Za darmo

Пушкин и Грибоедов («Горе от ума» и «Евгений Онегин»)

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

И я, в закон себе вменяя

Страстей единый произвол,

С толпою чувства разделяя,

Я музу резвую привел

На шум пиров и буйных споров,

Грозы полуночных дозоров:

И к ним в безумные пиры

Она несла свои дары

И как вакханочка резвилась,

За чашей пела для гостей,

И молодежь минувших дней

За нею буйно волочилась,

А я гордился меж друзей

Подругой ветреной моей.

Давайте сравним содержание того, что Пушкин героически провел в печать, с тем, что он не смог напечатать. Приведенную здесь строфу печатного текста и сохранившуюся в полном виде «декабристскую» XV строфу из так называемой десятой главы, где Пушкин самого себя изобразил на сходке заговорщиков.

Друг Марса, Вакха и Венеры,

Тут Лунин дерзко предлагал

Свои решительные меры

И вдохновенно бормотал.

Читал свои Ноэли Пушкин,

Меланхолический Якушкин,

Казалось, молча обнажал

Цареубийственный кинжал.

Одну Россию в мире видя,

Преследуя свой идеал,

Хромой Тургенев им внимал

И, плети рабства ненавидя,

Предвидел в сей толпе дворян

Освободителей крестьян.

Смысл обеих строф чрезвычайно близок. Пушкин печатно сказал и о своем единомыслии с декабристами («С толпою чувства разделяя»), и о широкой популярности своей вольнолюбивой музы («И молодежь минувших дней / За нею буйно волочилась»), и о чувстве полного удовлетворения тем, что в стихах воплотил общие устремления («А я гордился меж друзей / Подругой ветреной моей»): это было давно, да говорится-то об этом (значит – помнится, а не забыто, тем более не вычеркнуто) на рубеже 1830 года! Вопреки всяким цензурным притеснениям Пушкин прямо и дерзко высказал то, что переполняло его душу и что не высказать он не мог.

Конечно, «потаенная» строфа конкретнее, а печатная – условнее, обобщеннее. Конечно, оба отрывка подходят к одному и тому же событию с разных сторон: в одном случае мы встречаем объективную, конкретную картину действительности, сам поэт вписан сюда как именно объект, в третьем лице; строфа печатного текста личностная, сказано прежде всего о чувствах поэта, действительность преломляется через индивидуальное восприятие. Конечно, неизбежно ослаблено само звучание: в то, что могли слышать любые уши, теперь надо вслушиваться. И все-таки поражает упорство, с каким Пушкин добился сохранения принципиально для него важного.

Сравнивая «потаенную» строфу и строфу печатного текста, отметим не только превосходство первой над второй, но и взаимное превосходство второй над первой. Дело в том, что «потаенная» строфа иронична, причем ирония ее направлена на объект изображения. Убедительнее всего об этом свидетельствует обида на поэта «хромого Тургенева», персонажа пушкинского описания, когда А. И. Тургенев сообщил брату-эмигранту посвященные ему строки: тот воспринял именно иронию строфы. Ироничен оксюморон «вдохновенно бормотал». Представление Лунина «друг Марса, Вакха и Венеры» для современного читателя закрыто «высоким» слогом античных имен, но, если разобраться, бытовой эквивалент характеристики не слишком комплиментарен: служака, пьяница и бабник…

Столь явная ирония строфы объясняется просто. Пушкин ведет речь о раннем этапе декабристского движения и начальное либеральное брожение (к которому был сам, хоть и неофициально, причастен) оценивает откровенно невысоко. В черновых набросках, относимых исследователями к десятой главе, об этом сказано прямее. «Сначала»

…не входила глубоко

В сердца мятежная наука,

Всё это было только скука,

Безделье молодых умов,

Забавы взрослых шалунов…

Пушкин намечал и переход к изображению нового, высшего этапа декабристского движения: «Дела иные уж пошли»; «И постепенно сетью тайной / Россия…»; «узлы к узлам». Однако картина гребня декабристского движения (которая оправдала бы пророчество «Не пропадет ваш скорбный труд / И дум высокое стремленье») то ли до нас не дошла, то ли и не была создана Пушкиным. Поэтому, оценивая «потаенную» строфу, надо учитывать ее фрагментарность и факт, что фрагмент не дает полного представления о целом – и более: он заведомо односторонен.

В отличие от строфы «потаенной» строфа печатного текста дает суммарное, итоговое отношение поэта к движению декабристов. В ней тоже можно видеть иронию. Но более всего ирония адресована музе поэта и служит средством самозащиты на случай упреков в хвастовстве. Сохраняется и ирония в адрес объекта, но будет правильным, если оценим ее только как чисто словесную форму неизбежного компромисса: в условиях цензурного гнета поэт вынужден был прибегать к осторожным, уклончивым перифразам. Поэт заявляет: «С толпою чувства разделяя…» Тут соблазн видеть эпикурейские мотивы, которым тоже платилась дань. Но учтем, что слово «толпа» в языке Пушкина многозначно; в данном контексте оно не несет пренебрежительного оттенка (сравним: «Толпа мазуркой занята» – «Предвидел в сей толпе дворян / Освободителей крестьян»). Вроде бы отчетлив негативный смысл в эпитете «безумные пиры»; но поэт лишь восстанавливает ситуацию, когда его муза (в оде «Вольность») имела два лика – певицы Свободы и прелестницы; первая ссорилась со своей сестрой – и не могла (а, может, и не хотела) преодолеть ее влияния. (В послании «К Чаадаеву» томительное ожидание «минуты вольности святой» сопровождалось сравнением: «Как ждет любовник молодой / Минуты верного свиданья»; образ явно подсказан легкомысленной «изгнанной» музой-прелестницей). Стилистика не перечеркивает содержания. Отдадим должное пафосной интонации, взволнованному тону строфы.

Итак, в печатном тексте «Евгения Онегина» Пушкин был вынужден ограничиться констатацией причастности своей музы к революционному движению эпохи. По мере стяжения способов разработки декабристской темы личный мотив вышел на первый план. Но он сохранил поэтическую тему, и в этом его принципиальное значение, особо примечательное для романа в стихах.

Чем поэт нашел возможным поступиться? Во-первых, сюжетным продолжением романа за 14 декабря 1825 года и – соответственно – сюжетно закрепленной декабристской судьбой заглавного героя187. Такое продолжение создавало бы и чисто художественные трудности. Показать Онегина (задуманного иначе) в числе декабристов означало бы существенную натяжку, заданность типизировать нетипичное (хотя, в порядке исключения, возможное).

Во-вторых, значительной частью хроники. С этой точки зрения роману, принимавшему черты энциклопедии русской жизни, нанесен чрезвычайно серьезный ущерб. Однако сужение или расширение хроники не отменяет самой по себе хроникальной струи повествования (в восьмой главе она приняла более личный характер), и на частные (хотя и большие) потери поэт мог пойти, не поступаясь главным.

Пушкин постарался компенсировать урон. Он оставил зашифрованный текст (по крайней мере – начала) наиболее острых политических строф, как бы демонстрируя будущему читателю не возможный сюжетный финал, но раскрепощенный вариант изображения общественного фона финала романа. Возможно, что это лишь запись начала строф для себя: при случае цепкая память поэта восстановила бы полный объем строф. Торопливый, даже небрежный характер криптограммы не позволяет видеть в ней рукопись, предназначенную для опубликования в качестве финала в иные времена. Поэт отказался от варианта «не для печати», самое главное сумев опубликовать. (От гипотезы, что у Пушкина могло быть намерение в перспективе опубликовать «Отрывки из путешествия Онегина» в расширенном виде, я не отказываюсь, но на нем поставила крест трагическая судьба автора. Академические издания, публикующие свод приложений, фактически и выполняют это намерение поэта).

В печатном же, итоговом тексте Пушкин не мог пойти и не пошел на снятие политической и даже конкретнее – декабристской темы. Она включена в роман через декабристское звено автопортрета. После этого декабристский вариант судьбы героя (с ощущением его известной случайности к тому же) становился совершенно не обязательным.

Продолжение автопортрета после третьей строфы весьма знаменательно: «Но я отстал от их союза / И вдаль бежал…» Причем рукописный вариант этих строк был принципиально иным: «Но Рок мне бросил взоры гнева / И вдаль занес». Печатный текст острее, исповедально драматичнее. Пушкин восстанавливает действительно пережитое им состояние добровольного бегства, а не насильственной ссылки и – мужественно напоминает о периоде кризиса, о тактических разногласиях с декабристами; поэт и в данном случае «строк печальных» не смывает.

Однако не зачеркивает ли строка «Но я отстал от их союза» самый пафос строфы третьей? Может быть, она свидетельствует о преходящем характере вольнолюбивых настроений поэта? Дескать, был период, когда поэт общался с молодежью минувших дней и даже гордился выражавшей их общие идеи музой, но теперь это состояние безвозвратно прошло? Может быть, эта гордость теперь вспоминается иронически – как наивность, которую в зрелые годы необходимо преодолевать? Нет, мужественная и честная строка IV строфы не дает оснований для таких далеко идущих выводов; она воссоздает реальный факт биографии – все, как было в жизни, без ретуши. Доказывает это третье звено – в концовке главы: в нем не было бы надобности, если бы близость с декабристами осталась только в прошлом.

Восьмая глава симметрично заключена в кольцевую рамку авторских размышлений. Начинаясь развернутым поэтическим автопортретом, глава заканчивается теплым лирическим прощанием Пушкина и с читателями, и героями, и любимым литературным трудом. Особо поэт вспоминает сибирских узников:

 

Но те, которым в дружной встрече

Я строфы первые читал…

Прерву цитату. Строго говоря, поэт нарушает историческую правду: «дружной встречи» не было! И простое дружеское общение по условиям ссылки было невозможно, и переписка отнюдь не идиллична. Рылеев и Бестужев восприняли первую главу более чем сдержанно. Пущин писал поэту об успехе главы, но и это было формой критики, поскольку речь шла об успехе «Онегина» у московских Фамусовых! С какой целью Пушкин отступает от истины? Единственно для того, чтобы в 1830 году сказать о своей приязни к тем, с кем был в сложных отношениях в 1823–1825 годах. В последующих строках эта приязнь явлена еще отчетливее:

Иных уж нет, а те далече,

Как Сади некогда сказал.

Без них Онегин дорисован.

Ссылка на Саади имеет свою историю; приписанная персидскому поэту фраза выносилась Пушкиным эпиграфом к поэме «Бахчисарайский фонтан»: «Многие, так же как и я, посещали сей фонтан; но иных уже нет, другие странствуют далече. Сади». В поэтическом тексте «Евгения Онегина» при обработке фразы произошли существенные изменения: «странствуют» не просто не поместилось в поэтической строке; данный глагол импонировал «странствовавшему» Пушкину поры «Бахчисарайского фонтана» и отброшен как утративший смысл в последекабристскую эпоху. Эпиграф конкретен; онегинский вариант принципиально меняет его содержание. Теперь он читается не иначе, как именно декабристский намек: «Меланхолическое изречение Сади… проникается современной политической трагедией и напоминает о кронверке Петропавловской крепости и нерчинских рудниках»188.

Этот прозрачный намек – «иных уж нет, а те далече» – прямым образом перекликается с опущенным в автопортрете первой главы и демонстративно (в неподходящих условиях!) восстановленным звеном автопортрета – с описанием «резвой» музы, за которой буйно волочилась «молодежь минувших дней» и которой «гордился» (и продолжает гордиться!) сам поэт. Так все становится на свои места; начальный мотив слегка поколеблен строкой «Но я отстал от их союза» и теперь восстановлен как нечто непреходящее.

Декабристский смысл строки «Иных уж нет, а те далече» в новом свете предстал в исследовании В. Е. Ветловской: это пересказ мыслей Цицерона, потерявшего лучших друзей и в условиях укрепляющегося цезаризма приходящего к мысли, что погибшим лучше, чем живым. «Не имея сил ни повлиять на обстоятельства, ни изменить самому себе, Цицерон должен был убедиться в том, что его жизнь, зависящая с некоторых пор от “доброты” то “этого”, то “того”, – только отсрочка смерти»189. Так – через Цицерона – Пушкин исповедовался перед далекими «друзьями, братьями, товарищами».

Отдадим отчет в том, что тут в одном клубке сплелись разные нити. Одна – интерес к жизненной судьбе ценимого писателя. Другая – его же творческая интерпретация тех же эпизодов жизни. Но ведь житейское и творческое неразрывно в человеке-художнике. Волей-неволей, наблюдая личное, будешь цеплять и творческую сферу: она же принадлежит тому же человеку, он же в ней выражает себя! И поэт был убежден: человеком правит «страстей единый произвол».

Взаимосвязь чисто литературных и непосредственно жизненных переживаний в поэзии Пушкина ставит перед исследователем задачу исключительной сложности. Между одним и другим исключен буквализм тождества. Литературное и личное, пересекаясь, может совпадать, но может контрастировать; далеко не всегда одно и другое поддается расслоению. Эта сама по себе диалектически противоречивая ситуация осложняется мерцанием смысла поэтического слова: строки, написанные по конкретному поводу, обретают обобщенное значение; историческая память позднейшего читателя неизбежно расставляет акценты иначе, чем поэт в момент творчества. Но и чуткий художник не может не считаться с емкостью поэтического слова.

Замечательно, что В. Е. Ветловская восстановила конкретный смысл онегинской концовки, понятный подготовленным современникам и оказавшийся затертым огромной разницей уровней культурного общения. Но это не означает, что надобно ограничиться этим и только этим уровнем смысла. Конкретность не отменяет обобщенности. Напротив, чем далее, тем пронзительнее звучит именно этот мотив.

Декабристы (пусть не в полном объеме Пушкин разделяет их воззрения и поступки) до конца останутся для него «друзья, братья, товарищи». Он не устанет умолять об амнистии для каторжников.

Не ради конъюнктуры поднимаю я эту тему (какая уж тут конъюнктура в наше время). Не на косвенных данных строится моя концепция. Стремлюсь адекватно понять произведение Пушкина. В печатном тексте романа есть строки: «Иных уж нет, а те далече…», «Без них Онегин дорисован». Кто «иные», «те»? Без «кого» дорисован Онегин? На эти вопросы исследователю надлежит дать прямой ответ, – независимо от личных взглядов и симпатий.

А что, если сопоставить совершенно одинаково построенные утверждения, к тому же включенные в одну строфу? «Но те, которым в дружной встрече…» – «А та, с которой образован / Татьяны милый идеал…» Фразы по форме абсолютно идентичны, а по содержанию контрастно противоположны. Основа связки – в частях речи. Мы наталкиваемся на то, что существительные дают предметам имена. Местоимения – вместо имен, они на предмет только указывают. Первая фраза ведет нас, как воспоминание, «на шум пиров и буйных споров»; ныне за нею просвечивают эшафот Петропавловской крепости и сибирские рудники. Вторая совпадает только заданным импульсом движения, но вектор движения решительно не определен. Отсылка к прототипу Татьяны мистификационна. Забавно, конечно, что находились современницы Пушкина, сами себя позиционировавшие на роль прототипа Татьяны (блажен, кто верует). Полагаю, любой ответ тут обречен оставаться мнением, он не может быть успешно атрибутирован. Нарочитая неопределенность отсылки к прототипу Татьяны (вероятнее всего, как и у Онегина, отсутствовавшего) подтягивает к себе и хотя бы слегка маскирует слишком определенные и откровенные признания поэта о подтексте описания. Да ведь Пушкин проводит в печать запретную тему: должен же он был соблюдать хотя бы минимальную осторожность и прибегать к прикрытию, сходному по форме и отличающемуся по содержанию!

Декабристская ситуация в «Онегине» отнюдь не сводится к личным отношениям поэта с пострадавшими на междуцарствии. Драма 14 декабря изменила взгляд Пушкина на человека и историю. Романтический историзм признавал исторические заслуги только исключительных личностей, «властителей дум». Теперь обрушился барьер между человеком просто и исторической личностью.

Декабристы вошли в роман вместе с судьбой автора: политическая окраска его творчества выделена, подчеркнута в заключительном автопортрете. Включение – с чувством полного удовлетворения – в автопортрет восьмой главы упоминания вольнолюбивой музы, а также трогательное прощание с друзьями-декабристами в последней строфе – эти решающие акценты и являются неопровержимыми аргументами в пользу декабристской ориентации печатного текста романа.

Прямые факты воплощения декабристской темы в авторских монологах восьмой главы дополняются косвенными. С. М. Громбах видит декабристский намек в 17-м примечании: «Утверждая, что в его романе “время расчислено по календарю”, Пушкин как бы призывает читателя повторить этот расчет. А расчет неминуемо привел бы к установлению даты заключительной сцены романа – весна 1825 года – года декабрьского восстания»190. Действительно, здесь можно видеть (но при добросовестном отношении к фактам!) объяснение, почему декабристская тема не включена в сюжет романа.

Ряд декабристских ассоциаций (некоторые с натяжкой) обнаруживает Н. Н. Фатов. На несомненную, эпиграф к шестой главе, я уже опирался: «Там, где дни облачны и кратки, родится племя, которому умирать не трудно» (имя автора, Петрарки, написано сокращенно – Петр., что дает возможность совсем иной отсылки – Петроград). Слова Петрарки (именно в пушкинской редакции) Герцен предпосылает своему мартирологу русской литературы: «…Герцен понял эпиграф к 6-й главе “Онегина” как непосредственно относящийся к декабристам и другим жертвам николаевского режима…»191.

В ряд косвенных отголосков декабристской темы можно поставить сожаленье об утраченных идеалах молодости:

Что наши лучшие желанья,

Что наши свежие мечтанья

Истлели быстрой чередой,

Как листья осенью гнилой.

Нет надобности искать здесь прямую декабристскую аллюзию; есть полное основание видеть эмоциональное созвучие. Тема конкретных утрат легко и непринужденно переходит в более широкую философскую тему потерь; но это родственные темы, и связь их не вызывает сомнения.

Политический характер выделенных здесь мест отмечается (к сожалению, порознь) многими исследователями, декабристский их смысл также воспринимается вполне очевидным. Но очевидное почему-то не вызывает удивления! А ведь это факт концептуального значения: на рубеже 30-х годов, вроде бы в пору лояльного отношения к царю, Пушкин отдает глубокий уважительный поклон уходящей в историю эпохе.

7

Широко включив в роман декабристскую тему, Пушкин не мог совсем отодвинуть в сторону героя-приятеля. При том, что «бытовому» Онегину поддержать исторический колорит обновляющегося романа оказалось труднее. Прибавляя возраст герою и тем удлиняя его светскую жизнь, поэт отказывался от своего первоначального замысла показать человека с преждевременной старостью души и достигал большего правдоподобия. При этом он вряд ли осознавал масштабность следствия, которое, как вскоре выяснилось, становилось неизбежным.

Первоначально светская жизнь Онегина умещалась в 1819 году. Дата была объявлена, но колорит года ничем особенным не выделялся, и отсылку к дате можно воспринимать нейтральной. С добавлением возраста ситуация переменилась. В зону сознательной жизни героя вошли героические события истории. Получается, что Онегин начал светскую жизнь в 1812 году («очевидно, осенью, после изгнания Наполеона из России»192, полагает С. М. Бонди, щадя репутацию героя).

Пробел в биографии героя193, как он реагировал на события войны, заполнить невозможно: никаких пушкинских знаков для этого нет. Но все-таки, учитывая степень вероятности, не будем делать предположений, роняющих престиж Онегина, такого типа: начиная самостоятельную светскую жизнь в зоне исторического 1812 года, Онегин проявляет себя не как патриот, но всего лишь как паркетный шаркун. Надо полагать, Пушкин, удлиняя биографию героя в четвертой главе, по-прежнему исходил исключительно из психологических мотивировок. Проекция судьбы героя на реально-историческое время, конкретно – на 1812 год никак не входила в творческую задачу поэта, близость начала светской жизни героя к событиям Отечественной войны оказалась случайной и не имела маркирующего характера (в этом эпизоде – и в это время – нет сверки с календарем). К тому же Онегин – не устроитель, а всего лишь участник светской жизни, а само изображение ее в романе соответствует устойчивому, обыкновенному, «мирному» характеру, ничуть не корректируется особенностями исторического (в данном случае – военного или предвоенного) времени.

 

Разные модели светского поведения в зависимости от исторической ситуации Пушкин показал в «Романе в письмах»: «В то время строгость правил и политическая экономия были в моде. Мы являлись на балы, не снимая шпаг, нам было неприлично танцевать и некогда заниматься дамами. Честь имею донести тебе, теперь это всё переменилось. Французский кадриль заменил Адама Смита, всякий волочится и веселится как умеет». Понятно, какие обыкновения усваивает Онегин (а вот Адам Смит достался ему по прежней моде).

С не меньшей уверенностью можно утверждать, что задача конкретизировать исторический фон при изображении героя встала, когда поэт оканчивал роман. Пушкин поступил решительно: он не стал оглядываться на в общем-то непримечательное в этом плане прошлое героя. Но подчеркнем: пушкинский герой – только временный баловень светских увеселений, отступник света, сделавший себя сам. После трагедии 14 декабря и обнаружения предшествовавшего заговора, завершая роман, дорисовывая героя, Пушкин дает возможность ответить на вопрос, кто же теперь Онегин как тип русской жизни.

Возникает вопрос: можно ли вообще смотреть на героя романа сквозь призму декабризма? Тут нет противопоказаний. Это и декларировалось: «…Главный герой – словно бы наперекор усилиям автора – предстает в романе как личность незаурядная и крупномасштабная, как человек декабристского круга, а сам роман – как произведение острозлободневное, политически окрашенное»194. Духовная близость Онегина к декабристам – это и не гипотеза вовсе, а реальность. Онегина никуда не нужно двигать (на пределе – задним числом – зачислять его в декабристы): он реально принадлежит к околодекабристской молодежи. Просто надо видеть, что общественное движение эпохи, завершившейся 14 декабря, было широким: оно включало отнюдь не только исчисляемых сотнями непосредственных активистов тайных обществ. Онегин – фигура не слишком крупная, это тип массовидный, и тем не менее это личность незаурядная. Куда он качнется, что с ним станется – все это вопросы большой важности: это показатель общественного тонуса.

Чтобы стать декабристом, нужно было иметь многое, а по крайней мере – определенные политические убеждения, деятельную силу характера, осознанность цели. Имелось ли все это в Онегине?

На первый из этих вопросов ответим утвердительно. Налицо близость Онегина к либеральным политическим идеям своего времени (иначе он не был бы приятелем Пушкину и Каверину). Было бы слишком опрометчиво смотреть на Онегина как на определившегося декабриста по убеждениям, но вместе с тем в герое нет ничего, что в идейном отношении непримиримо разделяло бы его и декабристов; потенциально он мог сблизиться с ними.

И не только в убеждениях дело. В своих владениях «ярем он барщины старинной / Оброком легким заменил». За это среди соседей прослыл «опаснейшим чудаком». Такую репутацию нужно оценить по достоинству.

Откровенный скептицизм героя не служит препятствием, чтобы считать Онегина оппозиционером. Оппозиционность и Ленского, и Онегина в предисловии к нелегальному сборнику «Русская потаенная литература» отметил Н. П. Огарев: «…Чувствуется, что эти люди прежде всего – не друзья правительства и представляют – один вдохновенно, другой скептически – протест против существующего правительственного порядка вещей»195. Герцен назвал декабристом только Чацкого – по сложившимся обстоятельствам: вначале декабристы действовали тайно, а потом сама тема попала под строжайший запрет. Ситуацию точнее оценил Огарев.

Сложнее ответить на второй вопрос. Очень уж он русский барин, Онегин. «…Труд упорный / Ему был тошен…» Он может зевать целый день, испытывая от этого некоторые неудобства, но не испытывая страданий. Есть у него и такая психологическая особенность: «необузданные страсти» сжигают его изнутри, внешне Онегин малоактивен. От апатичного и вялого Онегина трудно ждать решительных действий.

И все-таки дальнейшая судьба Онегина представляется не безусловной, а именно обусловленной. От выбора промежуточных точек, которых достигнуть легче, зависит тот или иной конечный результат. Путь обновления характера тем более не заказан Онегину, поскольку мы порою и на страницах романа видим героя весьма жизнедеятельным. Даже в светской жизни он бывал стремителен, хотя эта стремительность и автоматизирована: «К Talon помчался», «Онегин полетел к театру», сравнительно медленно «домой одеться едет он», зато на бал снова скачет «стремглав в ямской карете». «Швейцара мимо он стрелой / Взлетел по мраморным ступеням…» Наконец, вяло, полусонный, «в постелю с бала едет он».

Как оживает, наполняется энергией поведение Онегина, когда он обретает цель! Каким разным показан Онегин в пределах одной строфы:

Онегин вновь часы считает,

Вновь не дождется дню конца.

Но десять бьет; он выезжает,

Он полетел, он у крыльца,

Он с трепетом к княгине входит;

Татьяну он одну находит,

И вместе несколько минут

Они сидят. Слова нейдут

Из уст Онегина. Угрюмый,

Неловкий, он едва, едва

Ей отвечает. Голова

Его полна упрямой думой.

Состояние Онегина здесь великолепно передано самим ритмическим движением строфы. Замедленное первое двустишие. Затем стремительность; энергия подчеркнута лаконизмом фраз: только повторяющееся местоимение-подлежащее – и глагол действия (потом даже и с пропуском его): он выезжает – он полетел – он у крыльца. Потом снова с замедлением (описание одного действия заняло всю строку): «Он с трепетом к княгине входит…» И – резкий слом ритма. Обилие переносов затрудняет речь и гармонирует с драматизмом содержания строфы. Этот угрюмый и неловкий Онегин разительно отличается от гения в науке страсти нежной. А с каким упорством, темпераментом, страстью он преследует Татьяну! Вот строки из строфы беловой рукописи, опущенной в печатном тексте: «За ней он гонится, как тень. / Куда его девалась лень». Поведение Онегина весьма различно в зависимости от того, видит он перед собой цель или она отсутствует.

Эту психологическую особенность Онегина (только по двум главам!) почувствовал Веневитинов: «…Для такого характера все решают обстоятельства. Если они пробудят в Онегине сильные чувства, мы не удивимся: он способен быть минутным энтузиастом и повиноваться порывам души. Если жизнь его будет без приключения, он проживет спокойно, рассуждая умно, а действуя лениво»196.

Есть необходимость различать темперамент, натуру – и состояние Онегина, увлеченность, настроение. Приступая к изображению последнего испытания героя, поэт ставит вопрос: «Что шевельнулось в глубине / Души холодной и ленивой?» Что и говорить, замечание важное: душа Онегина – «холодная и ленивая»! Но в ней может что-то «шевельнуться» – и герой становится иным! Взлеты и падения в его судьбе связаны прежде всего с внешними обстоятельствами и вызваны ими, но они необходимо опираются на психологические особенности личности. Деятельность и праздность, чередуясь, свойственны приятелю автора. Но первое функционально, а второе фундаментально. Из этого – не в пользу героя – соотношения можно вывести некоторое следствие. Противоречия натуры чреваты драматическим результатом: Онегин остается пассивным в тот момент, когда обстоятельства требуют действия. Но осознавать такое состояние героя доведенным до обреченности нет оснований.

Видимо, условие – обретет ли Онегин цель высокую, гражданскую или она окажется недосягаемой для него – и станет решающим на гипотетическом этапе духовной эволюции героя. Но этот важнейший вопрос навсегда оставлен открытым. Утвердительный ответ не исключается, но не гарантируется. Что из того? Сама возможность поставить данный вопрос – задача увлекательная, рождающая чувство признательности поэту за его великолепное понимание души человеческой и умение легким штрихом обозначить «бездну пространства» этой души.

Но ведь применительно к герою прямо сказано и то, что становится реальным и главным: «без них» Онегин дорисован. Это так. Онегина совершенно точно не будет на Сенатской площади, но не потому, что он где-то прогуляет событие или идеологически «не дозрел» до декабристов. Потому, что в романе историческое событие еще не произошло, ход сюжетного времени здесь остановлен ранней весной 1825 года. Вот после 14 декабря ответ получился бы однозначный, по факту. У Онегина еще полгода, чтобы осмотреться и определиться. Обрывом повествования в канун важного исторического события Пушкин оригинально реализует свой принцип недосказанности как тайны занимательности.

Само прямое заявление: «Без них Онегин дорисован» – пример поразительной емкости пушкинского текста. Прежде всего строка означает буквальное: «без них» – без присутствия в повествовании Рылеева и «ста двадцати друзей, братьев, товарищей». Но (не взамен буквальному смыслу, а в добавление к нему) строка характеризует и особенность внезапной концовки романа в «минуту, злую» для героя: «без них» – без продолжения романа с захватом 14 декабря 1825 года, даже без десятой главы, тем более без последующих (если учесть оставленный замысел построения романа в составе двенадцати глав); Пушкин здесь прощается и со своими нереализованными замыслами.

Размышления о непрорисованной судьбе Онегина не должны замыкаться на гадании, попадет или не попадет герой в число декабристов (утвердительный вариант маловероятен, что и расхолаживает многих думать на эту тему). Но почему не оценить потенциальные возможности его души? На политические взгляды, на характер Онегина есть возможность взглянуть в сравнении с таковыми у типичного декабриста: так мы точнее поймем масштаб личности героя. Не завышая его, мы все равно должны будем признать его значительным. Наш ответ не означает попытку дописывания романа за Пушкина, но представление о гипотетической судьбе героя позволяет явственнее увидеть изображенное в тексте, более четко расставить акценты, разглядеть, за что и ратует поэт, еще не проявленные потенциальные возможности героя.

Между «новаторами» и контрастными по отношению к ним «консерваторами» позиция «онегинского» типа людей средняя и потому открытая для критики с обеих сторон. Для «новаторов» они нерешительные «новаторы», для «консерваторов» – не замшелые «консерваторы». И все-таки они на новаторской стороне.

187Ср.: «…До карбонария Пушкин Онегина все же не дотянул, отказался…» (Бочаров С. Г. Сюжеты русской литературы. С. 178). Но он и не противопоставил его им, а главное – нельзя умалчивать, что без отечественных карбонариев Пушкин в концовке печатного текста романа не обошелся.
188Гроссман Л. Пушкин. М., 1958. С. 375.
189Ветловская В. Е. «Иных уж нет, а те далече…» // Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1986. Т. XII. С. 122–123.
190Громбах С. М. Примечания Пушкина к «Евгению Онегину» // Известия АН СССР: Серия лит. и яз. 1974. Т. 33. Вып. 3. С. 231.
191Фатов Н. Н. О «Евгении Онегине» А. С. Пушкина (К вопросу об истории создания романа) // Ученые записки / Черновицкий гос. ун-т. Сер. филол. Вып. 2. Львов: Изд. Львовского ун-та. 1955. Т. XIV. С. 102.
192Бонди С. Календарь «Евгения Онегина» // Пушкин А. С. «Евгений Онегин». М., 1974. С. 282.
193В. А. Кошелев отмечает лакуну в прорисовке биографии героя: «О каком-либо участии Онегина в Отечественной войне в тексте первой главы прямо не сказано, – как не сказано и о его неучастии… Просто эта сторона его биографии в 1823 году была автору не интересна и ничего не добавляла в его характере». Констатация верная, чего нельзя сказать про ее объяснение: «Да и само отношение к прошедшей войне и к “защитникам Отечества” в начале 1820-х гг. еще не обросло достаточной “мифологией”». Пушкин во второй половине 20-х годов «мифологизации» события не ждет, он сам к этой акции причастен. Далее прямая ошибка: «Сам Пушкин, как известно, в Отечественной войне не участвовал, – но поэтически осмыслил этот факт собственной биографии лишь <?> в 1836 г., в последнем из своих стихотворений на “лицейские годовщины”…» (Кошелев В. А. Онегин и «гроза двенадцатого года» // Болдинские чтения – Нижний Новгород, 2004. С. 217–218). Личные чувства совсем юного поэта выражены уже в лицейских «Воспоминаниях в Царском Селе» и «Александру».
194Гуревич А. М. «Евгений Онегин»: поэтика подразумеваний // Известия РАН. Серия лит. и яз. Т. 58. 1999. № 3. С. 28.
195Огарев Н. П. Избранные произведения: В 2 т. М., 1956. Т. 2. С. 446–447.
196Веневитинов Д. В. Стихотворения. Проза. М., 1980. С. 151.