Za darmo

Могила Густава Эрикссона

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Тут в разговор неожиданно вклинился Чугун:

– Прикольный ты пассажир, Владимирыч. Вон как о нашем Сергее Ивановиче заботишься, всё жалеешь его. Он то тебя что-то не очень сильно пожалел, когда ты после инсульта вышел, а мы год закрывали. Я всё тогда со своими пацанами спорил, долбанёт тебя второй раз или нет.

– И на кого ты ставил?

– Честно? На тебя, ты же у нас и не в таких портах грузился.

– И каковы были ставки?

– Один к семи, так что я на тебе приподнялся. И после того, как эта блуда с коэффициентами случилась, не очень-то он тебя пожалел. Зато у него теперь показатели туда-сюда. А у тебя видок под дембель классный, – в гроб краше кладут.

Любил Чугун рубить правду-матку. И не было у него сдерживающих моментов, политесов и представлений о том, что повредит карьере, а что не повредит. Ещё он любил свою работу и гордился, что он начальник отделения по борьбе с грабежами. Плевать ему было, что это, пожалуй, самая муторная и тяжёлая линия, а ребята с третьего этажа считают, что он как руководитель не состоялся. Тут у них была полная взаимность – он тоже считал, что они как руководители окружного уголовного розыска не состоялись.

Был он помладше меня лет на семь, хорошо владел новыми методиками, всеми этими биллингами-шмиллингами, умел грамотно отсмотреть камеры, но больше склонялся к тем способам, которыми работали сыщики моего поколения. А ещё он был фанатом и было у него чувство долга, что для ребят его поколения – скорее исключение из правил. И задержания возглавлял со сломанными рёбрами, и ответственность за свои косяки никогда и ни на кого не перекладывал. А вот что больше всего меня в нём поразило ещё в первый год нашей совместной работы. Жизнь он вёл трудную, на грани нервного истощения и срыва. Но при этом умел понимать, что у кого-то она может быть ещё труднее и сложнее. И свою работу на меня никогда не перекладывал, даже скорее, наоборот, пытался меня разгрузить. Мы никогда не вели с ним задушевных разговоров за жизнь, но именно этот худощавый парнишка с постоянно воспалёнными от недосыпа глазами реально был мне третьим плечом. И хотя были мы с ним до невозможности непохожи, подозреваю, что на третьем этаже его сильно не любили потому, что лет через пять из него должен был вырасти второй Ершов.

– Знаешь, Андрюх, всё ты, конечно, правильно говоришь, – ответил я. – И в гроб краше кладут, и никто меня никогда особенно не жалел. Может, потому что я об этом особо не просил? А потом, если бы жалели меня, мне бы тогда пришлось жалеть вас. А у меня ведь принцип какой? Когда эти подчинённые передохнут, мы на их место наберём новых.

Шутка явно не удалась. Мои орлы возмутились, а на лице Татарина читалось аж благородное негодование. Одна только орлица ни на что не реагировала и молча цедила коньяк.

– Дурак ты, боцман, и шутки у тебя дурацкие! – решил разрядить напряжение Володька, мой любимый второй зам.

– Спасибо, Вовка, как всегда – всё разложил по полкам! А по поводу жалости и по поводу Сергея Ивановича, я тебе вот что скажу Андрюха. Был такой великий немецкий писатель – Эрих Мария Ремарк. Он всё о себе писал, о Первой Мировой, о друзьях своих, о любви, о природе нацизма, о борьбе с ним…

– Я, кстати, после церковно-приходской школы ещё чуть-чуть учился, Владимирыч, – смешно отпарировал Чугун. – Кто такой Ремарк, знаю. «Три товарища» и «На Западном фронте без перемен» читал.

– Так вот, однажды тот самый Эрих Мария сказал: «Возлюби ближнего своего».

– Владимирыч, это не Ремарк сказал, – перебил меня Татарин, вот взял моду постоянно меня перебивать. – Это Господь наш Спаситель сказал.

– Понимаешь, Татарин, Господь наш Спаситель сказал это две тысячи лет назад. Он не только это сказал, а вообще много всего. Ему две тысячи лет назад такие вещи просто было говорить. А вот Ремарку повторить эти слова в середине XX века было ох, как непросто! Да и нам времена не самые хорошие достались. Поэтому я и предпочитаю цитировать Ремарка.

– Ты сначала святотатствуешь, а потом спрашиваешь, за что это тебя Бог так наказывает, – Татарина не просто было сбить. – Вот ты советуешь Чугуну возлюбить ближнего своего, а чего ж ты ребят с третьего этажа не возлюбил?

– Я пытался. Честно пытался. Но… Пацан не смог. Ладно, хватит философии! Давайте выпьем ещё!

В последнее время спорить с Татарином я не мог. Сдружились мы давно, ещё с тех времён, когда я работал в окружном БОПе, а он вечно временно исполнял обязанности начальника розыска в Метрогородке. Сблизило нас, пожалуй, то, что у обоих судьба была не хромая, а как-то замысловато изломанная. Началось у Татарина это ещё во время срочки в армии, когда он по полной хлебнул с дагами и чехами, которых в его части было слишком много. Не знаю, чем им так не нравился московский единоверец, но кончилось всё тем, что Татарин пошёл и принял православие. И стал неофитом. И, как все неофиты, был он в вере крепок, если не сказать фанатичен. Естественно, когда об этом узнали его родители, нормальные и добрые московские татары, они, мягко выражаясь, были не вполне довольны.

Ещё в первые годы работы в ментовской произошёл у Татарина эпизод, здорово искалечивший его психику. Был он по молодости назначен в конвой, а арестованный попался слишком шустрый и попытался бежать. Причём на полном серьёзе, отправив Татарина в нокдаун. Тот выстрелил, как и было положено. Попал и убил. Прокуратура признала применение оружия правомерным. Вот только сам Татарин так от этого никогда и не оправился. Убийство – это как навык езды на велосипеде. Один раз получилось – всю жизнь умеешь. У Татарина всё было не так. Я к нему в душу не лез, но, когда он раскрывался, – было страшно. Во всяком случае, все его религиозные сентенции не имели ничего общего ни с ханжеством, ни с фарисейством, ни с лицемерием.

По сути, всю свою жизнь он занимался богоискательством и покаянием. Впрочем, иногда естество человека находится в непримиримом конфликте с окружающей его реальностью. Поэтому богоискательство и покаяние частенько не мешало Татарину мутить стрёмные темы на грани блуды.

А ещё он всегда искал свою идеальную женщину. Ему это было несложно – парень он видный, девки падали направо и налево штабелями. Жаль только, что идеал по определению недостижим. И семейная жизнь у Татарина не складывалась. Было у него две бывших жены, утративших статус идеала, и двое замечательных мальчишек, оставшихся в этих распавшихся семьях.

Когда я перетаскивал Татарина к себе, отдел собственной безопасности округа в лице своего начальника дал короткий вердикт: «Через мой труп». Я поскакал в окружной ОСБ и часа полтора демонстрировал свои недюжинные дипломатические способности. До этого случая мне казалось, что я могу уговорить даже Дьявола отпустить адвокатов в рай. Но тут потерпел полное фиаско. И пошёл ва-банк. Раз имеется формулировка «через мой труп», так я готов доказать, что труп – это не самое страшное. Начальник ОСБ был старым опером с трезвой самооценкой и, в отличие от моих друзей с третьего этажа, без мании величия. Кто я такой, он представлял хорошо. Поэтому предпочёл перевод Татарина согласовать.

Многолетний кошмар на земле вряд ли пошёл Татарину на пользу, и сильной прыти от него ожидать уже было нельзя. Но дело своё он знал добре, а главное понимал, что квартирные кражи – это моя любимая вотчина и рулить я там никому не дам. И всё бы у нас было прекрасно, как в доме Облонских, если бы не случилась досадная непонятка за год до моего финиша. Все сыщики, от молодого опера на земле и до начальника полиции города, иногда косячут. Я это прекрасно понимал и, хотя и орал страшно, а кого-нибудь из молодёжи мог наградить подзатыльником, был лоялен к этому, как к чему-то неизбежному в такой работе. Но вот косяк, случившийся тогда у Татарина, здорово испортил наши дружеские отношения. Во-первых, он сильно ударил по моей репутации, а её, бедную, для третьего этажа и так уже трудно было чем-либо испортить. Во-вторых, этот косяк создавал идеальную вербовочную ситуацию для тех же самых моих друзей с того же самого этажа. И это было самое паскудное. Тут пытливый читатель скажет: «Да разве может быть такое? Чтобы близкий друг предал и стал стучать? Да тебе, дорогой автор, лечиться надо, у тебя же ярко выраженная мания преследования!» На что я отвечу: «Уважаемый, а Вам приходилось жить в аду? Нет? Так оставьте тогда Ваши суждения при себе!»

В общем, последний год доверия у меня к Татарину не было, и он это прекрасно понимал. А поскольку я уверен, что человек он всё же благородный и достойный, было ему это крайне огорчительно. И все наши внеслужебные отношения теперь сводились к досадным богословским пикировкам.

Мы выпили ещё по стакану, и я спросил Татарина:

– Ну а ты что собираешься делать на пенсии?

– А я, Владимирыч, наверно в монастырь уйду.

Такая новость у всех присутствующих вызвала оживление. Встрепенулась даже уже основательно набравшаяся орлица:

– О! Кажись у нас второй Невменько нарисовался! – кто был Невменько-первый было понятно без лишних пояснений.

– Не обращай ты на них внимание, Татарин. Достойное решение. Как повелось испокон ратную службу несут всяк на своём рубеже инок, воин, да шут.

Слава Богу, после отставки ни в какой монастырь Татарин не ушёл. Женился в третий раз и родил третьего сынишку.

– Ну а ты что всё молчишь, мальчик мой тихий? – обратился я к своему любимому второму заму. Вовка и правда сидел что-то совсем пригорюнившись и почти не принимал участия в разговоре.

– А чего говорить-то, Владимирыч? Грустно мне.

– Это чегой-то?

– Видал я оперов и посильнее тебя. Да и вообще, давай скажем честно, отходит потихоньку твоё поколение – вы уже вчерашний день. Но вот что печально: такого доброго и хорошего начальника, как ты, у меня не было, да и, пожалуй, уже не будет.

Этого Вовку хрен поймёшь. Говорил он всегда мало, фразы у него всё какие-то шаблонные и литературные, по фене никогда ничего не скажет, а когда ругается на своих автомобилистов – вообще и смех, и грех, – прям институт благородных девиц.

 

Я слегка покривил душой, когда сказал, что Сашка – единственный из руководителей в моём славном подразделении, которого мне впарили. Вовку то мне впарили тоже, причём мои друзья с третьего этажа. Они его перетащили из другого округа, но решили соблюсти тогда приличия и предложили нам пообщаться, а решение, яко бы, оставалось на моё усмотрение. «А вот вам во мху енота!» – решил я тогда. Взять человека от них, да ещё на такую важную позицию?! Для соблюдения политеса позвонил своим знакомцам из того округа, откуда Володька переводился, справки навёл. И получил неожиданный результат. Отзывы были не то, что хвалебные, а прямо-таки восторженные: и специалист по линии «номер один» и человек без страха и упрёка. «Да нет, так не бывает», – подумал я. Личная встреча меня ещё больше озадачила. С одной стороны – полный мажор. Что тоже, кстати, не так уж и плохо, потому что человек воспитанный, интеллигентный и обеспеченный. При этом предпочитает не папины деньги с девками по ночным клубам просаживать, а служит в угро, причём занимается линией краж автомашин, самой сложной из всех линий. А раз человек обеспеченный, значит не будет торговать ментовской ксивой направо и налево, что очень часто исполняют ребята, на этой линии работающие, прикрываясь избитым объяснением: «Ну, нам же нужно как-то информацию получать». С другой стороны, побеседовав с Вовкой, я понял, – самые громкие задержания и разработки последних двух лет в Москве – это его, а вовсе не ребят из городского Главка, которые всегда вовремя на хвост присядут и все заслуги себе припишут.

Наши зам по опер и начальник розыска были удивлены до крайности, когда услышали от меня по поводу Вовки: «Беру. Категорически и бесповоротно». И никто о приходе в наш округ этого парня не пожалел никогда, прежде всего я. Во-первых, теперь я мог забыть о том, что у меня есть эта самая гнусная из всех линия «борьба с кражами транспортных средств». Володя всё взвалил на себя, а мне только отчитывался. Ни разу не нарушил субординацию – сначала докладывал мне, потом на третий этаж. Во-вторых, было чертовски интересно наблюдать за его творчеством. Вот именно творчеством: в своём деле он был художником. Работать по этой линии от информации просто глупо – всё время будешь отставать от профессиональных угонщиков на десять шагов. И Вовка мой придумывал всё новые и новые комбинации и методики с использованием технических новинок. Ребята по ту сторону баррикад были крайне огорчены его выдумками и с завидной регулярностью заезжали к нам в гости с хорошей доказухой на себя. И отделение своё мой второй зам выстроил – любо дорого посмотреть. Набрал молодых талантливых ребят на вакансии, на которые никто из-за сложности не хотел идти. Стариков, у которых уже был выработан ресурс, раскочегарил и заставил работать. При этом никого не оскорблял и не унижал. Как он это делал без ругани и без ора? Я смотрел на всё это раскрыв рот и гордился, что такой парень работает у меня, и даже можно слегка погреть старые косточки в лучах его славы. Тяжело было только, когда он в отпуск уходил. Я всегда встречал его после этого вместе с Умой Турман:

Вот такая ботва, прикинь, бывает не до смеха.

В общем, было трудно без тебя, Вован, хорошо, что приехал! *9

Отношения с моими друзьями с третьего этажа у Володьки были отличные, что вовсе не помешало ему выстроить по-настоящему дружеские отношения со мной. И вовсе не по принципу «ласковый телок двух маток сосёт». Просто был он, без всякой иронии, талантище, умница и образцовый офицер. А я уж со своей стороны всячески пиарил его перед Сергеем Ивановичем, чтобы у того не возникало мысли замахиваться на курицу, несущую золотые яйца. Очень я любил этого парня и был он в моём представлении этаким современным и рано облысевшим Дон Кихотом с «Харлеем» вместо Росинанта.

Естественно, после Вовкиного прогона про доброго начальника, я расчувствовался, пустил скупую мужскую слезу и полез его обнимать. Потом пафосно сказал:

– Вовка, братское сердце, спасибо тебе за всё, век не забуду! Горжусь, что довелось с тобой работать. И знаешь, ты единственный человек, за которого я, уходя, не переживаю. Давай за тебя, за профессионала с большой буквы и человека!

Мы выпили за Володьку, и тут случилась штука не то, чтобы скандальная, а как-то мною непредвиденная. Наша орлица, здорово окуклившаяся от выпитого коньяка, хватанув ещё стакан, заголосила во всю мощь деревенской орловской бабы:

– Лапочка мой маленький! Котик ты мой ненаглядный! Ну куда же ты идёшь! Какая тебе пенсия! Ты же погибнешь, сопьёшься совсем, сгинешь где-нибудь под забором без меня! Жена тебя из дома выгонит! Не нужен ты ей совсем, вечно голодный, вечно не глаженый, неухоженный! Мне, мне, только мне ты нужен!

Оксанка с грацией сломанной деревянной куклы рухнула мне в ноги и уже навзрыд завыла:

– Прошу тебя! Не уходи-и-и!

Я подхватил её на руки. Было это непросто – килограммов десять ей не мешало бы сбросить. И понёс в кабинет к мошенникам, где все её подчинённые от такой картины маслом слегка … ну, в общем, были ошарашены. Я опустил впавшую в коматоз Изюмку на диван и обратился к Кольке Качинкину, последнему из старой гвардии, оставшемуся в этом отделении:

– Колюх, последняя моя просьба тебе: берёшь свою начальницу, сажаешь в машину, привозишь домой. И проследи, чтобы спать легла.

Колька удивительным образом всегда сочетал в себе необыкновенное добродушие с такой же необыкновенной ворчливостью. И сейчас он решил ни на йоту не отступать от правил:

– Владимирыч, ну почему всегда я?! Мне ещё завтра по двум материалам срок закрывать, а у меня конь не валялся! Почему я должен эту скотобазу домой везти, да ещё спать укладывать?!

– Потому что мы мужики и, если нас Бог наказывает, значит ему виднее – за что. А она – девочка и не должна бы мучиться, как мы. Смотрите, если узнаю, что вы её без меня обижаете, с того света приду и пасть порву. Так что, повезёшь или нет?

– Ты чего, Владимирыч, конечно, повезу, раз ты попросил!

Передав Изюмку в надёжные руки, я в последний раз вернулся в свой кабинет.

– Ну что, братва! Кто-нибудь ещё собирается на коленях просить, чтоб я остался? Нет? Ну, тогда – на посошок, и я ухожу! Слышите, пацаны, я иду в новую счастливую жизнь!

– Владимирыч, – перепугался Татарин, – куда ты в таком состоянии один?! Давай я тебя до дома довезу.

– Нет, брат, человек рождается один и умирает один. Поэтому я сегодня пешочком и в гордом одиночестве. Не огорчайся.

Я прихватил с собой недопитую бутылку, а выйдя из Управления поймал себя на том, что это уродливое старое здание смахивает на чешский танк t-38(t), а я в таком раздрае – на одного из матросиков, которыми в конце ноября 41-го затыкали немецкий прорыв на Перемиловских высотах под Дмитровым. А командовал этими матросиками, кстати, капитан-лейтенант Георгий Лермонтов. Ох, и живучи же эти шотландцы, потомки поручика Джорджа Лермонта, обосновавшегося в 1619 году в Галицком уезде под Костромой! Ничем их не укокошишь, ни Байроном, ни дуэлями, ни революциями, ни немецкими танками, позаимствованными у чехов.

И так мне захотелось метнуть бутылку в этот танк! Ой, то есть в наше славное Управление, конечно. Но сдержался. А зря.

Так вот что нам делать с пьяным матросом,

Укрепить его якорным тросом

И одеть его Хьюго Боссом,

Ой, не голоси!

И как верёвочке не виться,

Знать, душа устанет томиться.

Он восстанет и преобразится.

Господи, спаси! *10

И с этой залихватской песней я побрёл по зигзагу домой одному Богу известным маршрутом. Помню, на Измайловской площади подошли ко мне три гопника, которых я отправил лет одиннадцать назад в командировку годков на шесть. Мой бравый вид явно поверг их в глубокие непонятки:

– Владимирыч, чего случилось то? Ну ты гляди-ка! Ментовку что ли расформировали?

Я не удостоил их ответа и оставил в полной растерянности. Потом, помню, долго бродил по острову на Серебряно-Виноградном пруде. А когда уже совсем стемнело, оказался у церкви Рождества Христова в Измайлове. Было уже совсем поздно, вход на церковную территорию и прилегающее к нему кладбище был закрыт. Я легко перемахнул через забор.

Рождественская церковь знаменита своим участием в февральском стрелецком бунте 1697 года. Возглавлял этот бунт против идиотских реформ Петруши Бесноватого и засилья немцев с Кукуя стрелецкий полковник Иван Елисеевич Цыклер, о котором я уже рассказывал тебе, читатель, описывая поездку в Смоленск. А идейным вдохновителем бунта был настоятель этой церкви отец Ферапонт, который не принимал ни Петрушиных новшеств, ни Никоновых заветов, а строго соблюдал в чистоте Святыми Отцами заповеданное православие. И был отец Феропонт страстным и сильным проповедником, послушать его стекались не только крестьяне из царской вотчины Измайлово и стрельцы из Москвы, приходил православный люд и издалёка.

Когда заговор был раскрыт и бунт подавлен, полковника Цыклера, окольничего Соковнина, стольника Пушкина и отца Ферапонта казнили 4-го марта в селе Преображенском на том месте, где по странному стечению обстоятельств находится сейчас окружной отдел ФСБ. Отрубить голову Цыклеру изъявил желание сам царь. Ну, была у него такая милая слабость, у великого творца современной России, кумира всех прогрессистов и революционеров: уж больно он любил собственноручно пытать и убивать людей. Даже сына своего, Алексея, самого лучшего и талантливого из поганой породы Романовых, замучил до смерти сам.

Перед тем, как рубить Цыклеру голову, Петруша решил явить царскую милость и разрешил Ивану Елисеевичу перед смертью помолиться. Что тот и начал делать. Как завещали предки, крестясь двоеперстно. Это ввергло нарышкинского выблядка в бешенство, и перед тем, как отрубить полковнику Цыклеру голову, он отсёк ему правую руку. Потом головы казнённых выставили на пиках на Красной площади. А обезглавленные тела отца Феропонта и Ивана Елисеевича прислонили к Рождественской церкви в Измайлове: тело батюшки-настоятеля усадили при входе в церковь, а тело Цыклера прислонили за церковью к средней апсиде. А венценосный изверг собственноручно написал указ (законотворчество он любил со страшной силой, в иной день писал до сорока указов, от которых Россия извивалась в агонии): тела их не хоронить, пока полностью не истлеют. И стояла Рождественская церковь без пения аж до 1705 года, пока Петруша не основал себе на чухонских болотах огромный и страшный похоронный комплекс под названием Санкт-Петербург.

Я обошёл церковь вокруг, сел у центральной апсиды, прислонившись к стене и заснул.

Проснулся я пол пятого ночи и пошёл домой. Пришёл я грязный, как поросёнок. Но я был дома и теперь уже насовсем. Как после фронта.

ГЛАВА 8. НЕДОЛГОЕ СЧАСТЬЕ ФРЭНСИСА МАКОМБЕРА.

Случалось ли вам когда-нибудь бродить по старым сельским кладбищам или по кладбищам маленьких провинциальных городков Центральной России? «Э, батенька, что-то частенько Вы по кладбищам бродите… Да Вы не некрофил ли часом?» – спросит меня пытливый читатель. Таки ни разу нет. Просто уж больно я люблю смотреть и изучать всякие церкви. Кто-то любит деньги, кто-то красивых баб, кто-то ощущение безграничной власти… А я вот люблю нашу русскую духовную архитектуру. Она для меня – застывшая музыка времён, которую я слушаю, набираюсь сил и успокаиваюсь. А рядом с этими церквями – тени тех людей, кто их строил, тех, на чьи деньги они строились, и тех, чья жизнь с этими храмами соприкасалась. С людьми я общаюсь мало и не очень охотно. Моя прежняя служба во многом отбила у меня желание быть существом социализированным, и в людях я теперь, к глубокому моему сожалению, сначала разглядываю всё плохое. А это, согласитесь, не слишком располагает к общению. Вот с тенями прошлого я знаюсь охотно.

А помимо исторических призраков, церквушки, раскиданные по нашим провинциальным глубинкам, зачастую обрастали вполне зримыми и материальными некрополями, о которых я вас, любезный мой читатель, и спросил. Я-то не то, чтобы специально бродил по ним, а просто выбирал подходящие ракурсы той церкви, которую изучал. Ну а со взглядом сыщика ничего поделать нельзя. Даже если ты давно уже не работаешь, всё равно этот взгляд будет выхватывать из общей картины отдельные детали, а подсознание на основании этих деталей выдаст тебе результаты анализа быстрее, чем если бы ты специально пытался осмысливать.

И вот что я заметил. Небывалый урожай покойников пришёлся на 45 – 49 года. В основном это мужики, родившиеся с 1910-го по 1922-й. Времена послевоенные были страшными и голодными, поэтому памятники самые простые – бетонный столбик с жестяной звёздочкой наверху. И обязательно фотография в овальной рамке. Две третьих фотографий – довоенные. На них молодые здоровые парни. И совершенно не понятно, что это им всем вздумалось умирать в таком возрасте. Понимание приходит только когда видишь на этих столбиках военные и послевоенные фото. Всё больше сержанты и старшины, немного младших офицеров и уж совсем редко встречаются майоры. У этих солдат Великой Войны осунувшиеся и совершенно стариковские лица, несмотря на их 25-ти – 35-тилетний возраст. Лица честные и измождённые, видно – фронтовики. Возвращались солдатики домой и умирали от ран и от чудовищной нечеловеческой усталости. Нам сейчас не осознать, что это был за ратный труд – сломать нацизму хребет.

 

Придётся высшую правду понять,

И где-то на пятом часу наступления,

Улыбнувшись, последнюю пулю принять…

Только бы знать, что она последняя! *11

Что-то странное случилось со мной после того проклятого 30-го апреля. Придя под утро домой, я вымылся и лёг. И впал в какое-то оцепенение. Не помню, спал ли я или дремал, не помню, о чём я думал, вообще ничего не помню. Есть не хотелось совсем, на телефонные звонки я не отвечал (всё звонили по работе, хотя прекрасно знали, что я ушёл), говорить перестал. Сначала Лануська особенно на это не реагировала – ну, устал человек, отсыпается. Но на четвёртый день всполошилась не на шутку, взяла на работе отгул и сидела рядом со мной, не отходя. Сначала пыталась меня разговорить, потом поняла, что это бесполезно. Она у меня по натуре молчунья, поэтому просто сидела и тихо плакала. А к вечеру у меня полезла вверх температура и добралась до 41. То ли я так удачно поспал у цыклеровой апсиды, то ли организм так странно отреагировал на мой дембель. Жаропонижающие почти не помогали, и полночи Лануська растирала меня спиртом и прочими снадобьями.

А на следующий день к нам в гости, яко бы невзначай, зашёл хороший друг нашей семьи, отец Роман, священник храма пророка Божия Илии в Черкизове. Отец Роман, как и я, был женат на своей службе, и виделись мы нечасто, раза три в год. Батюшка был один из немногих моих приятелей, который страшно нравился Лануське, несмотря на все её польские корни. Был он остряк и умница, поэтому каждый визит к нам превращался в настоящее шоу. Он всегда приходил со всем своим семейством, с матушкой Фотинией и со своими погодками-карапузами Иваном, Матюшей и Лукой. Как шутила матушка Фотиния: «А Марк у нас в проекте». При визитах батюшка всегда был одет партикулярно, а предпочитал он заношенные джинсы, старые свитера и обязательно косуху. Видать, это была неосуществлённая юношеская мечта – стать байкером. Но не всякие юношеские мечты осуществляются. Вот и Рома закончил медицинский и стал очень даже неплохим врачом, а с байком так и не сложилось. Потом неожиданно решил, что врачевать души гораздо важнее, чем тела, и свернул на духовную стезю.

При появлении матушки Фотинии моя молчунья-Ланка всегда становилась тараторкой. На них вдвоём без смеха смотреть было нельзя, моя супруга подозрительно смахивала на главную героиню «Обители зла», а матушка Фотька, как величал её после третей бутылки вина отец-настоятель, – такая маленькая, кругленькая, с самой что ни на есть умильной русской мордашкой. Когда они схлёстывались, их тараторные диалоги не прекращались, и со стороны они вправду были похожи на двух сорок. Три Романыча были совсем маленькими и Тимка, чувствовавший себя в их компании взрослым, устраивал им всякие представления с игрушатами или сражения с солдатиками.

Мы же с отцом Романом обычно шли на кухню, чтобы выпить вина. Ну, немножечко… Ну, ящичек… Но не больше! Потому что грех-то какой! И был Ромка великим знатоком церковной истории, я всегда удивлялся, как много он знает и как умудряется всё это помнить с конкретными цитатами, датами и именами. Наши баталии вокруг митрополита Алексия, патриархов Филарета и Никона, сути и значения раскола могли длиться часами и заканчивались глубокой ночью, когда жёны объединялись и разгоняли нас. Уже после третьей бутылки Ромка забывал, что он солидный человек и отец настоятель. В нём просыпался студент меда, поэтому он посыпал меня отборным матом, когда в ходе наших учёных диспутов я с ним не соглашался. И был он великий ёрник, поэтому сентенция «Перед проповедью надо остограммиваться, а не обутыливаться. На амвон надо восходить, а не вползать. Монашек надо благословлять, а не лапать. Над деисусным рядом – двенадцать апостолов, а не двенадцать опездалов. В конце проповеди говорят: «Аминь!», а не «Писец!» – самое безобидное, что можно было от него услышать. Матушка Фотиния при этом страшно краснела.

Но в этот раз отец Роман зашёл к нам не как обычно, а почему-то при полном параде, в рясе и камилавке и с наперсным крестом. Сначала они долго о чём-то шептались с Лануськой на кухне. Потом он зашёл ко мне и начал меня тщательно осматривать. А надо вам сказать, что в своё время Ромка был не просто хорошим врачом, а врачом от Бога. Закончив, он вышел из комнаты, и я услышал обрывки разговора.

– Ты же врач! Скажи хоть что-то!

– Ланк, я ничего не понимаю… Вроде бы всё в норме. Ну простудился немного, так это ерунда…

– Что ерунда?!

– Не ори. Я сам вижу, что-то не то. Работа у него была редкая, помнишь, он говорил, что в его поганой системе руководителей с такой зоной ответственности не больше ста пятидесяти на всю Москву. Вот и состояние у него теперь редкое.

– Хорошо, ну а мне теперь что делать?

– Крепись, милая. На всё воля Божья. А Бог – это тебе не наше правительство. Он воинов своих попечением не оставляет.

Отец Роман снова зашёл ко мне.

– Сыне! Ты слышишь меня? Исповедоваться бы надо…

Я был в каком-то оцепенении, руки не двигались, но пальцы сгибались, чем я и воспользовался.

– А вот не благословляется своему духовнику факи показывать! – оскорбился отец Роман.

Я с трудом выдавил из себя:

– Ромка… Всё в порядке. Просто очень устал… Я оклемаюсь, отвечаю… Ты Ланку успокой. Как приду в себя, заедем к вам с Фотькой…

– А помирать не будешь?

– Не буду, не хочу…

– Ну, тогда Христос меж нами, – Ромка нагнулся, обнял меня и пошёл успокаивать Ланку.

Пацан сказал, пацан сделал. Умирать я действительно не хотел. Поэтому через два дня встал. Очень мне в этом помогла та весна. Выдалась она необыкновенно щедрой на солнце и тепло. И уже во второй половине мая превратилась в роскошное и очень раннее лето. Сил у меня поначалу не было совсем, зато силы воли, как всегда, – хоть отбавляй. Я вытащил себя из дома и стал бродить по Москве, смотреть свои любимые церкви, монастыри и особняки.

Однажды моя добрая знакомая, Игуменья Рождества Богородицы Снетогорского женского монастыря во Пскове матушка Татиана, пошутила:

– Вы такой смешной, когда церкви разглядываете, похожи на маленького медвежонка, который чему-то удивился и встал на задние лапки.

Это же надо было так точно подметить! И вот весь май я бродил по Москве и, как удивлённый медвежонок, часами пялился на все эти храмы. Рассматривал их так подробно, как будто хотел съесть их глазами. И архитектура с историей в моей голове превращалась в музыку, а музыка давала силы и лечила. К концу мая я уже мог не только по Москве слоняться, но и выбираться в Подмосковье.

У моего Тимошки настали летние каникулы, и он с радостью стал ездить вместе со мной. До этого он очень переживал, что папа у него всё время на работе и совсем с ним не занимается. Теперь же я посвящал ему всё своё время. Конечно, он уставал от наших странствий, ведь только за первое лето мы объехали половину Подмосковья, прочесали ближние к нам районы Владимирщины и Тверской области. Столько всего Тимка увидел и узнал за это лето, что его одноклассники вряд ли столько увидят за всю жизнь. А мы с сыном очень сдружились. Это хорошо было видно со стороны. Единственно, что смущало тех, кто смотрел со стороны, – это когда мы начинали горлопанить. Был у нас свой репертуар и свои хиты. Конечно, всяких тёток и старушек сильно смущало, когда восьмилетний ребёнок наяривал вместе со мной