Так начиналась легенда. Лучшие киносценарии

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Кныш тихо, но жестко:

– Постой, так не пойдет!

– Пойдет! – с не меньшей жестокостью сказал Зворыкин. – Сейчас решающий этап, а ты слишком плохо действуешь на окружающих, на меня в том числе.

– Ладно… – процедил Кныш сквозь зубы. – Еще не вечер. Поговорим в Москве.

Стараясь не встречаться взглядом с Кнышем, Вараксин забрался в грузовик Зворыкина, тот сел за баранку и, высунувшись в окошко, крикнул:

– Джой, все в порядке?

В ответ донеслось:

– О'кей!..

Взревели моторы. Кныш смотрит, как тронулся грузовик Зворыкина, за ним грузовик американца; кажется, он все еще на что-то рассчитывает. Но грузовики, вздымая пыль, устремились вперед, и Кныш до крови закусил губы…

Мчатся два грузовика: вначале по солончаку, потом по дороге, проложенной в песках, затем по грейдерному шоссе. Меняется пейзаж, меняется и население пустыни. Все чаще попадаются заросли песчаной акации, кое-где травяные луга появились и на них овцы. Мечутся под самыми колесами суслики, в небе заливаются жаворонки, славки.

Мы видим поочередно то лицо Джоя и вцепившиеся в баранку пальцы, то лицо и сильные руки Алексея Зворыкина.

Мы видим эту странную гонку в пустыне то с высоты парящего в небе жаворонка, то как бы сторожким глазом джейрана, на миг возникшего за барханом, то с малой высоты пучеглазого варана. И соответственно меняется для нас скорость движения грузовика малая – когда сверху, с высоты, большая – когда с боку, ошеломляющая – когда снизу, почти от колес. И в этом объективный смысл скорости, всегда относительной, ведь для нас машины тех лет – тихоходы, а тогда они назывались «молниями».

Эта гонка длится очень долго, солнце успевает подняться в зенит, уничтожив и без того скудные тени; слепящее, беспощадное, всепроникающее солнце делает для водителей непереносимым напряжение дороги. Они затеяли свой спор почти в шутку – во всяком случае, для американца, – но сейчас каждому из них трудно и плохо, а упорство и мнимая бодрость соперника злят, превращают спор в судьбу, рок. Пот градом течет с водителей, ест глаза, солью проступает на вороте рубах, под мышками, на спине и груди. Тепловатая вода из фляжек уже не в силах погасить внутренний пожар. Едва размыкаются запекшиеся губы. И странным было своей отрешенностью, своей «нездешностью» лицо Вараксина, словно наклеенное на бессильно мотающуюся по спинке сиденья голову.

Пока позволяла дорога, вернее, отсутствие ее, грузовики поочередно обгоняли один другого, а когда началось грейдерное шоссе, вперед вырвался «Форд». Зворыкин повис у него на колесах, не давая увеличить преимущество.

Джой вначале частенько оборачивается, чтобы определить, насколько он ушел от соперника, но, поняв, что тот его не отпустит, стал смотреть только вперед, на серебристо мерцающее покрытие дороги. Что-то странное творилось с ним; ему казалось, что дорога то ослепительно и противоестественно светлеет, то меркнет, накрытая черным лучом; когда же черное распадалось, причудливые островерхие здания истаивали в воздухе и мир опять погружался в странную бездну. Внезапно Джой вскрикнул и откинулся на сиденье. Но и теряя сознание, он с профессиональной привычкой нажал на тормоз. Его механик перехватил руль, скинул скорость, и машина, вильнув с дороги, круто стала.

Подбежал Зворыкин. Он дал Джою понюхать нашатыря, влил ему в стиснутые зубы несколько капель виски из фляги, потом стал прикладывать мокрую тряпку к затылку, лбу и груди. Джой открыл глаза.

– …Солнце, шок… Капут! – пробормотал он.

– А ваш механик может вести машину?

– Механик хорош. Шофер – барахло. – Джой не без удовольствия произнес трудное русское слово. – Пари ваше!..

– Нет, – сказал Зворыкин, – спор ведут машины, а не люди…

Он быстро отошел к своему грузовику.

– Поведешь «Форд», – сказал он Вараксину. – Придешь первым к финишу – ступай к черту!..

Лицо Вараксина проснулось, зажило надеждой, радостью, сомнениями, подозрением и опять надеждой.

– Честное слово коммуниста! – сказал Зворыкин.

Вараксин выпрыгнул из машины.

– Он поведет, – сказал Зворыкин Джою, – это не барахло!..

Механик Джоя пересел к Зворыкину, и начался последний этап гонок.

Машины вскоре оказались на асфальтовом шоссе, ведущем к городу.

Грузовики на огромных скоростях обходят верблюдов и осликов, груженных всякой всячиной, разъезжаются с неуклюжими арабами, стремительно обгоняют другие машины.

Джой хорошо, по-спортивному вел гонку, он просто хотел выиграть пари, а Вараксину надо выиграть свободу, и он выжмет из машины больше, чем Джой.

Свобода или неволя… И Вараксин, едва не завалив грузовик набок, обходит Зворыкина.

Свобода или неволя… И он мчится под уклон шоссе, забыв о тормозах…

Свобода или неволя… И он сворачивает так круто, что грузовик едва не выбросило с дороги…

– О'кей!.. О'кей!.. – шепчет Джой с удивлением и азартом.

Но Зворыкин не думает уступать. Ведь это минута, о которой он мечтал всю жизнь: поспорить на равных с лучшей американской автомашиной. Та минута, которая решит будущее советского автомобилестроения – рванется ли оно бурно вперед или будет плестись в хвосте других промышленных отраслей. Но есть и еще что-то над всеми высокими соображениями двух людей, сжимающих баранки: самозабвенность до конца претворяющих себя в движении душ.

Спор идет по-русски, и это смутно чувствует восхищенный и слегка сбитый с толку Джой. Вараксин уже не помнит, что его приз – свобода, он весь отдался мужской борьбе.

Зворыкин забыл о больших и далеких целях, ему важно одно – победить.

И ни один из них не уступил в этом споре, сдался третий – фордовский грузовик. Уже вблизи от города он забарахлил, а на окраине, среди маленьких глинобитных домишек, зачихал, задергался и стал.

С бледным, грязным лицом, перекошенным отчаянием, Вараксин выскочил из машины и кинулся к мотору. Ему достаточно было одного взгляда «Амба!» – произнес он и привалился к грузовику.

Подкатил Зворыкин, объехал их и резко затормозил.

– Чего загораешь?

– Все пропало, бобик сдох, – дергаясь лицом, сказал Вараксин, – подшипники расплавились.

– Тикай, – говорит Зворыкин.

Вараксин ошалело глядит на него.

– Ты сделал все что мог, это была честная игра Тикай, тебя не станут искать.

Вараксин исчез. Механик успел закрепить буксирный трос. Зворыкин подошел к Джою и, сняв с руки часы, протянул ему.

– Нет, – замотал головой тот, – я проиграл.

– На память, как другу… – сказал Зворыкин.

Взревел перегруженный мотор, и побежали назад пыльные кусты акаций, стены домов.

Припал к рулю в последнем усилии Зворыкин. Лицо его черно и бледно, покрыто разводами масла и пеплом усталости и, как никогда, прекрасно…

Финиш. Бурлит взволнованная толпа. Покачиваются огромные тельпеки. Сверкают расшитые тюбетейки, белые панамы и кепки.

И вот в конце улицы появился грузовик, пыльный, наломанный чудовищной дорогой, стреляющий паром из перегретого нутра, вихляющий разболтанными колесами и величественный в этой своей неказистости, преодолевший тысячи страшных верст и доказавший всему миру, что советский автомобиль – есть!

Грузовик с другим грузовиком на буксире достиг финиша. Открылась дверца кабины, и на асфальт почти выпал худой, черный, страшный человек. Зворыкин отстранил кинувшихся к нему людей, прошел немного вперед и поцеловал грузовик в радиатор, упал на колени и поцеловал его в облысевшую шину, в порванное крыло, в лопнувший бампер. По лицу Зворыкина градом катятся слезы, оставляя за собой светлые ложбинки, дергаются под вылинявшей, порванной рубахой худые лопатки. Он рыдает, рыдает на глазах тысяч людей, всего города, всей страны, но ничего не может поделать с собой…

И мы оставляем Зворыкина у «ног» грузовика и снова с высоты птичьего полета видим огромную, пеструю толпу…

И просторы земли вокруг: мы видим лик нашей меняющейся от года к году страны с ее великими стройками, с ее плотинами, перекрывшими чистое тело рек.

Огромное колесо самосвала. Ковш крана обрушил в кузов руду. Заревев, самосвал рванулся с места.

Панорама открытого рудника. На уходящих в гору выступах породы краны загружают рудой тяжелые машины.

Самосвалы с рудой. Впереди дымит трубами огромный металлургический комбинат.

Огромная железобетонная конструкция перемычки.

На дамбу въезжают самосвалы с грузом. Дают задний ход к краю дамбы, и в году летят бетонные болванки, камни.

Поднимаются вверх головки ракет. Замаскированные в заснеженных кустах машины с ракетными установками. Наводчики устанавливают угол прицела.

Парад военной техники на Красной площади. Машины… Машины…

По непролазной, заваленной сгнившими деревьями, еле намеченной просеке в тайге пробираются гусеничные тягачи с длинными трубами на прицепах.

Стрелы кранов пересекли небо. Идет погрузка наших грузовиков на иностранное судно.

С длинными цистернами по аэродрому снуют машины-бензозаправщики. Машина-тягач тащит к взлетной полосе огромный лайнер «ИЛ-62».

Взлетает самолет. И мы тоже с камерой поднимаемся вверх. Под нами с птичьего полета проплывает Москва.

Кольцевая дорога с бегущими по ней машинами.

Тайга со строящимся посреди лесного массива огромным комбинатом.

Северный Ледовитый океан с пробивающимся во льдах ледоколом.

Дымящиеся вулканы на побережье Тихого океана.

Каспий со своими нефтяными вышками.

Горы Кавказа с петляющими и мчащимися по ним машинами.

И вот голубое небо слилось с такой же голубизной моря. А между небом и морем сияет огромный шар солнца.

ФИЛЬМОГРАФИЯ

«ДИРЕКТОР» (2 серии). «Мосфильм». 1970.

Автор сценария – Ю. Нагибин. Режиссер-постановщик – А. Салтыков. Операторы: Г. Цекавый, В. Якушев. Художник – С. Волков. Композитор – А. Эшпай. Звукооператор – В. Кирманбаум.

 

В ролях: Н. Губенко, С. Жгун, В. Седов, Б. Кудрявцев, А. Елисеев, Б. Закариадзе, В. Шиловский, А. Крыченков, Р. Даглиш, В. Березуцкая, В. Попова, Л. Иванова.

Бабье царство

Титры идут на фоне яблоневых садов, изнемогающих под избытком золотистого груза, потом – садов, облетевших, голых. И на черную голизну ветвей мягко и густо ложится снег, ровная сияющая белизна накрыла купы деревьев, и вдруг оказывается, что это не снег, а весенний яблоневый цвет. Когда же кончаются титры, то радостный вид цветущих садов сменяется пожарищем. Горят, гибнут в гигантском костре войны прекрасные суджанские сады.

Крестьянская изба-пятистенка. В чистой горнице немецкий солдат бреется перед зеркальцем, прислоненным к горшку с геранью. Другой солдат ставит пластинки на грамммофон с большой трубой. Сквозь хрип и скрежет слышится сентиментальная немецкая песенка «Tränen mur Tränen da flißen darnieder». Еще один солдат спит, отвернувшись к стенке, четвертый солдат притиснул в угол худенькую светловолосую девушку с тонким, тающим лицом и, заглядывая в записную книжку, обучается русскому языку.

– Mleko…

– Не так… – тихо говорит девушка – Надо: молоко…

– Kurka, bulka, mjed…

– Не так… курица… булка… мед…

– Devotscka, davai!

Девушка молчит.

– Nuh?!

– Не знаю, – прошептала девушка.

– Schneller![1]

– Девочка, давай! – послышалось, как из-за края света.

– Davai, davai! – с хохотом немец хватает девушку за руки и тянет к себе.

Девушка сопротивляется. Тогда солдат грубо стягивает ее с лавки и тащит к лежанке.

– Schweinerei[2]! – в сердцах проговорил солдат, брившийся у зеркальца. На худом интеллигентцом лице – отвращение.

– Ich werde deiner Braut schreiben[3], – добавил сентиментальный солдат.

– Das ist nur ein Schräzchen[4]! – оправдывается их приятель, но его набухшие кровью веки подсказывают, что это вовсе не шутка…

На призбе соседней избы сидят четыре женщины: старуха Комариха с лицом как печеное яблоко; средних лет, сухощавая, с кирпичным по смуглоте румянцем Анна Сергеевна; молодая Настеха, высокого роста, широкоскулая, дородная, с сонным обвалом век Надежда Петровна Крыченкова. Сейчас ее сильное лицо кажется не сонным даже, а будто закаменевшим.

Женщины, несмотря на теплый день ранней осени, одеты жарко, рвано и грязно: головы туго замотаны старыми платками, будто на току, когда реют хоботья и полова; драные ватники и длинные юбки с захлестанными подолами скрывают фигуру.

Разговаривая, они не глядят друг на дружку, а прямо перед собой. Из окна пролился бархатный рыдающий голос и смолк.

Комариха. У нас немец куды против всех тихий, уважливый…

Сергеевна. В Коростельках опять четверых повесили: двух мужиков, бабу и малова…

Настеха. А у нас мода на конопляные воротники еще не завелась…

Комариха. Я ж и говорю: повезло на немца – мягкий, обходительный…

Из дома выходит сентиментальный солдат, на ходу расстегивая штаны. Не обращая внимания на женщин, начинает мочиться, силясь угодить за кювет. Преуспев в своей шалости и справив нужду, солдат с шумом пускает ветры и убегает по своим делам.

– Одно слово: правильный немец! – с чувством заключает старуха Комариха.

Вышел интеллигентный солдат. Вежливо кивнул женщинам, но не получил даже малого ответного привета с их мгновенно омертвевших лиц. У солдата обиженно дрогнули губы, он быстро зашагал следом за товарищем.

Из дома раздался хилкий, будто мышиный писк, возглас страха и беспомощности. Что-то сдвинулось, упало, стеклянное разбилось.

Комариха. В Медакине гарнизон стоял… Шестерых баб забрюхатили. Троих дурной наградили…

Сергеевна. А у нас вроде никто еще не понес…

Настеха. А ты почем знаешь?

Комариха. Золотой нам достался немец!

Снова слышится жалкий, какой-то придушенный вскрик.

– Никак Дуняшу насилят?! – охнула Сергеевна.

– Ах, ироды, она ж дитя!.. – вздохнула Комариха.

– Беспременно руки на себя наложит! – сказала Сергеевна.

Настеха сжала челюсти, молчит.

– Она Кольки моего невеста… – проговорила Надежда Петровна.

– Пропади все пропадом! – горестно сказала Настеха.

В вырезе двери соседнего дома мелькнуло светлое платьице Дуняши и скрылось – будто махнул кто белым платком, взывая о помощи. Видимо, немецкий солдат поймал ее за руку и втащил назад в избу.

Надежда Петровна вскочила.

– Ах, сволочи! – взрыднулось в ней.

Она хотела кинуться к дому, но Анна Сергеевна повисла на ней, а Комариха бросилась в ноги и уцепилась за ее подол.

– Сказилась?.. Пристрелят – и вся недолга!

– Пустите!.. Мочи нет!..

– Пропади все пропадом! – повторила Настеха.

Распахнулось окно, и в нем призрачно мелькнула фигурка Дуняши и скрылась.

Надежда Петровна рванулась и едва не высвободилась из цепких рук. Настеха встала. Она скинула с головы платок, и будто золотая пена вскипела над ее головой и рассыпалась по плечам. Она поддернула захлестанную юбку, и открылись сильные, стройные ноги; она сбросила грязный ватник и осталась в тонкой кофточке, обтягивающей грудь.

Из-под безобразной маскировочной оболочки возникла прекрасная молодая русская женщина. С высоко поднятой золотой головой Настеха проходит в дом.

Несколько секунд длится тишина, словно все умерло и в доме и вокруг него, затем на крыльцо выбежала Дуняша в порванном платьишке и стремглав кинулась прочь.

Комариха. В Муханове солдатку с груднятами живьем в избе сожгли…

Сергеевна. В Нестерове бабе живот штыком прокололи…

Комариха. А у нас тишь да гладь, слышно, как ангелы летают. Нечего Бога гневить: повезло нам с немцем!..

Издалека доносится музыка – видимо, другой музыкальный фриц завел граммофон, но сейчас мелодия бравурная, героическая, напоминающая победный марш.

По улице, вспугнув возившихся в пыли ребятишек, пробегают несколько солдат, деревенский староста, кряжистый мужик с рыжей, в проседь бородой, его хромой помощник и писарь. Они проходят, оставив после себя облако пыли, и после короткой тишины слышится позвякивание уздечки, лязг железа и возникает причудливая фигура всадника.

На рослой, костлявой кляче с зашоренными глазами подпрыгивает, гремя старинным кованым щитом, медным тазом для варки варенья, нахлобученным на голову, длинным копьем и стременами, худой, длинный как жердь немецкий лейтенант. Острые, словно спицы, усы стоят торчком, белый взгляд устремлен в далекую пустоту.

– Каспа… тьфу! – плюнула Сергеевна.

– Не Каспа, а лыцарь Тонкий Ход! – поправила Комариха.

– Сейчас начнем чудить! – с тоской сказала Сергеевна, встала и, одернув подол, пошла прочь.

Комариха пожевала губами и тоже поплелась восвояси.

Скрылся и всадник, затем возник в отдалении на бугре, где чернеет ветряная мельница.

И вот ожили, задвигались крылья, пошли в свой круговой полет, и – копье наперевес – устремился на «заколдованных великанов» спившийся до безумия немецкий лейтенант Ганс Каспар, он же «добрый рыцарь Дон Кихот». Ветряные мельницы ведут себя одинаково: мчится ли на них гидальго из Ламанчи или его убогий подражатель из состава вермахта – они ударяют всадника и коня своими крыльями и повергают наземь.

Издалека видно, как староста услужливо подает Каспе медный таз, его помощник – копье, писарь – щит, а один из солдат подводит захромавшего Росинанта. И вновь Каспа берет разбег, и Надежда Петровна отворачивается, равнодушная к исходу поединка.

Выходит Настеха. Она пытается держаться независимо, свободно, но что-то ущербное проглядывает в ее повадке.

Она хотела что-то сказать и вдруг схватилась рукой за горло.

Ее отшатнуло к плетню. Надежда Петровна кинулась к Настехе, подставила ладонь под ее лоб. Будто судорога проходит по спине молодой женщины. Затем она повернула к Надежде Петровне взмокшее, искаженное болью и отвращением лицо.

– Рвотно мне… Ох, Петровна, не по силам короб-то пришелся!..

– Не думай о том, Настеха, думай, что девчонку спасла.

Косо, быстро по щеке Настехи покатилась слеза. Петровна обняла ее за плечи и повела за плетень в садишко, сбегающий к реке. Она садится под копенку сена и устраивает Настеху возле себя, голову ее кладет на колени. Настеха закрывает глаза и тут же с ужасом открывает.

Над деревней катится стон. Сквозь него – прерывисто грубый лай солдатских голосов, мужицкая матерная брань и бравурная мелодия героического марша.

– Ничего, ничего, – успокаивает Петровна Настеху, – нас здесь не найдут… не тронут…

Та вновь закрывает глаза, Петровна вынимает из пучка гребень и расчесывает золотые волосы Настехи…

К реке приближается странная процессия: толпа полураздетых женщин, которых гонят сюда староста со своими помощниками и деревенские старики. Первые гонят всерьез, а вторые лишь вскидывают руки, словно хозяйка, загоняющая кур на насест. Чуть поодаль с автоматами на шее медленно бредут немецкие солдаты. Позади же всех маячит на коне Каспа, ярко блестит на его голове медный таз.

Толпа женщин все ближе подходит к воде. В их глазах нет ни гнева, ни возмущения, ни стыда, только усталость и скука. Комариха, в длинной белой рубашке, похожей на саван, говорит Анне Сергеевне:

– В Лисовке баб зимой в проруби морозили, а сейчас теплынь, паутинка, вишь, порхает…

– Заткнись, надоела!..

У воды шествие остановилось.

– А ну, бабы, не задерживай, заходи!.. – орет староста, нажимая на баб. – Вперед, бабоньки, а то хуже будет!.. Шагай веселей!..

Немецкие солдаты безучастно глядят на эту сцену, только интеллигентный солдат отвернулся, ему, наверное, совестно.

Женщины входят в воду по щиколотку, затем по колено, по живот, по грудь. Некоторым уже приходится сучить руками и ногами, чтобы удержаться на поверхности глубокой, омутистой реки.

– Веселей, веселей, бабоньки!.. – орет староста – Живы будете – не помрете!.. Залазьте, гражданочки!.. Эй вы, мавры! – орет он на деревенских стариков. – Вам чего велено?.. Лютуйте, зверствуйте!.. Слышь, борода, озоруй над полонянками, не то хуже будет!..

– Кыш!.. Кыш!.. – слабым голосом кричит дед-садовник, размахивая руками.

– Вот мы вас!.. – подхватывают другие старики. – Кыш!.. Кыш!..

– Холодно, однако… – замечает Анна Сергеевна.

– У меня вовсе плеврит, – покашливая, отзывается ее соседка Софья.

– Хоть бы спасал скорее, ледящий черт! – в сердцах произнесла Анна Сергеевна.

Но спасение уже не за горами. Рыцарь Каспа, приподнявшись на стременах, окинул гневным взором загнанных маврами в бурный поток пленниц, опустил копье и дал шпоры Росинанту.

– В Шестоперовке партизанскому связному крутой кипяток в горло лили… – завела Комариха, но ее голос потонул в победном шуме, поднятом Каспой.

Отважный рыцарь достиг реки и врубился в тотчас дрогнувшие ряды мавров. Он колет стариков острием копья, бьет по головам древком, давит конем. Старики, прикрывая руками лысины, обратились в бегство, только один упал и остался лежать на береговой кромке. Староста подошел, пнул его ногой, повернул на спину – это садовник.

– Помер? – спросил помощник.

– Отдышится, – равнодушно отозвался староста.

А Каспа, прокричав что-то ликующее, помчался прочь, и женщины вышли из реки.

– Бабы, слушай сюда! – закричал с бугра староста – Приказ господина лейтенанта. В деревню прибыла наша старая барыня Игошева Татьяна Владимировна. Господин лейтенант объявляют их своей… – староста вынул из кармана порток записку, глянул в нее, – Дульсинеей и велят оказывать всякое почтение, а также робить на них по совести и умению. Всякого, кто ослушается, будут публично пороть на деревенской площади. А теперича разойдись!..

 

– Вот и поиграли, – заключила Комариха…

Поздний вечер. В небе горят звезды. Над притихшей деревней разносится дорогая каждому немецкому солдатскому сердцу песня «Вахт ам Рейн».

В курень отдышавшегося, как и предсказывал староста, деда-садовника набились бабы: здесь и Надежда Петровна, и Сергеевна, и Настеха, и спасенная ею Дуняша, и старая Комариха, и молодая Софья с плевритом, и многие другие.

– Дедушка, – просит Софья, – расскажи сказку.

– Сказку?.. Не умею.

– Умеешь! Помнишь, третьего дня сказывал?

– А-а!.. – улыбнулся старик. – Значит, так… В некотором царстве, в некотором государстве…

– Дальше, дедушка!..

– А ты не торопись. Воробьи торопились да маленькими уродились… Жили не короли с принцессами, а простые землепашцы. Робили они в летнюю пору от зари до темна, после колодезной водой умывались и садились ужинать. Подавали им запеканку картофельную, или пшенник, или запущенку, огурчики, конечно, помидорчики, молока парного глечик да хлебушка ржаного или пшеничного каравай. Поснедав, выходили за порог. Старики цигарки смолили, старухи, коль зубы сохранились, подсолнухи лускали, а молодежь гуляла. Ходили улицей с гармонью, с мандолиной и разные песни играли, и веселые и грустные про любовь…

– Неужто правду все это было?! – воскликнула Софья.

– Это ж сказка, дура! – зло прикрикнула Настеха.

– Давайте, девки, споем! – попросила Софья.

– Тебе Каспа так споет!..

– А мы тихо… шепотом… Ну, давайте!.. – И шепотом она завела:

 
Средь полей широ-оких я, как лен, увела!..
 

И шепотом подхватили женщины:

 
Жизнь моя отрадная, как река, текла.
 

Сблизив головы, поют без голоса:

 
В хороводах и кружках – всюду милый мой
Не сводил с меня очей, любовался мной…
 

Слезы в глазах девок, слезы в глазах баб, а снаружи над русским простором, под русскими звездами разносится «Вахт ам Рейн».

Напрягаясь, тащит плуг лошаденка. За плугом, прихрамывая, идет парень лет семнадцати, рыжеватый, скуластый, с веснушчатым седлом на переносье. Он уже хочет развернуть плуг, как вдруг замечает двух девушек, идущих по тропинке в сторону деревни. Сейчас девушки поравняются с ним.

– Тпру… закуривай!.. – баском говорит парень лошаденке, сворачивает плуг на бок, быстро и ладно выпрягает коня и, пустив его на траву, тянется за тавлинкой.

Он успевает свернуть папироску из табачной пыли и прикурить от кресала, когда подошли девушки. Это Дуняша и ее подруга – быстроглазая Химка Девушки поздоровались с парнем, и Химка отошла в сторону, как и полагается при встрече тех, кого в деревне давно уже объявили женихом и невестой.

– Ты чего не пришла вчера? – спросил Колька Крыченков Дуняшу. – Я до самого комендантского часа ждал.

– Не могла… – ответила та тихо.

– А чего ты делала? – с тревогой спросил Колька.

– Стирала я. С фрицевыми поносками допоздна на реке провозилась…

– Вчера потеха была, – со смехом говорит Колька. – Каспа баб спасал! – Он огляделся, обнаружил старое воронье гнездо, нахлобучил на голову, из нескольких соломинок сделал себе усы и, подобрав кривую орясину, взобрался на костлявую спину лошаденки. У Кольки – несомненные актерские способности.

Он вытянул тонкую шею, выпучил глаза, задвигал соломенными усами и стал, ни дать ни взять, Каспа в излюбленной роли.

Девчата рассмеялись.

– Юные поселянки, – важно и тупо проговорил Колька, – я есть добрый рыцарь Дон Кихот…

Испуганно охнула Химка – из оврага вылез кривой помощник старосты.

– Вон-на! – проговорил он с каким-то удовольствием. – В рабочее время тиятрами пробавляемся!.. Так и запишем. – Он вынул из кармана засаленную книжицу.

– Не, пан! – испуганно вскричала Дуняша. – Мы свой урок выполнили. Домой идем.

– Петриченкова и Носкова?.. – Помощник старосты поглядел на Дуняшину подругу. – Ладно, это мы проверим. А ты, скажешь, тоже выполнил урок? – обратился он к Кольке.

– Уж и покурить нельзя? – независимо, хоть и с беспокойством, ответил тот.

– Всыпят десяток горячих, будешь знать перекур… и за тиятры еще надбавят! – пообещал помощник старосты и, спрятав книжицу, зашагал прочь.

– Коль, что же это?.. Неужто тебя накажут? – со слезами заговорила Дуняша.

– Еще чего! – хорохорился Колька – Подумаешь, испугал!.. Пусть только тронут, сразу к партизанам уйду.

– Будь я мужчиной, дня бы здесь не осталась, – заметила Химка.

– Нешто я виноват? – обиженно сказал Колька. – Когда наши в лес уходили, у меня, как на грех, пятку нарвало… А знаете, третьего дня пошел я в Крупецкий бор и стал сигналы подавать. И куковал, и глухарем щелкал, и дроздом свистел – ни черта!..

– Тс! – предупредила Химка. – Может, этот черт кривой где хоронится.

– Ну его к дьяволу!.. Дунь!..

Он быстро нагибается и целует Дуняшу в краешек рта.

– С ума сошел!

– Есть маленько!.. – Колька пытается повторить маневр, но сейчас Дуняша начеку и ловко увертывается.

Девушки со смехом убегают. Колька победно глядит им вслед…

Раннее утро. Задами деревни пробираются Надежда Петровна и Анна Сергеевна.

– Помощник старосты донес, – говорит Анна Сергеевна.

– Теперь одна надежда, что Каспа бухой, – говорит Надежда Петровна. – Коли он Дон Кихотом себя мнит, будет нам защита.

– Это точно! – подтвердила Анна Сергеевна. – Но если трезвый, лучше не суйся, Петровна…

– Слава богу, тверезый он редко бывает…

Женщины подошли к избе, выделяющейся среди других изб своим опрятным, даже нарядным видом.

– Ты поувертливей будешь, пошукай, какой он, – попросила Надежда Петровна. – Главное, на усы гляди. – Ежели торчком стоят, значит, пьяный. Ежели…

– Да знаю!.. – Анна Сергеевна скользнула под ветку рябины и скрылась в зарослях.

Некоторое время слышны лишь шаги прохаживающегося возле крыльца часового и знакомая песня о «льющихся слезах», которую он мелодично насвистывал. Затем из-за кустов бесшумно выскользнула Анна Сергеевна.

– Беда, Петровна, усы книзу висят!..

Староста Большов отпил рассолу из глиняной посудины и поставил ее на стол.

– Помилуй малова, пан, – смиренно просит Надежда Петровна. – Неровен час – забьют.

– Не забьют, – скучным голосом отзывается Большов. – Всыпят горяченьких в пропорции, только умней станет.

По огуречной лужице на столе поползла, увязая лапками, крупная изумрудная муха Большов прихлопнул муху и счистил с ладони мушиную грязь.

– Нельзя, пан, молодого юношу, как нагадившего кобеля, перед всем народом сечь. Нельзя, чтобы соседи, дружки, невеста, чтобы мать, его рожавшая, видела, как он, голый, в своей крови вертится. Да это ж хуже, чем сто раз убить человека!

– Вон как заговорила, комиссарша! – с насмешкой и горечью произнес Большов.

– Какие же мы комиссары? Мы всю жизнь с косой и плугом дружили, с зари до зари робили, смертельно уставали…

– Бреши больше, комиссарша!

– Если ты насчет мужа моего намекаешь, что он партейный, так с него и спрашивай.

– Придет время – спросим… А меня и мою семью вы помиловали? – распаляясь гневом, загремел староста. – Когда наше хозяйство, трудом и потом нажитое, отобрали, а нас по этапу погнали, хоть один из вас заступился? Хоть один из вас детей моих пожалел?.. Я тогда себе зарок положил: все перенесть и не сдохнуть, и с вас, сволочей, ответ взять!.. Меня в тюрьмах и лагерях гноили, по ссылкам мытарили, детей от меня отторгли, жену в могилу свели, а я все сдюжил, все стерпел и вернулся, и теперь я над вами как господний карающий меч!

Большов громко икнул.

– Да, пан, ты – власть. Помилуй сына, век буду Бога за тебя молить! – Надежда Петровна опускается на колени, низко кланяется. – Вот весь мой нажиток, ничего не утаила – Она достала из-за пазухи и развязала узелочек: в нем серьги, обручальное кольцо, брошки, мониста, нательный серебряный крест, оклад с иконы, две старинные золотые монеты и золотая зубная коронка. – Прими в благодарность.

Большов небрежно берет узелок и швыряет в ящик комода.

– Ладно! За филон его сечь не будут.

– Спасибо, пан!.. – По лицу Надежды Петровны покатились слезы. Она взяла милостиво протянутую руку старосты и поцеловала.

– А что тиятры показывал, за это его высекут… И брысь отсюда, комиссарша!.. – с ненавистью гаркнул Большов.

Над деревней неумолчно разносятся тяжкие вздохи подвешенного к ветви дуба чугунного рельса, по которому помощник старосты колотит железной полосой.

Немецкие солдаты выгоняют из домов людей. Неохотно, медленно бредут люди к деревенской площади. Солдаты подталкивают их в спины прикладами автоматов.

Уныло стонет рельс. Растет толпа на площади. Над толпой маячит на коне Каспа. Усы его обвисли, в белых глазах смертная тоска. В переднем ряду, ближе к лобному месту, – Надежда Петровна, рядом – преданная Анна Сергеевна, чуть поодаль – Дуняша, Комариха…

– В Сужде молодых ребят да девок бензином облили и живьем сожгли… – бормочет Комариха.

Из темной деревенской тюрьмы двое понятых приводят Кольку. Он мертвенно бледен, рыжеватые волосы торчат перьями – несчастный, затравленный, полумертвый от страха звереныш.

Ухает, стонет било…

Что-то крикнул с коня Каспа, к нему посунулся худощавый, подслепой толмач. Понятые сорвали с Кольки одежду. Он сжался, прикрыл ладонями низ живота. Толпа дружно потупилась. Каспа снова что-то проорал. Толмач перевел его слова старосте. Большов поднял руку, замолкло било.

– Слышь! – гаркнул староста. – Не отворачиваться!.. Голов не опускать!.. Глаз не отводить!.. Плетей захотели?..

Понятые повалили Кольку на траву. Один сел ему на плечи, другой – на ноги, помощник старосты поднял ременную плеть, и первый удар обрушился на Колькину спину.

Колька молчит. То ли старание начало превосходить умение, то ли мало силы в его кривом теле, но Каспа прохрипел недовольно:

– Schwach!..

И староста понял его без переводчика. Он сорвал с себя широкий флотский ремень с медной пряжкой и принялся с оттяжкой и точностью, выверенной ненавистью, охаживать беззащитное тело.

1Быстрее! (нем.).
2Свинство! (нем.).
3Я напишу твоей невесте (нем.).
4Но это же шуточка! (нем.).