Za darmo

Аксаковы. Их жизнь и литературная деятельность

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Десяти лет от роду Сергея Тимофеевича отдали в Казанскую гимназию, а 4 года спустя он совершенно неожиданно попал в студенты. Что это был за студент – 14-летний мальчик, плохо даже грамотный, – представить нетрудно, но так как в Петербурге распорядились открыть Казанский университет, то, очевидно, нужны были и студенты. И вот часть гимназии была отдана под университет, часть преподавателей назначена профессорами, а лучшие из учеников старших классов «произведены» в студенты. Благодаря протекции в число последних попал и С. Аксаков, хотя сам он сознается, что по познаниям своим далеко не заслуживал такого «производства», и «слушая университетские лекции, он в то же время весьма благоразумно продолжал по некоторым предметам учиться в гимназии».

«Мало вынес я, – рассказывает сам Аксаков, – научных сведений из университета не потому, что он был еще очень молод, не полон и не устроен, а потому, что я был слишком молод и детски увлекался в разные стороны страстностью своей природы. Во всю жизнь чувствовал я недостаточность этих научных сведений, особенно положительных знаний, и это много мешало мне и в служебных делах, и в литературных занятиях».

Жизнь очень и очень многих старых бар складывалась без всяких душевных бурь, без всяких треволнений. Шла она благополучно в гимназии, в университете, на службе и тихо угасала на перине, без исканий, без уклонений в сторону. Своеобразный фатум, пожалуй даже предопределение, изложенное в разных грамотах, пожалованных российскому дворянству, руководило ею. Надо было только не выходить из рамок. Но ведь обломовщина справедливо считается основной чертой старорусского характера, и «горе от ума» для него гораздо менее характерно, чем страдание от ожирения.

«Горя от ума» С. Аксаков не знал совершенно. Жизнь как-то проходила мимо него, не зацепляя его и лишь добродушно улыбаясь ему в ответ на его постоянно добродушную улыбку. В немногие строки укладывается «бурный период» его юности.

«В 1808 году семейство Аксаковых переезжает в Петербург, и, по совету Карташевского, Сергей Тимофеевич определяется переводчиком комиссии составления законов. Как это место, так и время определения на него было такого рода, что, не будь молодой чиновник всецело поглощен сценическими интересами, он мог бы весьма значительно расширить свой умственный кругозор. Он это не сделал и даже его увлечение сценой прошло бесследно, ибо за всю жизнь Сергей Тимофеевич, если не считать переводов, не обмолвился ни единой драматической строчкой, и таким образом все его общение с театральными сферами сводилось к тому, что он вертелся за кулисами».

Прибавлять к этому нечего: впечатления закулисной жизни нисколько не нарушали «младенческой ясности души», а когда эта последняя захотела определиться, то естественно, что она вылилась в теорию, вполне соответствующую ей по своей наивности.

Из воспоминаний С.Аксакова мы знаем, что еще студентом в Казани он недолюбливал Карамзина и пришел в великий восторг от знаменитого шишковского «Рассуждения о старом и новом слоге» и прибавлений к нему. «Эти книги совершенно свели меня с ума, – рассказывает Сергей Тимофеевич. – Я уверовал в каждое их слово, как в святыню. Русское мое направление и враждебность (откуда бы быть ей, кажется?) ко всему иностранному укрепились сознательно, и темное чувство национальности выросло до исключительности!» Еще более велик был восторг Аксакова, когда один из его сослуживцев по комиссии составления законов, Казначеев, оказался родным племянником Шишкова и когда этот племянник, такой же ярый славянофил, как и его дядя, узнав об образе мыслей Сергея Тимофеевича, обещал его на следующий же день познакомить с адмиралом. Знакомство состоялось, и Сергей Тимофеевич стал домашним человеком у творца теории, по которой следовало говорить вместо «министр» – «деловец государственный», вместо «ассистент» – «присутственник», вместо «аллея» – «прохожь» и т. д.

Очевидно, что под таким влиянием «русское мое направление» и «враждебность (!) ко всему иностранному» должны были еще укрепляться до крепости замороженной воды. Увлекшись – или, лучше сказать, на обломовском жаргоне – допустив себя увлечь национализмом, Аксаков восторгался, например, Николаевым и называл его бессмертным, хотя Николаев знаменит лишь стихами, перед которыми пасует сам Тредьяковский. Возьмите хотя бы такой вот апофеоз России:

 
Блистал конь бел под ним, как снег Атлантских гор,
Стрела летяща – бег, свеча горяща – взор,
Дыханье – дым и огнь, грудь и копыта – камень,
На нем Малек-Адель – или сражений пламень.
 

Такими стихами Аксаков восторгался. «Россия!» – твердил он. А вот удивительно, как, например, события 1812 года прошли совсем мимо него. По крайней мере С. А. Венгеров говорит:

«Время нашествия Наполеона и следующие два года Сергей Тимофеевич провел в деревне. Он не только не принял никакого участия в событиях этих бурных лет, но как-то они даже впечатления никакого на него не произвели, так что в его воспоминаниях, необыкновенно подробных и прямо даже утомительных тем, что в них обстоятельно говорится буквально о каждом пустяке, для событий Отечественной войны, как и для всех остальных явлений общественной жизни, и места не нашлось даже. Не можем не подчеркнуть этого обстоятельства, потому что оно очень характерно для того, чтобы показать, до чего умственная жизнь молодого Аксакова была заполнена декламацией и всякими театральными интересами».

В период Отечественной войны Аксаков не делал даже того, что делали все остальные дворяне – не кричал «ура» и не снаряжал батальонов из дворовых. Он мирно почивал в своей Аксаковке – истинный Обломов во всем, что касалось общественности.

В сущности его жизнь превращается в календарь. В 1816 году он женился; 1816–1820 года прожил исключительно в деревне, в 1826 году поселился на постоянное жительство в Москве; в 1827 году для увеличения доходов стал цензором и наивно жестоко преследовал «Московский телеграф» Полевого – лучший и несомненно прогрессивный журнал своего времени, служил в Межевом училище, сначала инспектором, потом директором и, вероятно, умер бы на перине, если бы некоторые обстоятельства не пробудили его громадного, но спавшего все время литературного таланта.

Глава III. Литературная деятельность С. Т. Аксакова

Есть таланты деятельные, энергичные, ищущие путей; есть другие – вялые, совершенно бессознательные, без настоящего внутреннего импульса, которые ждут, чтобы их натолкнули на работу, указали бы им настоящий род творчества, и только в таком случае «исполняют они дело свое». Обломов-Аксаков 50 лет своей жизни подчинялся тому, про что ему говорили – «это хорошо». Он восторгался Шишковым, Николаевым, Кукольниковым – даже водевилистом Писаревым. Ему натолковали, что это «гений», и как раз таким гением ему и хотелось быть. Он переводил Буало, ложноклассические трагедии, сочинял водевили и был как нельзя более доволен собою. Он и не подозревал даже, какая в нем скрыта громадная синтезирующая машина действительности! Он настойчиво приподнимал свой слог до «высокого штиля»; свои чувства – до «грома победы»; свои мысли – до «теории русского национализма», не подозревая даже, что все это совершенно не нужно, что это – лишь обломовщина, приподнявшаяся с кровати и старающаяся продрать глаза. Ему неведомо было, что он знал, что он чувствовал: знания и чувства дремали, а спросонок можно было перекрещивать целые страницы «Московского телеграфа» – якобы «вредного» и антипатриотического журнала русского.

Гоголь разбудил С. Т. Аксакова; Гоголь – это таинственно-страшная сила, неоценимая и неоцененная, чей смех, надеюсь, будет еще преследовать и нашу русскую жизнь вообще – еще много и много лет, – показал Аксакову его самого.

Сергей Тимофеевич стал писать очень рано – лет 16; сначала – мадригалы, потом – пасторали и, в сущности, всегда и повсюду перевоплощал свой первый мотив:

 
Друг весны, певец любезнейший,
Будь единой мне отрадою,
Уменьши тоску жестокую,
Что снедает сердце страстное,
Пой красы моей возлюбленной,
Пой любовь мою к ней пламенну,
Исчисляй мои страданья все,
Исчисляй моей дни горести и т. д.
 

Неискренность и выдумка, самовзвинчивание и самоподымание на дыбы – вот краткая характеристика литературной деятельности Аксакова за первый период. Знакомством с Гоголем начался второй – плодотворнейший:

«Известно, – говорит С. А. Венгеров, – что к Гоголю дурно относились не только самые старинные литературные друзья Сергея Тимофеевича – разные ископаемые приверженцы шишковских теорий, но почти вся тогдашняя литература. Еще люди добродушные, вроде последнего из прежних знакомцев Сергея Тимофеевича – Загоскина, просто не понимали Гоголя, но большинство литераторов прямо возненавидели малороссийского „шута“, когда публика начала зачитываться его „сказками“. Исключение составлял молодой московский университетский кружок как в профессорской своей части, так еще более в своей студенческой части, группировавшейся около проходивших тогда университетский курс Константина Аксакова, Станкевича и Белинского. В своих неоконченных воспоминаниях о Гоголе Сергей Тимофеевич прямо говорит, что только одна московская университетская молодежь и прозрела сразу, что в лице Гоголя народился гениальный писатель.

Во главе этих энтузиастов шел Константин Сергеевич, сразу повысивший температуру отношений, завязавшихся в начале тридцатых годов между домом Сергея Тимофеевича и Гоголем, до точки, которой они никогда бы не достигли, если бы дом Аксаковых имел своим представителем одного только степенного и уже пожилого тогда Сергея Тимофеевича. Константин Аксаков относился к Гоголю с таким молитвенным восторгом, что заражал им решительно всех окружающих, и в результате автора «Вечеров на хуторе близ Диканьки» так тепло принимали в доме Сергея Тимофеевича, так баловали и окружали всякого рода предупредительностью, что и он, в свою очередь, не мог не платить таким же отношением. Целых двадцать лет, с 1832 года до самой смерти Гоголя, тянулась эта дружба, поддерживаемая и личными сношениями, и перепиской, и вообще всякого рода духовным общением. В доме Сергея Тимофеевича Гоголь обыкновенно читал в первый раз свои новые произведения, и в свою очередь Сергей Тимофеевич Гоголю первому читал свои беллетристические произведения еще в то время, когда ни он сам, ни его окружающие не подозревали в нем будущего знаменитого писателя».

 

Нельзя даже и сомневаться в том, что сам Сергей Тимофеевич не только бы не оценил Гоголя, а отнесся бы к нему прямо враждебно, так как на самом деле от «Мертвых душ» к соловьиным песням никакого моста перекинуть нельзя. К счастью, на этот раз нашлись другие «толкователи», и во главе их стоял старший любимый сын Сергея Тимофеевича – Константин, который, по поводу первого тома «Мертвых душ», издал свою известную брошюру «Несколько слов о поэме Гоголя…»

Основная мысль брошюры заключается в том положении, что в «Мертвых душах» мы видим величавое эпическое созерцание древних, утраченное в продолжение веков и снова восстающее перед нами во всей своей неувядаемой красоте и что у Гоголя мы встречаем такую «полноту и конкретность» создания, какою отличаются только создания Гомера или Шекспира. «Только Гомер, Шекспир и Гоголь, – говорит К.Аксаков, – обладают этой тайной искусства». Подобно тому, как у Гомера мы видим «все образы природы человека, заключенные в созерцаемом мире, и – соединенные чудно – глубоко и истинно шумят волны, несется корабль, враждуют и действуют люди», так и поэма Гоголя «представляет целую сферу жизни, целый мир, где, как у Гомера, свободно шумят и блещут волны, всходит солнце, красуется вся природа и живет человек». Большинство читателей, по мнению Аксакова, не подготовлено к тому, чтобы вполне понять и оценить поэму Гоголя, именно потому, что утеряло вкус к истинной классической красоте и приходит в недоуменье перед непривычным или, лучше сказать, забытым характером поэтического творчества. В первых же строках брошюры К. Аксаков заявляет о «Мертвых душах», что перед нами возникает новый характер создания, является оправдание целой сферы поэзии, – давно унижаемой, древний эпос восстает перед нами». Выясняя величие и всеобъемлющее значение древнего эпоса, К. Аксаков отмечает постепенное «обмеление его на Западе» и затем провозглашает наступление новой эры художественного творчества в поэме Гоголя, где «тот же глубоко проникающий и всевидящий эпический взор».

«К.С. Аксаков, – говорит Н. Шенрок, – замечает, что „все – и муха, надоедающая Чичикову, и собаки, и дождь, и лошади от Заседателя до Чубарого, и даже бричка – все это, со всею своею тайною жизни Гоголем постигнуто и перенесено в мир искусства“. В грубую ошибку впадают те читатели и рецензенты, которые прежде всего хотят видеть в новом произведении анекдот, спешат искать завязку романа, „на все это молчит поэма“, потому что такое воззрение в отношении к ней слишком близоруко и грубо, оно устремляется на мелочи и частности и не видит отражения в поэме „безбрежного океана жизни“. Столь же нелепым представляется автору брошюры недовольство некоторых критиков тем, что „лица у Гоголя сменяются без особенной причины, тогда как это именно и является естественным следствием истинного эпического созерцания, в котором „один мир объемлет все эти лица, связуя их глубоко и неразрывно единством внутренним“, и „древний, важный эпос является в своем величавом течении!“ Но особенно широкие надежды возлагает К.С. Аксаков на продолжение поэмы и видит в первом томе, – без сомнения, под влиянием самого Гоголя, – лишь начало реки, „дальнейшее течение которой, Бог знает, куда приведет нас и какие явления представит“. Уже в первом томе, в некоторых местах, в описании скорой езды Чичикова, критик предполагает отчасти вскрытие завесы с «общего субстанциального чувства русского“.

Вся статья вообще преисполнена самого восторженного молодого увлечения, внушенного автору и личным расположением к Гоголю, и неувядаемой прелестью его созданий, увлечения, доходящего до того, что, соглашаясь признать слог Гоголя необразцовым, критик неожиданно восклицает: «И слава Богу! Это был бы недостаток».

Такие восторженные и, в сущности, далеко не безосновательные речи старшего любимого сына не могли не подчинить себе Сергея Тимофеевича. Художественное чутье подсказывало ему, что в поэме Гоголя действительно есть что-то высокое, неразгаданное, а с другой стороны, как прекрасно шла к русофильскому миросозерцанию мысль, что у нас «свой Гомер, свой Шекспир…» Но что делал наш Гомер и Шекспир? Он только доверялся своему чувству, только описывал жизнь, как видел и понимал ее. Так скоро стал поступать и сам С. Т. Аксаков. В отношении к нему гений Гоголя был жезлом Моисея, раскрывающим источник живой воды среди голой и мертвой пустыни.