Za darmo

Родное пепелище

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Померив мне давление, врач дружелюбно поинтересовалась, самоубийца ли я, я ответил, что лучше от водки, чем от простуд, и был отправлен с конвойной нянькой в отделение.

Лязгнул вагонный замок, и я стал лицом, состоявшим на учете в психоневрологическом диспансере; официальном идиотом, – сказал бы Швейк.

Это был первый минус стационара – тебя автоматически ставили на пожизненный учет, который закрывал путь за границу, лишал права водить машину, но не запрещал учить детей.

С другой стороны, в какой-либо скользкой ситуации учет мог сыграть роль спасательного круга: и власти, и обыватель смотрели на это дело так – мол, что с него взять, он на учете состоит.

Диссидент из ПНД заведомо попадал не на зону, а в специальную психбольницу, впрочем, неизвестно, какое из этих двух зол было лучше.

В 1992 году я получил комнату умершей соседки только благодаря льготе ветерана ПНД и стал жить в отдельной квартире прямо накануне перехода всех нас в инобытие липового капитализма с лицом А. Б. Чубайса и Е. Т. Гайдара.

Советская психиатрия была карательной не только по отношению к инакомыслящим, она была карательной по отношению ко всем, кто попадал в сферу ее деятельности и власти.

Здесь придется прервать плавное течение сюжета и вступить на сомнительный путь лирических отступлений и рассуждений без гнева и пристрастия.

Мое глубокое убеждение заключается в том, что такой науки и отрасли медицины, как психиатрия, нет и быть не может.

Вы когда-нибудь задумывались, в чем состоит разница между душевнобольным и сумасшедшим? Если мы признаем наличие душевнобольных, то должны предположить и существование души.

Что-нибудь кому-нибудь о душе точно известно (кроме попов, ну, да они не в счет)?

То-то!

Вот с теми, у кого крыша поехала – с теми, наверное, проще: ну, лишился человек ума – с кем не бывает. Но, говорят, что весь ум умещается в мозгу. Но мозга-то сумасшедший и не лишается, и крыша его физически находится на месте.

Стало быть, для того, чтобы лечить безумца, надо знать, как устроен мозг. А вот этого-то как раз никто и не знает!

То есть книг написано много, как и мозгов: головной, спинной и даже продолговатый.

Мы все знаем про мозжечок, лобные доли, кору, подкорку и функциональную асимметрию полушарий.

Но даже мозговеды-оптимисты согласны с тем, что человек использует возможности своего мозга хорошо, если на 5 процентов (и как они эти проценты вычисляют, если 95 процентов потенциала интеллекта никак себя не проявляют?). Даже о тех 5%, что вроде бы нам открыты (а так ли это?), идут ожесточенные и непримиримые споры.

А тут еще больные фантазии самих эскулапов, бред сексуального маньяка, извращенца и несостоявшегося гипнотизера Зигмунда Фрейда и вера психиатров в неограниченные возможности химии.

Психические болезни – суть болезни Психеи-души (смотри выше).

Если вы внезапно осознали, что душа проходит, как молодость и как любовь, и вам от этого стало невыносимо больно, так больно, что жить не хочется, поздравляю вас, вы – душевно больной.

Если вам нестерпимо одиноко, страшно, скучно, стыдно, плохо – просто так, без повода; если вы не понимаете, зачем живете и вы всё чаще поглядываете на крюк – вы в хорошей компании…

Вы – душевно больной.

И упаси вас ангел-хранитель хвататься за бутылку!

Гораздо правильнее заняться спортом, культмассовой работой, поверить в Бога.

Но сказал же один проницательный богослов: бывает такое состояние души – не вериться, как не спиться, не пишется, душа нема.

Тогда «Горный дубняк» и конюх с московского ипподрома.

Конюх откроет вам тайны бегов, а «Горный дубняк» нашепчет: Бог с ней, с душой, и без неё люди живут. И хорошо живут.

Ну, проходит, ну, падаешь под душой, как под ношею, с кем не бывает, пустяки, дело житейское.

 
Как мысли черные к тебе придут,
Откупори шампанского бутылку …
 

А лучше две.

Больше семи за вечер, к чести моей могу признаться, я никогда не пил – умеренность и аккуратность.

Простенькая характеристика: «ненормальный» совсем не так проста, как кажется.

Ну, хотя бы потому, что ее, по большому счету, можно отнести к каждому (кроме доктора Владимира Николаевича Прокудина).

Кроме того, сразу же возникает ехидный вопрос о психической норме: существует ли таковая вообще?

У Жени была школьная подруга, Наташа А. Теперь она достигла степеней большой учености, а в 1966 году, когда я вернулся из армии, она была начинающим нейрофизиологом в институте Бурденко и занималась как раз вопросами пресловутой нормы. Научные наставники Наташи придумали некие параметры, а молодежь эти предположения проверяла. Испытуемых поставляла Военно-воздушная академия.

Молодые офицеры, совершенно физически и психические здоровые, исключительно политически грамотные и морально устойчивые люди, которым родина доверяла сверхзвуковые летательные аппараты и ядерное оружие, поголовно в норму не вписывались! У них начались неприятности по службе, и они отказались проходить непредусмотренные уставами и инструкциями сомнительные процедуры. Возникла ощутимая нехватка подопытного материала, и Наташа предложила мне узнать, насколько я далек от нормы.

Институт был обшарпанный, в коридорах плохо пахло; меня посадили в какую-то круглую будку – все это не впечатляло. На голову мне поместили датчики, некоторое время я сидел в полной мгле, потом потусторонний голос приказал вычитать из 108 по 13. Пока я считал, несколько раз вспыхнул яркий свет, раздавались громкие щелчки, мне на голову пролилась холодная вода (до сих пор не ведаю: так было задумано или просто что-то протекло).

Позже Наташа сообщила нам, что именно я и попал в самую сердцевину нормы…

Ну, и что прикажете думать о подобной науке?

Я вовсе не нигилист по части медицины. Патологоанатомы ошибаются реже других, за что и нелюбимы коллегами. Ну, кому приятно услышать: «Как это вы, батенька, аденоиды перепутали с внематочной беременностью?»

Хирург хотя бы видит, что он режет, у пульмонолога есть палочка Коха.

При помощи примитивных отмычек психиатры пытаются открыть устройство, про которое никому не ведомо: открывается ли оно вообще. Наш мозг, наша психика – вовсе не черный ящик, как пытаются это представить мозговеды, а вещь в себе.

Методом тыка вливают в больного какой-нибудь галоперидол, который якобы что-то лечит и заведомо калечит человека, употребление галоперидола может привести к неизлечимому слабоумию; при помощи аминазина превращают пациентов в овощи, истязают электрошоком и, как средневековые алхимики о философском камне, мечтают об «эликсире правды» или какой-нибудь панацее, вроде лекарства от страха.

Охранники при ключах, необходимые обществу в том же качестве, что и тюремные надзиратели, психиатры – единственные должностные лица в нашей стране, кому до сих пор законом разрешены пытки: печально знаменитая «сульфа» и многое другое.

Вот что пишет психиатр С. Ф. Глузман: «сульфозин (в просторечии «сульфа) является таким же психиатрическим лекарством, как палка: боль в месте введения адская, температура до 40 градусов, а коль не помогает одна инъекция, сделаем четыре, две под лопатки и две в ягодицы, чтобы ни рукой, ни ногой…».

Применяется до сей поры «по согласию пациента»…

Кто же тогда психиатры?

Это амальгама из немногих энтузиастов, пытающихся помочь кустарными средствами страдающим непонятно чем людям; из многочисленных корыстных шарлатанов. Из врачей-чиновников, регистрирующих больных и берущих их на учет, выписывающих рецепты (по большей части, бесполезные или вредные). Но у нас уже так повелось: если пациент пьет таблетки, он вроде бы при деле и находится под наблюдением врача.

С таким же успехом можно наблюдаться у районного патологоанатома.

Самая худшая часть пестрого племени мозговедов – это сверхличности, презирающие свой ущербный контингент с недосягаемых высот своего всезнания и всемогущества.

Вот среди них-то и встречаются такие самородки, как садист Виктор Столбун и ему подобные.

Мерзавцы без чести и совести, подручные Лубянки вроде пресловутого Даниила Лунца из института Сербского, многочисленные нынешние квартирные мошенники, грязные развратники с использованием служебного положения (доктор Рудаков, больница Ганнушкина образца 1979 года).

Недобросовестный или неквалифицированный врач способен свести пациента в могилу; любой заштатный психиатр может с легкостью необыкновенной переломить человеческую судьбу диагнозом, который практически невозможно опровергнуть.

Жаждал ли я избавиться от алкогольного бремени?

Хотел, но, видимо, недостаточно сильно и недостаточно искренне.

В моем настроении была некая двойственность: я хотел избавить от страданий близких, я категорически не желал больше думать – красные ли у меня глаза, несет ли перегаром, заметно или не очень, сколько я уже выпил; от сознания постоянной и постыдной неполноценности хотелось куда-нибудь забиться, спрятаться, стать невидимкой.

Но представить собственную трезвую жизнь я не мог. Никак не мог, при избыточно богатом воображении.

Это выдавало всю бессмысленность затеи со стационаром. Дело было даже не в стереотипе существования, рефлексе собаки Павлова: кончился рабочий день, прозвенел последний звонок – надо выпить, уже выделяется желудочный сок.

Дело было в том, что нужно было изменить мотивацию поведения. Если из жизни уходил такой мощный стимул, как алкоголь, его надо было чем-то заменить, возместить, залатать прореху.

А чем?

Любовь? Это у меня было.

И сын был, и я им занимался, может быть меньше, чем нужно, но мы играли, ходили в зоопарк и зоологический музей, за грибами на даче, я учил его фотографировать и печатать карточки, ездить на велосипеде, мы обсуждали прочитанные книги и разные события.

Книги? Но я постоянно читал и покупал отборные книги («застрявшие души» выручали).

 

Беда в том, что мотив нельзя создать искусственно, высосать из пальца.

Я жил в музеях, приобщая «застрявшие души» к высокому, прекрасному и вечному, там же и пил принесенное с собой и шампанское в буфете…

И на футбол, и на хоккей.

Но не в театр и не в мюзик-холл – не любил и вкуса в том не находил.

А в кино – обязательно, и ведь было, что смотреть…

Чем заткнуть душу?

А там сосет, а она болит, её выстужает, и ничего в качестве вьюшки, затычки, кроме винной пробки, она принимать не желает…

У меня было подспудное убеждение – я должен пострадать. Поделом вору и мука.

Черная зековская телогрейка с номером отделения на плече, дворницкая метла, коробочки, которые собирали дрожащими руками мои однокорытники – все это указывало, до чего я опустился…

В отделение я прибыл как раз к обходу, и заведующий пригласил меня на доверительную беседу.

Надо сказать: я намеренно не прочитал никаких книг о лечении алкоголизма. Чтобы не расхолаживать себя, потому что догадывался, что я там прочту.

До сих пор есть два основных способа лечения от пьянства – суггестия (внушение: словесное, гипноз) и антабус (тетурам) во всех его модификациях.

Суггестией я сам владел виртуозно и однажды едва не склонил первого секретаря Свердловского райкома КПСС города Москвы к вступлению в «Союз меча и орала».

Относительно папы моего и антабуса я уже говорил.

Антабус (в СССР его стали применять в 1954 году, а на Западе – сразу после Второй мировой войны) нарушает процесс окисления алкоголя, что ведет к резкому накоплению уксусного альдегида, и, как следствие, получаем жар, стеснение в груди, нарушение дыхания и сердцебиения, рвоту, страх.

На страхе смерти держится, собственно, все лечение, хотя летальный исход – весьма редкий случай.

Но врачи уверенно лгут: будешь пить – умрешь!

Не умер, однако.

Заведующий отделением был грузным пожилым человеком вполне медицинской национальности.

«Как спирт и сахар, тек в окно рассвет» – так потекла наша беседа и я сразу же, с первых слов, начал врать.

Боже, как я любил тогда лгать, а сейчас совсем не лгу, что говорит о полной утрате интереса к жизни.

Зачем я начал сочинять всякие турусы на колесах и отводить глаза почтенному мозговеду – я и сам до конца не понимаю.

Скорее всего, я боялся, что он узнает обо мне больше, чем ему положено, то есть – ничего. Я знал, что «врачи» будут ломиться в мой запретный город и начал искать способы их туда не пускать – никогда и ни при каких обстоятельствах. И первым рубежом обороны была многоуровневая, многослойная, хитро сплетенная ложь.

Ложь, как известно, бывает очень разная.

Ложь Хлестакова или Ноздрева была мне органически не свойственна, художественные приемы и фантазия в расчет вообще не берутся, остается ложь, как средство защиты и ложь для сокрытия неблаговидных поступков, которую я снисходительно прощал себе как неизбежность.

Хотя и утверждал глубокий знаток и практик всякой неправды Антон Антонович Сквозник-Дмухановский, что, не прилгнувши, не говориться никакая речь, я всегда старался быть по возможности правдивым.

Я презирал мошенников, облапошивающих доверчивых сограждан; но пьяница по природе своей лжив и изворотлив.

Так многое надлежит скрывать: нужно постоянно выдавать черное хотя бы за серое, заметать следы, прятать деньги, алкоголь, избавляться от тары, смещать события во времени – всего не перечислишь.

Ложь требует отличной памяти, воображения, актерских способностей и искренней веры в то, что все, тобою произнесенное – сущая истина.

Лжи, то есть прямой неправды в версии должно быть ничтожно мало. Подлинные детали, обстоятельства, реальное место действия, если это возможно; привлечение к созданию легенды всего жизненного опыта, использование мнимых событий (был на экскурсии, т.е. действительно был в том месте, где проводилась экскурсия, но занят был совсем другим) – нет, положительно, научить этому высочайшему мастерству нет никакой возможности, обманщиком надо родиться.

Почтенному психиатру я рассказал о Второй школе (сущая правда), доверительно поведал, что пишу учебник по собственной новаторской методике: отдельно политическая история, отдельно история культуры и отдельно история экономических отношений.

Для учебника составляю подробнейшие синхронистические таблицы мировой истории (был у меня и тот, и другой замысел, не получившие никакого практического осуществления) – все это было нарисовано широкими мазками, но кистью реалиста, склонного к импрессионизму, a la Константин Коровин.

Я пожаловался на крайнюю усталость и истощение нервной системы, из-за чего стал прибегать к алкоголю, сначала изредка – и помогало, потом все чаще и чаще – и помогать перестало, а теперь гублю себя, мучаю близких – и ничего поделать не могу. Очень хочу избавиться от непосильной зависимости, но уже есть устойчивый образ жизни, который называется порочным кругом.

Мой страстный монолог длился больше 2-х часов: исповедальная проза, жуткие подробности, запоздалое раскаяние…

Доктор предложил мне выполнить какие-то тесты. Я их не помню, кроме одного, видимо, по мнению психиатров, ужасно коварного: он протянул мне лист бумаги, где была начерчена вертикальная шкала. Верхняя часть графика изображала различные степени здоровья человека – от абсолютного к «практически здоров»; потом шли различной степени тяжести заболевания. В самом низу помещались неизлечимые недуги с летальным исходом.

Мне было предложено карандашом пометить свое место в этой вертикали жизни и смерти. Я уверенно поставил крестик чуть-чуть повыше летального исхода. Свой пессимизм я объяснил тем, что моя болезнь очень тяжелая, она плодит массу трудноизлечимых патологий; неизвестно, удастся ли мне от нее избавиться: если нет – я погиб.

Моя обреченность оставила приятное впечатление – Жене завотделением сказал: «Это не наш пациент» (если бы!).

Он определил меня, как бедолагу, который заблудился в трех соснах: перенапряжение, истощение сил и опрометчивое обращение к алкоголю.

Мне был предоставлен для вечерних занятий кабинет медсестры, где, помимо прочего, находились шкафы, набитые водкой, приносимой пациентами – весьма наивная провокация, и было разрешено самому избрать поприще трудотерапии.

Трудотерапия в нашем отделении – яркий пример идиотизма советской психиатрии.

Мы собирали коробочки для пломбира за 48 копеек.

Чем могло увлечь и излечить матерых пьяниц нехитрое и монотонное занятие, понять решительно невозможно.

Возглавлял это загадочное направление медицины отставной подполковник конвойных войск («И горжусь этим», – любил говаривать он), классический «хрипун, удавленник, фагот».

Меня он возненавидел с первого взгляда.

Неожиданно для него, для себя и для всех окружающих, я выбрал поприще дворника.

Я вставал в шестом часу утра и шел разметаться. Пустынный двор, тишину которого изредка разрывали отчаянные вопли из корпуса малолеток и, издалека – крики электрички:

 
Когда кричит ночная электричка,
Я не могу волнения сдержать.
И я кричу: замолкни, истеричка!
И умоляю дальше продолжать.
 

Больницу окружал мощный забор, где я тотчас обнаружил дыру в укромном месте – вот она, постылая свобода! – но мне она была без надобности.

 
Надмирно высились созвездья
В холодной яме января.
 

«Звездное небо над головой!» – поражался один мыслитель, которого некий поэт намеривался упечь на Соловки.

Это, признаюсь, мой любимый мыслитель.

Ничто мне так не напоминает о смерти, как звездное небо над головой и ничто так не примиряет с неизбежностью конца. Все суетно и тленно, и даже это завораживающее зрелище не вечно: какие трагедии происходят в бесстрастном безмолвии, какие там сталкиваются, возникают и гибнут миры! Быть может, там, в непостижимой дали, уже случились события, которые обрекли нашу хрупкую жизнь, нашу сиюминутную цивилизацию на исчезновение.

Гомер, Данте и Пушкин, каждый из которых сам по себе – космос, бесследно канут в холоде и огне вечности… И никто никогда не узнает о нас, и никто никогда не вспомнит.

Я упивался трезвостью, одиночеством и легким дыханием.

«Раззудись плечо, размахнись рука», зима была малоснежная, так что широкая лопата, окантованная дюралем, «движок», как его называют профессионалы, стояла у меня без применения. Я управлялся метлой, и мое усердие было отмечено высоким начальством.

Как хорошо думалось морозным утром, и как не веселы были мои думы.

Я ясно сознавал, что обречен.

Завотделением, тем не менее, считал, что я занимаюсь не своим делом, и предложил мне работу в архиве больницы.

В тесном и душном хранилище скорби меня встретили, как родного, а узнав о моем высшем историческом образовании, привлекли к квалифицированной работе с историями болезни.

Вы помните, каким путем заведующий внутренним порядком «Независимого театра» Филипп Филиппович Тулумбасов стал тонким психологом и знатоком человеческих душ?

Самым простым: «перед ним за пятнадцать лет его службы прошли десятки тысяч людей. Среди них были инженеры, хирурги, актеры, женорганизаторы, растратчики, домашние хозяйки, машинисты, учителя, меццо-сопрано, застройщики, гитаристы, карманные воры, дантисты, пожарные, девицы без определенных занятий, фотографы, плановики, летчики, пушкинисты, председатели колхозов, тайные кокотки, беговые наездники, монтеры, продавщицы универсальных магазинов, студенты, парикмахеры, конструкторы, лирики, уголовные преступники, профессора, бывшие домовладельцы, пенсионеры, сельские учителя, виноделы, виолончелисты, фокусники, разведенные жены, заведующие кафе, игроки в покер, гомеопаты, аккомпаниаторы, графоманы, билетерши консерватории, химики, дирижеры, легкоатлеты, шахматисты, лаборанты, проходимцы, бухгалтеры, дегустаторы, маникюрши, счетоводы, бывшие священнослужители, спекулянты, фототехники».

Представьте себе, что все эти персонажи плюс несостоявшиеся убийцы товарища Сталина, поджигатели Третьяковской галереи, шпионы всех стран мира, включая Эфиопию и Сан-Марино, врачи-вредители и просто вредители, подсыпавшие толченое стекло в компот стахановцам, узники гестапо, SS, Архипелага Гулаг, а также сидевшие и у Сталина, и у Гитлера; ссыльные, актированные, спецпереселенцы, завербованные по найму, стрелки вохры, лица, проживавшие на временно оккупированной территории и перемещенные лица прошли передо мной, и все они были сумасшедшие, душевнобольные, пьяницы или симулянты.

О, если бы я был писателем!

Какие бы сюжеты я накопал! Какие романы, посильнее «Фауста» Гете, понаписал бы!

И издательство «Художественная литература», не говоря уже о «Роман – газете» с радостью напечатало бы каждый стотысячным тиражом…

О, зачем я не писатель! Но бодливой корове бог рог не дает, а ведь многомиллионные гонорары упущены…

Я был направлен к дантисту, мне был показан душ Шарко и еще какая-то физиотерапия – в отделение я приходил к завтраку и к обеду.

Архив заканчивал в пять пополудни, старшая медсестра – тоже.

И я отправлялся в отведенный мне кабинет.

В палате на восемь коек я только спал.

Народ в палате собрался неинтересный.

Когда я туда вселился, там лежал летчик – Герой Советского Союза.

Но он мог произносить только одну фразу, правда, с большим неподдельным чувством: «Меня сбивали три раза», и впадал в прострацию.

Воспользовавшись его кратковременным просветлением, я спросил, не боится ли он, что у него украдут Золотую звезду.

– Она бронзовая, – просто отвечал Герой, – золотая у жены, а мне один алкаш за литр кучу медалей наточил. Сколько раз снимали.

Но услышать от него что-нибудь о войне так и не довелось.

На вопрос моего неделикатного соседа:

– За что Звезду дали? – летчик ответил жестко и внятно:

– Меня сбивали три раза, – и впал в прострацию.

Через два дня за ним приехали из Комитета ветеранов войны и увезли в госпиталь.

Один мой сосед, Петрович, был мастером по ремонту пишущих машинок.

Он починил все «Ундервуды» в отделении и его выпустили гулять по больнице – все старались воспользоваться оказией. На пользу это ему не пошло.

– Халтуры – во! – он проводил ребром ладони по горлу, описывая свою жизнь на воле. – Деньгами – само собой. Но там нальют, тут добавят – и вот я здесь.

Второй мой сосед, высокий жилистый старик, статью и голосом вылитый актер Лапиков, был почтальоном отделения.

После ужина он принимал деньги и записывал в тетрадь пожелания клиентов: курево, газеты, зубная паста, расчески и прочая мелочь. У почтальона был постоянный пропуск из больницы, и он делал закупки в киосках и магазинах рядом с метро «Каширская». Покупать и приносить какие-либо жидкости ему категорически запрещалось, а вот конфеты, сливочное масло, колбасу – пожалуйста.

 

Я как-то спросил его, нет ли соблазна разговеться. Старик оценивающе посмотрел на меня и тихо сказал:

– Да я ее в рот не беру. Никогда не баловался. А в дурку ложусь раз в два года – пенсию сберегаю – на новый телевизор коплю.

Напротив меня лежал Володя Монин, молодой человек, который, как говаривал Райкин, пить, курить и говорить начал одновременно. Диагноз «хронический алкоголизм» ему поставили (с большим запозданием) в одиннадцать лет.

Был Монин человек одутловатый, с кирпичным румянцем, редкой проволочной щетиной и визгливым голосом, существо мелочное, скаредное и надоедливое.

Он всегда талдычил одно и то же:

– Как только выпишусь, сразу возьму литр беленькой, две бутылки красненького и шесть бутылок пивка, «Рижского» – чем обрыднул всем смертельно.

Именно с Володей связан мой громкий провал в самом начале пребывания в доме скорби.

В первый же день вечером я отправился в курилку, т.е. в уборную; ну, да для людей, привыкших пить и закусывать в общественных туалетах, это была привычная обстановка.

Общество собралось довольно представительное, так что многим приходилось стоять.

Все слушали сбивчивый монолог Монина (все речения Володи даются в моих записках в переводе на обиходный русский язык).

Он предлагал прорваться за ограду, взять беленького, красненького и пивка, устроить знатный сабантуй, а там хоть сульфа и электрошок.

Я, по сути дела, классический интроверт, но с задатками народного трибуна.

Не знаю, что на меня нашло – утренний коньяк должен был уже перегореть, новизна обстановки меня не возбуждала, но я глаголом сжег немудреные сердца своих товарищей по несчастью.

Я призвал их захватить 15-ю психиатрическую больницу и водрузить над ней черный стяг, который не есть лишь флаг флибустьеров, но есть знамя ее Величества Чумы, о чем эскулапам хорошо известно.

Я гарантировал немедленно признание нашей экстерриториальности со стороны Эмнести Интернейшел и ЮНЕСКО. Президентом пира во время чумы мы тут же единогласно избрали Владимира Монина и, говорят, он этим несказанно гордился до конца своей короткой жизни.

«В каждой палате, – вещал я утробным голосом гипнотизера, которого слышал днем, – будут установлены три крана: беленькая, красненькое и пивко. Краны с рассолом будут установлены в умывальнике.

Перед административным корпусом будет бить фонтан водки высотой в 21 метр в честь любимой игры контингента.

Уклоняющихся от дневной нормы в один литр беленькой, двух бутылок красненького и шести бутылок пивка («Рижского», – капризно потребовал Монин) будут наказывать сульфой, электрошоком и антиалкогольным эликсиром на основе медного купороса (такой или ему подобный, существовал в действительности).

У входа в больницу будут установлены две гигантские статуи из нержавеющей стали наподобие «Рабочего и колхозницы» Веры Мухиной – философа Георга Вильгельма Гегеля и гениального врача Авиценны – двух беспробудных пьяниц. Причем в руке у Гегеля будет бутылка, а у Авиценны – стакан. Они будут вечными аллегориями тому, что философствовать об абсолютном духе и сострадать больному можно только в нетрезвом состоянии.

На территории больницы будет разбит регулярный парк с мраморными статуями великих алкоголиков и художественно оформленными фанерными шалманами типа «Голубой Дунай».

Аккордеон и скрипки будут исполнять душераздирающие мелодии на стихи Сергея Есенина: не жаль мне лет, растраченных напрасно, не жаль души сиреневую цветь.., а также: не зови того, что отмечталось, не волнуй того, что не сбылось…

Для интеллигентов актер театра и кино Иннокентий Смоктуновский будет декламировать Блока: «уж не мечтать о нежности, о славе, все миновалось, молодость прошла…», и «Я послал тебе черную розу в бокале золотого, как небо, «Аи».

Из тех, кого я видел, трое плакали.

«И всюду будут стоять бочки с солеными огурцами и хамсой. Вазы с фруктами и диковинными плодами, серебряные корыта с ананасами в шампанском…»

Через четверть часа в сортир набилось все отделение.

Накурили так, что щипало глаза.

Орали, как резаные, многие производили впечатление пьяных.

Предложение об установке отдельного крана для коньяка было отвергнуто, а вот относительно самогона прошло. Возникла фракция любителей плодово-ягодного и аптеки, причем приверженцы «Тройного» и «Шипра» тут же перегрызлись между собой.

С наступлением отбоя сестра не без труда разогнала народное вече.

Наутро меня потянули на ковер.

Собрался весь синклит мозговедов, они были настроены мрачно и решительно.

«Выгонят»,– подумал я.

– Вы нас огорчили, – мягко сказал завотделением. – Конечно, это сатира с вашей стороны, шарж и карикатура, но наши больные понять этого не могут. Труды моих коллег вы пустили прахом. Монин, положим, неизлечим. Мы держим его здесь из человеколюбия, чтобы семья от него отдохнула. Мы наблюдаем его с нежного возраста, и его данные послужат науке. А вот в отношении некоторых других вы уничтожили с трудом созданный позитив. Вы пародировали приемы врача-гипнотизера, а это недопустимо.

Гипнотизер уставился на меня испепеляющим взглядом, но никакое самое дьявольское внушение не может одолеть той невинности Швейка, что я изобразил на своем лице.

– Вы – исключение, потому что у вас не снижена критика (помогла вертикаль жизни и смерти), и вы должны сделать соответствующие выводы.

С чем я и был отпущен.

Завотделением так точно и обильно меня цитировал, как будто читал стенограмму или слушал магнитную запись.

И я умолк, и напрасно контингент дожидался второго отделения концерта.

В бурных спорах палаты – чем выводить из организма антабус: помогает ли лимонный сок или желудочный предпочтительнее, действительно ли эскулапы вшивают «спираль» или это фуфло, и есть ли средства против «торпеды» или надо ждать и мучиться – я ровно никакого участия не принимал.

Лишь однажды, на вопрос, пью ли я через шарф, я кратко ответил, что у меня не бывает тремора (дрожания рук и других членов), но не сдержался и похвастал своим глазомером: разливаю, мол, грамм в грамм на любое количество стаканов…

Пить через шарф (ремень, пояс) придумали те страдальцы, руки которых по утрам ходят ходуном, и людям решительно невозможно похмелиться, потому что они буквально проносят мимо рта или вовсе расплескивают драгоценное лекарство…

Поистине изумительна изобретательность пьяниц: в оном прискорбном случае надобно на запястье правой руки завязывать петлю, перекидывать шарф, а лучше ремень или пояс от женского платья через шею и подтягивать стакан ко рту плавным, но быстрым движением. Один виртуоз, у которого и в трезвом состоянии руки выделывали отчаянного трепака, учил желающих бриться при помощи этого замечательного метода.

Меня упросили показать свое искусство. Мне выставляли произвольное количество любых одинаковых стаканов, кружек, чашек, и я разливал по ним воду, но из водочной бутылки. Результат неизменно приводил зрителей в восторг.

Я в полной мере познал обременительность всенародной славы. Поток жаждущих узреть чудо не иссякал, и каждый второй был Фома неверующий и норовил вложить персты, то есть проверить результат мензуркой, после чего раздавалось восторженное: «Грамм в грамм!»

Наконец, в даре, ниспосланном мне свыше, пожелали удостовериться врачи. Гипнотизер толкал меня своим мощным взглядом под руку, но у него ничего не вышло. Он признал мою победу словами: «Вы – очень опасный человек!»

Никто, кроме Аркаши Чернова, и думать не хотел вылечиться.

Впрочем, и я надеялся выздороветь, но очень уж неуверенно.

В углу у самой двери лежал мой сверстник, Виктор Буряков. От него исходил мощный поток энергии именно алкогольного безумия.

Он был сыном милицейского генерала, давно махнувшего на него рукой; но мать и, насколько помнится, старшая сестра не отступились от него.

Виктор успел посидеть по замечательной статье «притоносодержательство» на двоих с сыном известного профессора, проходившего в оны годы по делу врачей-вредителей и знакомого мне по дачному соседству.

Буряков лечился в одиннадцатый раз и был уверен, что рано или поздно умрет в психушке, и это его ничуть не огорчало.

Он рассказывал, что у него транспортный психоз, напиваясь, он садился на поезд (самолет, пароход) и перемещался в пространстве в неведомом направлении. Самое интересное, уверял очарованный странник, оказаться в совершенно незнакомом городе без копейки в кармане и выпутываться из щекотливого положения.