не замечаю, я ликую, я один – сам себе хозяин! И никто надо мной не будет издеваться, я могу делать, что захочу: читать до одури книги, ездить на велосипеде, жрать, когда захочется. Ура!

В первый же день с утра, едва проснувшись, я замечаю подозрительную толпу, стоящую возле моей запертой калитки. Мама дорогая, да это Ирка Луканина, Вовка Пиндерский, Танька, Гера. Они все припёрлись ко мне, потому что в условиях абсолютной бесконтрольности как же нехило ему, а мы тут уже заждались, пока этот заср…нец проснётся.

– Давай, открывай! – орут они.

Я медлю, и тогда нетерпеливая Ирка просто пролезает всей своей худобой под калиткой и, опа, уже здесь! Делать нечего, я открываю калитку, и мы садимся резаться в карты до самого обеда…

Но вообще-то вечера проходят просто прекрасно: Сашкина старшая сестра соблазняет всех играть по очереди в штандер, вышибалы и прятки.

– Гера! – орёт она и бросает замечательный кожаный мяч вверх. Пока Гера его не поймает и не крикнет «Штандер!», надо убежать как можно дальше, а то он выбьет тебя мячом и придётся водить.

– Прятки! – все опять разбегаются, и Вовка с Танькой убегают аж на соседнюю улицу. Пока Саша Золотов их отчаянно ищет, Вовка подбивает Таньку содрать с себя платье и переодевается в него. Оно ярко-красное и видно издалека.

– Танька, выходи! – орёт Золотов.

– Обознатушки-перепрятушки! – орёт в ответ Пиндерский, а Танька в одних трусах скачет вокруг него и визжит от восторга. Мы потрясены и ошарашены их бесстыдством.

Но советские кретины останутся кретинами навсегда. Умнице Оле Поляковой скучно в окружении лоботрясов и отчаянных картёжников, и она, с подачи своего папы, активиста дачного масштаба, предлагает нам всем заняться общественно-полезным делом:

– А давайте каждое утро рано-рано ездить на станцию на велосипедах к тамошнему газетному киоску и покупать несколько десятков экземпляров «Правды», «Труда», «Комсомолки» и прочих газет и развозить по улицам, продавать, чтоб народ имел возможность читать их не только в Москве, но и здесь, а то ведь всё равно наши посылают за газетами на станцию, а там порой они кончаются, а так всё будет здорово.

И мы заряжаемся дежурить, по очереди, как идиоты, встаём в семь утра, ездим и в дождь, и в холод. Игорёк Потоцкий однажды не выдерживает из-за грязи и дождя и посылает меня куда подальше – газет из-за непогоды не привезли, они опаздывают, но я героически еду второй раз и привожу их в одиночку. Однажды толпа у киоска чуть не бьёт нам в морду – ведь мы же скупаем практически все газеты!

Так продолжается всё замечательное лето, и вдруг осенью ко мне в школу приходит Борис Андреич Шерешев, наш председатель, с коробкой шоколадного зефира и при всём потрясённом классе вручает её мне за проявленную летом высокую общественную активность. Все, включая учительницу, ох…ют до предела. «Бывают же на свете такие дураки!» – наверное, думают они. А Борис Андреич ничего больше не рассказывает (для всех так и остаётся загадкой, в чём же была моя общественная активность), хватает под руку училку – вероятно, спрыснуть это замечательное дело портвешком в учительской, а мы дружно жрём этот зефир, который кончается удивительно быстро.