Za darmo

Аксаковы. Их жизнь и литературная деятельность

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава IV. Константин Сергеевич Аксаков

Внешний очерк жизни Константина Сергеевича очень несложен. Родился он 29 марта 1817 года в селе Аксакове Бугурусланского уезда Оренбургской губернии. В Аксакове-Багрове, – тоже достаточно известном всем читателям «Семейной хроники», хотя бы только отрывков из нее в хрестоматиях, – К.С. прожил до 9 лет, находясь в постоянном общении с багровскими крестьянами, которые, благодаря благодатным климатическим условиям богатого в то время и неразграбленного еще Оренбургского края, во всех отношениях стояли выше забитого крестьянства средней полосы России. «И так как Константин Сергеевич отличался необыкновенно ранним умственным развитием, то нет сомнения в том, что именно идиллические условия, среди которых прошло детство будущего восторженного проповедника необходимости единения интеллигенции с народом, и обусловили в значительной степени оптимистический взгляд его на возможность этого единения. По крайней мере, сам он неоднократно ссылается впоследствии на живые впечатления, вынесенные им из личного общения с народом». Это общение продолжалось, однако, очень недолго, так как Аксаковы в 1826 году переселились в Москву, где Константин Сергеевич и прожил почти всю свою недолгую жизнь.

До 15 лет его воспитанием руководил отец, Сергей Тимофеевич, прививая сыну свое восторженное отношение к русским началам вообще, русской литературе в частности; 15-ти же лет Константин Сергеевич поступил студентом в Московский университет на словесное отделение. Он был, значит, сверстником и сотоварищем Белинского, Станкевича, Герцена. Он примкнул к кружку Станкевича и долгое время находился под обаянием этой светлой, исключительной личности.

Слишком известна жизнь московской университетской молодежи 30-х годов, чтобы мы стали долго останавливаться на ней. Отголоски ее горячих, страстных споров слышны еще и теперь. Существовало сплоченное товарищество, жажда познания, тесная дружба среди кружков. Русская мысль просыпалась, и в этом ее пробуждении больше всего повинна была немецкая идеалистическая философия и главнейше – философия Гегеля. Нисколько не преувеличенным являются следующие, например, слова современника:

«Станкевич был первый последователь Гегеля в кругу московской молодежи. Он изучил немецкую философию глубоко и эстетически; одаренный необыкновенными способностями, он увлек большой круг друзей в свое любимое занятие», и те от всякого приходившего с ними в столкновение «требовали безусловного принятия феноменологии и логики Гегеля и притом по их толкованию. Толковали же они о них беспрестанно, нет параграфа во всех трех частях (гегелевской) логики, в двух его эстетики, энциклопедии и пр., который бы не был взят отчаянными спорами нескольких ночей. Люди, любившие друг друга, расходились на целые недели, не согласившись в определении „перехватывающего духа“, принимали за обиды мнения об „абсолютной личности и о ее по себе бытии“. Все ничтожнейшие брошюры, выходившие в Берлине и других губернских и уездных городах, немецкой философии, где только упоминалось о Гегеле, выписывались, зачитывались до дыр, до пятен, до падения листов, в несколько дней».

Ничего странного в преклонении перед Гегелем нет, как нет вообще ничего странного в преклонении чистой и искренней юности перед несомненным величием.

«Прежде всего необходимо указать на плодотворнейшее начало всякого прогресса, которым столь резко и блистательно отличается немецкая философия вообще и в особенности гегелева система от тех лицемерных и трусливых воззрений, какие господствовали в те времена (начало XIX века) у французов и англичан: „истина, – говорили немецкие философы, – верховная цель мышления; ищите истины, потому что в истине благо; какова бы ни была истина – она лучше всего, что неистинно; первый долг мыслителя – не отступать ни перед какими результатами, он должен быть готов жертвовать истине самыми любимыми своими мнениями. Заблуждение – источник всяких пагуб, истина – верховное благо и источник всех других благ“. Чтобы оценить чрезвычайную важность этого требования, общего всей немецкой философии со времени Канта, но особенно энергично высказанного Гегелем, надобно вспомнить, какими странными и узкими условиями ограничивали истину мыслители других тогдашних школ: они принимались философствовать не иначе, как затем, чтобы оправдать дорогие для них убеждения, т. е. искали не истины, а поддержки своим предубеждениям. Каждый брал из истины только то, что ему нравилось, а всякую неприятную для него истину отвергал, без церемонии признаваясь, что приятное заблуждение кажется ему гораздо лучше беспристрастной правды. Эту манеру заботиться не об истине, а о подтверждении приятных предубеждений немецкие философы, особенно Гегель, прозвали „субъективным мышлением“, философствованием для личного удовольствия, а не ради живой потребности истины. Гегель жестоко изобличал эту пустую и вредную забаву. Как необходимое предохранительное средство против поползновений уклониться от истины в угождение личным желаниям и предрассудкам был выставлен Гегелем знаменитый диалектический метод мышления. Сущность его состоит в том, что мыслитель не должен успокаиваться ни на каком положительном выводе, а должен искать, нет ли в предмете, о котором он мыслит, качества и сил, противоположных тому, что представляется этим предметом на первый взгляд. Таким образом, мыслитель был принужден обозревать предмет со всех сторон, и истина являлась ему не иначе, как следствие борьбы всевозможных противоположных мнений. Этим способом, вместо прежних односторонних понятий о предмете, мало-помалу являлось полное, всестороннее исследование и составлялось живое понятие о всех действительных качествах предмета. Объяснить действительность стало существенной обязанностью философского мышления. Отсюда явилось чрезвычайное внимание к действительности, над которой прежде не задумывались, без всякой церемонии искажая ее в угоду собственным односторонним предубеждениям. Таким образом, добросовестное, неутомимое искание истины стало на месте прежних произвольных толкований. Но в действительности все зависит от обстоятельств, от условий времени и места – и потому Гегель признал, что прежние общие фразы, которыми судили о добре и зле, не рассматривая обстоятельств и причин, по которым возникло данное явление, что эти общие отвлеченные изречения – неудовлетворительны. Каждый предмет, каждое явление имеет свое собственное значение, и судить о нем должно по соображению той обстановки, среди которой оно существует. Дождь, например, может быть благом, но может быть и злом, война может принести пользу, но может принести и вред и т. д. Это правило выражалось формулою: «отвлеченной, взятой вне обстоятельств времени и места, истины нет; истина – конкретна», т. е. определительное суждение можно произнести лишь об определенном факте, рассмотреть все обстоятельства, от которых он зависит.

«Свободой исследования, свободой мысли – вот чем пахнуло на университетскую молодежь из книг гегелевой философии, вот что увлекло ее до самозабвения, вот что сделало ее юношескую нетерпеливую работу не только плодотворной, но и исторической».

В ряду энтузиастов гегелианства одно из первых мест, по силе приверженности к учению берлинского мудреца, занял Константин Аксаков, страстная натура которого не умела ничего делать наполовину. Но из любой системы, из любого учения каждый берет лишь то, что он может, что подходит к его природе, его настроению. Все равно как темперамент и обстоятельства жизни неумолимо вели Герцена в левый лагерь гегелианства и заставили его мысль об относительности истины применить без всяких уступок к вопросам религии, нравственности, политики и т. д., так темперамент и предания семейства сделали из Аксакова правого гегелианца, такого то есть, который искал и, разумеется, находил безусловные устои жизни. Для К. Аксакова этими безусловными устоями жизни были Россия, русский народ, православие. Тесная связь между ним и слишком свободомыслящим кружком Станкевича скоро должна была порваться.

«В кружке Станкевича (в середине 30-х годов), – вспоминает он сам, – выработалось уже общее воззрение на Россию, на жизнь, на литературу, на мир, – воззрение большею частию отрицательное».

«Одностороннее всего, – продолжает он, – были нападения на Россию, возбужденные казенными ей похвалами. Пятнадцатилетний юноша, вообще доверчивый и тогда готовый верить всему, еще многого не передумавший, еще со многим не уравнявшийся, я был поражен таким направлением, и мне оно часто было больно; в особенности больны были мне нападения на Россию, которую люблю с самых малых лет. Но, видя постоянный умственный интерес в этом обществе, слыша постоянные речи о нравственных вопросах, я, раз познакомившись, не мог оторваться от этого кружка и решительно каждый вечер проводил там».

Это отрицательное направление часто даже шокировало Аксакова, «русская душа» которого ярко определилась, по свидетельству Гильфердинга, еще тогда, когда ему было 9-10 лет. С болью сердечною вспоминает Константин Сергеевич о нападках членов кружка на многие частности тогдашних порядков.

Но всего ярче отрицательное направление кружка выразилось в вопросах чисто литературных. Вспомним, в самом деле, что к эпохе процветания кружка относятся «Литературные мечтания» Белинского, где с такою беспощадною «дерзостью», по выражению пришедших в ужас литературных староверов, было провозглашено, что собственно никакой-то у нас настоящей литературы и нет.

«Искусственность российского классического патриотизма, – продолжает Константин Сергеевич, – претензии, наполнявшие нашу литературу, усилившаяся фабрикация стихов, неискренность печатного лиризма, – все это породило в членах кружка справедливое желание простоты и искренности, породило сильное нападение на всякую фразу и эффект».

Но когда это «справедливое желание» сопровождалось резкой критикой, подкапыванием под всякий авторитет, К. Аксаков чувствовал, что он уже не дома в кружке Станкевича.

 

«Пока оппозиционный характер был присущ кружку Станкевича лишь implicite,[8] пока одностороннее понимание формулы Гегеля (все существующее разумно) приводило к таким проявлениям, как статья Белинского о «Бородинской годовщине» – этому апофеозу официального патриотизма, – К. Аксаков мог идти рука об руку с будущими ожесточенными своими противниками. Но около 1846 года целый ряд обстоятельств приводит к тому, что скрытый оппозиционный характер кружка переходит в открытый. Умирает, во-первых, Станкевич, мягкая натура которого уравновешивала и сдерживала резкие выходки других членов кружка, а затем – наиболее близкий к Константину Сергеевичу Аксакову по кружку Станкевича человек – Белинский круто повернул в противоположную сторону от правого гегелианства и с такою стремительностью, с такой же неудержимой страстностью стал произносить «буйные» – по выражению Константина Аксакова – «хулы» против своих недавних кумиров. Белинский опомнился, увидел, куда ведет признание всего существующего разумным, в нем заговорил живой человек, несправедливо обездоленный – и сжег свои корабли. Не вытерпел этого Аксаков, все более и более начинавший сближаться после смерти Станкевича и отъезда Белинского в Петербург с Хомяковым, Киреевским, Самариными: он пошел направо, Белинский – налево…

«У каждого из них при этом сердце кровью обливалось. Нужно перечитать напечатанные в „Руси“ (1886 года) письма Белинского к Константину Аксакову за 1837 год, чтобы понять, какая горячая, истинно братская привязанность соединяла обоих идеалистов. Но именно потому, что оба они были идеалистами, именно потому, что искание правды не было для них высокопарною фразою, а насущною потребностью их высокого духовного существа, именно потому-то разрыв между ними и стал неизбежен, как только они стали розно понимать истину. «Я по натуре жид», – писал Белинский по поводу своей ссоры с Аксаковым, подразумевая под этим словом человека с исключительными симпатиями, которому ненавистно все не свое, который не выносит ни малейшего компромисса с «филистимлянами». Но таким же жидом по натуре был и Константин Аксаков. Для него тоже не существовало истины вообще, он тоже понимал только свою истину, – только ту истину, которая окрашена в любезный ему цвет, он тоже не понимал каких бы то ни было уступок, компромиссов, соглашений. И вот почему оба прежние друга играют одну и ту же роль в тех лагерях, к которым они примкнули после разрыва. С тою же необузданностью, с какою «неистовый Виссарион» выступает передовым бойцом западничества, Константин Аксаков выступает передовым застрельщиком славянофильства в его наиболее крайних проявлениях. Он первый надевает на себя «мурмолку», и первый же провозглашает, что надо вернуться домой в допетровскую Русь». «Возврат» – вот слово, ставшее его знаменем».

Определение «субъективного элемента» в области мышления, хотя бы и руководимого жаждой правды и истины, – является одной из главнейших задач историка литературы. Не разрешивши ее, он, можно сказать, не сделал и первого шага. Анализ биографических данных и обстоятельств времени должен быть увенчан возможно полным и основательным ответом на вопрос: почему человек думал так, а не иначе, почему он, нисколько не лицемеря, нисколько не кривя душой, необходимо приходил к таким-то и таким-то выводам. Процесс мышления однообразен, только, по-видимому, в действительности у каждого своя логика. Предания семьи, классовые симпатии, любовь и ненависть – вот то прокрустово ложе, на которое даже сильные умы укладывают свою мысль, свои аргументы, ad libitum,[9] укорачивая и удлиняя их по мере надобности. Белинский, например, мог увлекаться «эстетическим отношением к действительности», мог писать оды, вроде статьи о «Бородинской годовщине», но все это лишь до той поры, пока в нем не заговорила «кровь», не заговорил нищий, обездоленный человек. Как только это случилось – повязка сразу спала с его главы, и он круто повернул в сторону протеста. Одинаково идеал Аксакова – патриархальность – питался отнюдь не историческими изучениями, а условиями его жизни, настроениями его личного характера. Чтобы понять его теорию, надо понять его как человека.

8включительно (лат.)
9по желанию, на выбор (лат.)