Za darmo

Родное пепелище

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Дома я безотлагательно вставлял пленку в диаскоп и приникал пытливым оком к окуляру, в который была вставлена лупа, она-то и позволяла рассмотреть кадр во всех подробностях, а я был дотошный зритель.

Обратив заднюю стеклянную матовую стенку диаскопа к источнику света, я неспешно изучал Московскую битву, битву за Кавказ, оборону Ленинграда, Одессы, Севастополя, Сталинградское и Курское сражение, падение Берлина.

Собирал я и учебные фильмы: Древний Египет, Греция, Рим, Киевская Русь, историю искусств – всё это было необыкновенно интересно и очень прочно укладывалось в моей голове – великая сила наглядности.

Фильмотеку свою я хранил в коробках из-под отцовских штиблет чехословацкой фирмы ЦЕБО.

Почему-то наши коробки делались из хлипкого серого картона, а у ЦЕБО тара была разных цветов, аккуратная, из очень плотного и прочного, как фанера, картона, долго держала форму и служила мини-сундуками для моих сокровищ.

Папа говорил, что раньше все предприятия ЦЕБО принадлежали обувному королю по имени Томаш Батя, у которого был (невозможно себе представить!) личный самолет.

Даже паровые яхты не впечатляли меня так, как этот самолет, в котором, впрочем, Батя вместе с пилотом упал на собственные заводские строения, что, заметьте, было предсказано каким-то писателем.

Вообще-то я не мечтал о богатстве, но был не против найти клад, как Том Сойер, уж я бы нашел достойное применение серебряным долларам.

Грезы о домике на берегу Волги и прочие золотые миражи отнюдь не носили систематического характера.

В своих галлюцинациях (о, как я ошибался, полагая, что каток «Динамо» избавил меня от них навсегда!), так вот в моих горячечных видениях я никогда не был богатым человекам – я замерзал во льдах, воевал с немцами, освобождал угнетенные народы…

Я заметил странный и устойчивый интерес отца к людям, сколотившим очень крупные капиталы: он рассказывал мне то про Томаша Батю, то про Генри Форда, Савву Морозова, Корнелиуса Вандербильта, владельца заводов, газет, пароходов… И множества паровозов! Он мог залезть на любой из них и покатить, куда глаза глядят со скоростью в сто двадцать километров в час (я прочитал книжку о паровозах), но он почему-то этого не делал.

И откуда отец только добывал сведения обо всех этих акулах империализма? Что-то я не помню, чтобы советские издательства распространяли подробности их жульнических биографий.

Еще больше меня удивляло то очевидное уважение, с которым папа относился ко всем этим сомнительным личностям.

Из постоянного чтения Максима Горького папа извлек вовсе уж невероятные вещи – крупные русские капиталисты: купец-волгарь Николай Бугров, мебельщик Николай Шмидт, текстильщик Савва Морозов давали деньги на революцию! И деньги немалые.

Это разрушало мою примитивную, но стройную и марксистскую, как я полагал, картину мира, где было два цвета: наш, красный и их белый, он же – черный, черные дела эксплуататоров привели их в контрреволюционный лагерь белых.

Диафильмы порождали другой вопрос, не умещавшийся в мое стройное героическое представление о войне: мы везде и всегда били проклятых гитлеровцев, мужественно защищали свои города…

Но ведь и Одессу, и Севастополь, и Киев мы сдали, Ленинград оказался в блокаде, это как?

Конечно, вероломное нападение, внезапность…

Но какая внезапность могла быть в 42-м году?

А тут еще несносный Федор Яковлевич…

Наступал долгожданный час, звучала знакомая, навсегда волшебная мелодия, библиотекарша Мария Павловна и ее помощница Катюша уже заперли дверь книгохранилища и отправились домой, и раздались заветные слова:

 
В шорохе мышином, в скрипе половиц
Медленно и чинно сходим со страниц,
Шелестят кафтаны, чей-то смех звенит.
Все мы капитаны, каждый знаменит.
……………………………………………………
Мы полны отваги, презираем лесть,
Обнажаем шпаги за любовь и честь.
 

«Свистать всех наверх!» – началось заседание «Клуба знаменитых капитанов».

Телевидение моего детства делало первые шаги, новые фильмы выходили редко, и радио развлекало нас умно, интересно и мастерски.

Полагаясь (и нисколько не ошибаясь в этом!) на безудержную фантазию ребенка, «Клуб знаменитых капитанов», располагая только звучанием, переносил меня в иные времена и страны.

Мы, благодарные и преданные слушатели, оказывались в эпицентре захватывающих приключений, в опасных и безнадежных ситуациях, но мы знали, наши капитаны выходили победителями из самых страшных бурь и штормов.

Мудрый и благородный Немо, мастер выживания Робинзон Крузо (неизменно великолепный Ростислав Плятт), мужественный подросток Дик Сенд, пятнадцатилетний капитан (неувядаемая Валентина Сперантова), наш, советский, Саня Григорьев и вальяжный Тартарен из Тараскона (Осип Абдулов).

Я недоумевал, кого это угораздило привести в столь славную компанию хвастунишку, фанфарона и далеко не храбреца – буржуа из Тараскона. Но потом я догадался: здесь работал приём контраста, а Тартарен временами бывал уморительным, что добавляло красок «Клубу знаменитых капитанов».

Вот доктор Гулливер, другое дело – сколько диковинного он повидал, где только ни побывал! Лилипуты, великаны, гуингмы, лапутяне!

Или романтик и умница Артур Грей, как он глубоко понял мечтательницу Асоль, которую недалекие люди считали умалишенной – алые паруса никогда не померкнут в душе:

 
Тьмы низких истин нам дороже
Нас возвышающий обман.
 

Именно так, и тогда, и ныне, и до самой смерти…

Радиожурналисты Климентий Минц и Владимир Крепс, авторы «Клуба знаменитых капитанов» были незаурядными мастерами своего дела, и передача умерла только вместе с ними, в 70-е годы.

 
За окошком снова прокричал петух,
Фитилек пеньковый вздрогнул и потух.
Синим флагом машет утренний туман.
До свиданья, Вашу руку, капитан.
 

Литературный журнал «Невидимка», прообраз нынешних интеллектуальных игр, предлагал и легкие, и трудные вопросы и загадки на темы детской и подростковой литературы – поначалу я мог ответить на два-три, уже в 1956 году редкая передача могла поставить меня в недоумение. Но, если такое случалось, почему-то непрочитанная книга немедленно оказывалась у меня в руках, и я яростно стирал позорное белое пятно.

Конечно же, все книги о знаменитых капитанах были проштудированы, а «Невидимка» вела за собой, стремительно расширяя круг чтения.

Редакция «Невидимки»: В.А. Каверин, Л.А. Кассиль, К.Г. Паустовский и, разумеется, вечный спутник моего детства – С.В. Михалков, имена сами за себя говорят.

«Научный радиотеатр» рассказывал о драматической истории русских изобретений и открытий.

Вот когда я возненавидел косность и скупердяйство царского режима – даже радио не сумели оценить!

Хорош и А. С. Попов – некогда было ему заглянуть в патентное ведомство – вот и отдал русский приоритет не в меру шустрому итальянцу Гуельмо Маркони. Любопытно, что в споре о приоритете в изобретении радио имя Генриха Герца упоминалось как-то глухо.

Научную проблематику озвучивали корифеи МХАТа – А. П. Кторов, А. Н. Грибов, М. П. Болдуман…

Привлекали меня и концерты-лекции, концерты-загадки.

Но, увы, по музыкальной части полный швах, хорошо, если хоть что-нибудь отгадывал, и то не всегда.

К этим передачам примыкала «Музыкальная шкатулка», не пропускал я и «Почтовый дилижанс» – на адрес передачи можно было написать письмо и получить ответ, но я не стал корреспондентом «Почтового дилижанса» – стеснялся, да к тому же предпочитал самостоятельно искать ответы на все вопросы.

В 1949 году в радиоспектакле «Золотой ключик» все роли исполнил Николай Литвинов – блеск!

Николай Владимирович стал мастером именно радиовещания для детей – «Судьба барабанщика», «Дальние страны», «Угадайка», «Радионяня», сказы П.П. Бажова («Ну, что, Данила-мастер, не вышла твоя чаша?»), и, моё любимейшее, – «История о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».

Замечательные рассказы Николая Носова «Мишкина каша» и «Огурцы» я знал наизусть.

Мне исполнилось 10 лет, когда в 54-м году начала работать познавательная передача «Мир, в котором мы живем», о Вселенной, об атоме, о технологии производства самых разных вещей.

Где-то я прочитал, что Юлий Цезарь умел одновременно читать, писать, слушать донесения и отдавать приказы, да еще, между делом, и Клеопатрой некстати увлекаться – это уже мой ехидный комментарий, не мог я простить великому полководцу того, что он Александрийскую библиотеку сжег.

Юлий Гай мог, а Юрий Гаврилов? Читаю, пишу, поддерживаю беседу, слушаю радио и даже смотрю телевизор – всё одновременно – годам к 12 я был уже опытен и весьма поднаторел в этом умении.

Вот и «Радиоклуб юных географов» особенно хорошо шел под физическую географию, но и чтению «Двух капитанов» не мешал.

«Театр у микрофона» – Атлантида советской культуры, ныне сокрытая от нас водами Леты.

Коснусь сей темы эскизно, иначе придется бросить «Родное пепелище» и засесть за фундаментальный труд «Театр у микрофона».

«Олеко Дундич» – вполне бездарная, но уж очень героическая пьеса, поставленная в театре Моссовета мастодонтом и помпадуром сталинской школы – Юрием Завадским; главную роль отважного серба играл Михаил Михайлович Названов, бывший зек Ухтпечлага, лауреат трех Сталинских премий.

До сих пор помню команду головорезов Олеко Дундича: Дундич, Палич, Драгич, Ходжич.

Черт знает что такое, вот ведь намертво в голове засело!

Михаил Названов – Король Клавдий в «Гамлете» Григория Козинцева – каково было таким мастерам ходить в Дундичах.

Но не Дундичем единым был жив радиотеатр, а прежде всего классикой, мировой и тем, что считалось советской классикой.

 

Я больше любил «Плоды просвещения» нежели «Власть тьмы» – спиритизм бып мне очень любопытен; спектакли по Чехову мне были интересны, но когда Игорь Ильинский читал рассказы Антона Павловича – «Толстый и тонкий», «Хамелеон», «Сирена» – это было объедение…

Чарльз Диккенс – «Посмертные записки Пиквикского клуба», Ричард Шеридан «Школа злословия», Виктор Гюго, Оноре Бальзак, Фредерик Стендаль, Лопе де Вега, Бронислав Нушич – «Доктор философии», его часто повторяли, чтобы показать, что мы ненавидим не сербов, а клику Тито.

Про русских классиков я уж и не говорю: «Недоросль», «Горе от ума», «Маскарад», «Ревизор», пьесы А. Н. Островского, А. П. Чехова я знал практически наизусть и любил поразить слушателя, сказанув что-нибудь вроде: «Какой реприманд неожиданный!».

Пьесы Горького, трилогия Н. Ф. Погодина – «Человек с ружьем», «Кремлевские куранты», «Третья – патетическая»…

Погодин был обласканный большевиками апологет советской власти, а спектакли получились хорошие, живые; чего стоил еврей-часовщик, агент Эзопа, который, в свою очередь, оказался агентом Антанты.

Или «Шторм» Билл-Белоцерковского, дешевая агитка, но в записи спектакля «Театра имени Моссовета» спекулянтку Маньку играла Фаина Раневская – это был маленький шедевр, десяти минутный «шурум-бурум»…

Радиотеатр приучил нас к образцовой режиссуре и великолепной игре актеров, каждый второй из которых был явлением и школой, а отсутствие сцены раздражало воображение, делало его изощренным.

Кучер Пиквика, мистер Самуэль Уэллер – в исполнении Анатолия Кторова – визитная карточка «Театра у микрофона», лучше не бывает, потому, что лучше нельзя.

Оперетта! Классика! Лёгкий жанр. Остроумие, канкан, вальс, чардаш и бессмертные мелодии Штрауса, Кальмана, Оффенбаха, Легара, Дунаевского.

«Сильва», «Летучая мышь», «Веселая вдова», «Граф Люксембург», «Фиалка Монмартра», «Баядера», «Цыганский барон», «Продавец птиц», «Белая акация»…

Незабываемый шедевр: «Принцесса цирка», дуэт величественной Гликерии Богданой-Чесноковой с маленьким, толстеньким, лысеньким и уморительно буффонадным Григорием Марковичем Яроном – это восхищало и навсегда врезалось в память, хотя глазами мы всё это увидели только в 1958 году, когда на экраны вышел сногсшибательный «Мистер Икс».

Который я смотрел, не отрываясь, неделю без перерыва в соседнем кинотеатре «Прогресс», решительно предпочитая легкий жанр школьным урокам.

Оперетта оказалась для меня необходимой ступенькой восхождения к опере.

Мы были слушатели непосредственные, мы переживали сценическое действо сильнее, чем иные наши жизненные реалии.

Как я негодовал на Эдвина Воляпюка – подумаешь, мама с папой не разрешают жениться на любимой девушке. Вот я женюсь только на той, на которой я захочу и родителей слушать вовсе не стану!

Как в воду глядел.

Григорий Маркович Ярон занимал мое воображение уже тем, что по намекам взрослых, я догадался: он был гомосексуалист. О наличии подобных странных мужчин я знал, глухонемые в клубе на улице Хмелева специализировались на продаже порнографии, в том числе гомосексуальной, так что тайны не было, но недоумение оставалось – зачем они это делают?

А у кого спросить? У родителей, классного руководителя, старшей пионервожатой Зои?

Подворотню как источник информации я давно не принимал всерьёз – мало ли что наплетут бывалые люди, которые слышали звон, а у самих – семилетка на троих…

Кроме того, я знал, что за мужеложество сажают, а про Ярона всем всё было известно, но его никто не сажал.

И правильно, думал я, грех небольшой – он не убийца, не грабитель, а отправь его на кичу, кто будет так залихватски распевать с мадам Каролиной?

«Белая акация» Исаака Дунаевского, о сыне которого ходили сомнительные слухи – якобы он устраивал оргии золотой молодёжи на отцовской даче (посмотрел слово «оргия» в энциклопедическом словаре – да, ничего хорошего), так вот «Белая акация» транслировалась часто.

Ну, и как прикажете строить коммунизм с такими типами, огорчался я – один слаб на задок, другая на передок, третий – с блудными девками валандается, а их только в нашем дворе целый косяк: подороже – Мирра и Фейга из шестнадцатого дома, подешевле – Галька из татарского флигеля.

Или, скажем, спекулянт дядя Миша из 24-го дома – ворочает себе драповыми делами, а гараж для своей кофейной «Победы» построил в нашем дворе, в котором и так повернуться негде – не помогло, все равно разоблачили, посадили и статья с фотографиями в «Огоньке» напечатана была.

Надо сказать, что себе я легко прощал и антрацит, который я тырил в соседних котельных (так ведь ещё на выбор брал!), и махинации со свободным днем, и торговлю очередями и другие, не очень благовидные поступки.

Так вот, песня из «Белой акации» стала гимном Одессы, а моим любимцем – Михаил Водяной (Вассерман), Яшка-буксир, одесский говорок, одесский шарм и блеск с легким блатным оттенком.

Водяного насмерть затравили товарищи по легкомысленному цеху под руководством партийных организаций.

После его кончины от инфаркта обвинения признали клеветой и повесили мемориальную доску в память замечательного артиста.

А вы говорите: буффонада…

И уже всходила звезда блистательной Татьяны Ивановны Шмыги.

Понимаю, что увлекся, но не могу пройти мимо «Утренней зарядки» – мастер спорта Николай Гордеев – командный голос без особого нажима, лапидарное музыкальное сопровождение: «На зарядку становись!»

Не знаю, каких вершин достиг Николай Лаврентьевич в спорте, но его передача связана с незаживающей душевной раной…

Сколько раз я начинал ставить «ноги на ширину плеч» и «переходить к водным процедурам», но так и не хватало воли годами просыпаться на призыв «На зарядку становись!», и благие порывы уступали желанию поспать лишних полчаса.

Вадим Синявский, воистину всенародный любимец. Во время войны он вел репортажи с поля сражения, из горящего танка, потерял глаз в осажденном Севастополе. Неповторимый голос, манера говорить, интонация, скороговорка, захватывающие футбольные баталии: Федотов, Бесков, Хомич.

Отец моего школьного приятеля шпионил в Японии и привез оттуда транзистор, о которых в СССР никто и не слыхивал, и уж, конечно, не видывал.

Мы взяли маленький приёмничек с собой на стадион.

Игра была на редкость скучная, вялая, но я был в восторге от репортажа, который впервые слушал на трибуне.

Ровно ничего, из того, о чем повествовал Синявский, на поле не происходило. Он увлеченно, но сдержанно (стиль – это человек, уважаемый читатель), рисовал картины стремительных проходов по краю, хитроумных финтов, опасных навесов, могучих ударов в штангу…

А куда еще, ведь нудная игра-то кончилась нулевой ничьей.

Верный человек рассказывал мне, что когда Синявский прилетел в Стокгольм вести репортажи о встрече нашей футбольной сборной со шведами, выяснилось, что его чемодан по ошибке отправили в другой город.

Горе знаменитого комментатора было неописуемо.

Он был вынужден признаться посольским: в чемодане было средство, необходимое и незаменимое, чтобы вести репортаж на высоком идейно-художественном уровне – «Московская особая».

Дипломаты успокоили знатного гостя – в посольстве запасы именно «Московской особой» просто не поддавались исчислению, так что Синявский выступил с привычном блеском.

Еще до школы мама, если она выходила во вторую смену, брала меня с собой на работу, дабы я не болтался на улице.

Разумеется, я находился не в наборном цехе, а либо гулял во внутреннем дворе типографии на Цветном бульваре, где любил смотреть, как разгружают машины с ролами – огромными цилиндрами бумаги для газетной ротации. Либо стрелял из рогатки, установив цели возле бетонного забора, или поступал под попечение тети Доры, заведующей справочной библиотекой «Литературной газеты», где у нее была единственная подчиненная, смешливая девочка Оля.

Справочные библиотеки формально существовали для проверки цитат и разных фактических сведений в материалах, публикуемых в издании, но библиотека «Литературки» имела и обычный абонемент, которым пользовались, в основном, родители школьников.

Я хорошо знал три ведомственные библиотеки: «Литературной газеты», издательства «Известия» и Центрального дома литераторов.

Это были очень хорошие библиотеки, составленные путем грабежа замечательных частных собраний, которых в дореволюционной России было множество.

Библиотека ЦДЛ была сборной, основу ее философского отдела составляли книги из собрания известного русского философа Н. О. Лосского; на моих стеллажах стоит два десятка томов в любительских переплетах, на кожаных корешках которых светятся еще не потускневшие тисненые буквы (натуральное сусальное золото!): Н.О.Л. – Николай Онуфриевич Лосский.

Я считал, что если большевики присвоили книги высланного из России Лениным на «Философском пароходе» мыслителя, а советские писатели за 50 лет так и не удосужились заглянуть в сборники «Новое в философии», книги неокантианцев или Ницше, так уж лучше я их прочту и на свою полку поставлю.

Читатель, конечно, догадался, что страсть к книге и жесточайший книжный дефицит со временем превратили меня в книжного вора, я даже из армии посылал домой бандероли с ворованными книгами.

Увы, это так, и не всегда набеги на чужие полки я мог оправдать благими намерениями, но из песни слова не выбросишь.

Тетя Дора вручала мне несколько книжек с картинками – читать я не умел, и приступала к своей работе: курила, читала, часами говорила по телефону и принуждала нерадивую Олю заниматься бесконечной библиотечной писаниной.

Запах старых книг – какая там «Шанель» №5!

Читать я учился по книжным корешкам.

Я мог беспрепятственно передвигаться по библиотеке, уставленной мебелью прошлого века – книги забирали вместе со шкафами, антресолями и лестницами, наверху которых была площадка с перилами, чтобы можно было полистать книгу, не спускаясь.

Однажды в больших плоских ящиках под полками я нашел французские эротические альбомы конца XIX – начала ХХ века – время я определил по появлению автомобилей, которые, наряду с купе поезда, стали интерьером пикантных сцен.

Я несколько вечеров рассматривал занятные картинки, пока меня за этим времяпрепровождением не застала тетя Дора с неизменным «Казбеком» в зубах:

– Ну, что же, губа не дура, – похвалила она мой вкус; в результате все ящики были заперты на ключ.

Я еще не догадывался, что книги станут одной из сильнейших привязанностей в моей жизни.

С начальной школы я не переставал читать нигде и никогда: ни в глубине сибирских руд, ни в мрачных пропастях запоя. Я читал в больницах, клиниках, госпиталях, где я полежал много больше обычного, урывками – на работе, в четырех дурдомах, где чтение почиталось за занятие подозрительное и нежелательное; в многочисленных поездках в иные города, на взморье или в лесную глушь…

И отовсюду привозил книги.

Я – не книжный червь, но я – человек книжной культуры, и мне больно видеть, как она жухнет, скукоживается, угасает.

Аудиокнига, чтение с экрана монитора – все это жалкий эрзац общения с книгой во плоти, книга любит человеческие руки, она отзывается на ласку, оживает.

Я люблю книгу не только как инструмент и символ духовной культуры, но и как источник эстетического наслаждения.

Пушкин, в восьми томах, «Просвещение», 1896 год. Издательский тканый переплет, уменьшенный формат, веленевая бумага «без примеси древесной массы», что специально оговаривается, ручной набор, экономная верстка, шрифтовые выделения: на страницах – ни пятнышка, вот что значит тряпичная бумага!

Прелесть несказанная!

А немецкий Ницше в любительском переплете, заголовок – готическим шрифтом, текст – гражданским, на слоновой бумаге, с удивительно нарядным и строгим форзацем, в идеальном состоянии, изящное произведение еще XIX века – каково?

А какой это омут – периодика девятнадцатого – начала двадцатого века на незабвенном чердаке святой Исторической библиотеки в Старых Садех, рядом с лютеранским кафедральным собором Петра и Павла, где в советские времена находились кинотеатр, а затем – студия «Диафильм».

Здесь в Старосадский переулок впадает Петроверигский (одно название чего стоит!), сюда, утомившись от библиотечных трудов, мы ходили выпивать в бывшие общежития бывшего КУНМЗа.

Ага, никто не знает, с чем это едят! Коммунистический университет национальных меньшинств запада имени Юлиана Махлевского.

Причем в этой замечательной альма-матер к национальным меньшинствам, кроме прибалтов, евреев и молдаван, были причислены не только финны и поляки, но отчего-то даже немцы и итальянцы.

Пламенный революционер Мархлевский умер своей смертью на итальянском курорте в 1925 году, университет раскассировали перед войной, но общежития не опустели, и в них бытовали правильные люди, которые всегда были не прочь подкрепиться.

 

Употребив под закуску граммов по триста-четыреста водочки на сотрапезника, мы возвращались к заждавшимся книгам, журналам, газетам.

Бывало, даешь себе клятвенное обещание: никаких объявлений на последней полосе не рассматривать, по сторонам не глазеть, судебной хроники и фельетонов Дорошевича не читать, а выписывать в тетрадь только то, что непосредственно относится к земским и городским съездам, но куда там!

С первой же подшивки газет пускаешься во все тяжкие – тут лакомый кусочек, там – еще привлекательнее, а припасенная тетрадь сиротливо лежит втуне…

Гознак на особенной, видимо, хлопковой бумаге выпускал чудесную серию – сказки Пушкина и русские народные с иллюстрациями Ивана Билибина; издательство «Детской книги» отпечатало «Слово о полку Игореве» с гравюрами В. А. Фаворского на мелованной бумаге, «Золотое руно» – древнегреческие мифы с замечательными иллюстрациями, «Дикие лебеди» – энциклопедический формат, роскошные цветные картинки во весь формат на каждой четной странице – такими были мои первые драгоценные тома.

Книги имеют свою судьбу и определяют судьбы людей.

Я не могу сказать, что всем хорошим и плохим в себе я обязан книгам, но то, что многие мои идеалы и воззрения сформировались при участии книг – это очевидно.

Вначале мое чтение носило хаотический характер: летом, после второго класса, я вместе с «Лесной газетой» Виталия Бианки и «Лисичкиным хлебом» Михаила Пришвина прочитал «Разгром» Александра Фадеева, книгу для меня рубежную, потрясшую меня и заставившую задуматься о совсем не детских вопросах.

Я всегда стремился в чтении обогнать свой возраст, но это вовсе не означало, что я остыл к сказкам или не мог уже читать какой-нибудь «Васёк Трубачев» Осеевой или стихи про дядю Степу.

Советская власть, надо признать, создала мощнейшие издательства, работавшие на детей и подростков.

Издательская культура в СССР, и это неоспоримо, была на удивление высокой.

Талантливые люди, не имея возможности высказывать свои мысли, изучали и комментировали чужие.

Выходили полные собрания сочинений, снабженные мощнейшим научным аппаратом; вездесущий А. М. Горький заложил несколько серий, не имеющих аналогов в мировой практике: «История заводов и фабрик», большая и малая «Библиотека поэта», «Литературное наследие», «Литературные памятники».

Продолжив дореволюционную традицию, Горький предложил издать серию «Жизнь замечательных людей», просветительское значение которой трудно переоценить; после войны начала выходить «Библиотека приключений», каждый том которой я ожидал с трепетом.

Тома издательства «Academia», расцвет которого пришелся именно на те годы, когда директором «Academia» был матерый заговорщик и кровавый убийца – Лев Борисович Каменев (Розенфельд), до сей поры являются признанными шедеврами издательского искусства, и высоко (ну, уж очень высоко!) ценятся книголюбами и особенно – продавцами.

Именно на этих книгах вырастала и зрела интеллектуальная элита нашего поколения, не нашедшая себе достойного применения в империи времени упадка и ушедшая в сторожа и кочегары, унесенная в могилу алкогольным ураганом.

В этих книгах мы вычитывали правила, по которым собирались жить, из этих книг мы брали канву для наших игр.

 
Если, путь прорубая отцовским мечом,
Ты соленые слезы на ус намотал,
Если в жарком бою испытал, что почем,
Значит, нужные книги ты в детстве читал.
 

Это Владимир Высоцкий о своем и нашем поколении.

Мы, разумеется, не понимали того, что хорошие книги сделают нас в какой-то момент беззащитными перед жизнью, устроенной отнюдь не по книжным правилам.

Но, с другой стороны, хорошие, главные и необходимые, книги сделали нас, книгочеев, более устойчивыми перед разъедающим действием пошлости, безразличия, обыденности, грубости и жестокости быта коммуналок, бараков и казарм.

Книжная прививка не позволила нам превратиться в одномерных членов общества потребления.

Книги давали пищу для раздумий, обостряли и углубляли мучительные вопросы, поднятые самой жизнью, или наводили на то, о чем я еще не задумывался.

Но вот беда – вопросы задавать мне было решительно некому. Я помню, что уже говорил об этом, но фантомная боль и ужас умственного одиночества до сей поры не умерли во мне.

В седьмом классе я начал было читать «Науку логики» Гегеля. И ничего в ней не понял, ни единого слова.

Господи, какое отчаяние охватило меня!

Я решил, что я – круглый дурак, а это было хуже смерти! Я испугался, что достиг своего потолка, а я-то верил, что мне еще расти и расти…

Я попросту глуп – отчаивался я, и мне никогда не понять самых главных книг, доступных только по-настоящему умным людям, а я – так, всего лишь не меру впечатлительный мальчик.

Если бы у меня был наставник, он указал бы мне на толкователей Гегеля – Куно Фишера или Вильгельма Виндельбанда, но я был обречен шарить руками вокруг себя в полной темноте; вот тогда я научился ценить ссылки и отсылки, примечания, послесловия и предисловия.

Но, с другой стороны, может быть, я так нежно люблю Виндельбанда, потому что сам его нашел, откопал среди сотен томов словесной руды.

И, не дай Бог, никто не должен был знать о «мильоне терзаний», о моих мучениях и сомнениях, о «Науке логики» – скажут: по программе надо книги читать, Гегель – в каком классе? Или вовсе засмеют и пальцем повертят у виска.

Главные книги моего детства времен начальной школы: сказки, народные, Пушкина, Андерсена и «Аленький цветочек», книги о природе – Аксаков, Пришвин, Бианки, Чарушин и Сетон-Томпсон.

«Разгром», Том Сойер, мифы и легенды древней Греции, «Школа», «Судьба барабанщика» и весь Аркадий Гайдар.

Вы не верите, что Гайдар умел писать о любви – прочитайте «Голубую чашку».

«Пакет» и «Честное слово» Леонида Пантелеева, «Капитанская дочка», «Кортик» Анатолия Рыбакова; «Дети капитана Гранта», «Таинственный остров» Жюля Верна, «Два капитана» Вениамина Каверина, всё зачитано до дыр. Понятно, что полный список просто невозможен.

Главное, все эти книги – на всю жизнь.

Необъяснимым образом меня волновали пушкинские стихи о природе.

Колдовские строки до сей поры вызывают у меня восторг и умиление, трепет и восхищение такое, что щемит душу и замирает сердце:

 
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и в золото одетые леса,
В их сенях ветра шум и свежее дыханье,
И мглой волнистою покрыты небеса,
И редкий солнца луч, и первые морозы,
И отдаленные седой зимы угрозы.
 

Сам Пушкин казался мне мощным ветром, свежим дыханием, без которого не может быть полной жизни и любви.

В детстве у меня было ощущение Пушкина как стихии, я уже догадывался, что он будет со мной всегда:

 
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!
 

Вы будете смеяться, но я в десять лет думал точно так же и мечтал ровно о том же.

Читатель, конечно, помнит, как Сергею Леонтьевичу Максудову, тому самому, из «Театрального романа», от постоянного чтения оного стало казаться по вечерам, что из белой страницы выступает что-то цветное. Присматриваясь, щурясь, Максудов убедился в том, что это картинка. И более того, картинка эта не плоская, а трехмерная… Видно: горит свет, и движутся фигурки…

Представьте, со мной происходило то же самое, точь-в-точь.

Едва я начинал читать, как появлялась объемная картинка и наша комната превращалась в Гранитный дворец колонистов на таинственном острове.

Конечно, я любил, чтобы дома никого не было: родители на работе, Лида в школе или гуляет, баба Маня ушла к своей приятельнице из двадцать четвертого дома, про которую она говорила со значением: «в министерстве служит». Та действительно работала машинисткой в здании Центрального телеграфа на улице Горького, где и доныне помещается Министерство связи.

Стакан холодного чая, коробка рафинада и городская, французская, как называла её по старинке баба Маня и другие московские старухи, булка, сибирский кот Барсик и том Жюля Верна – что еще надо для блаженства…

Если баба Маня оставалась дома, я, силою воображения, превращал её в какой-нибудь второстепенный персонаж – негра Юпитера и даже в обезьяна Юпа, прости меня, Господи.

Вот пиратский бриг, ведомый дружками Айртона, входит в пролив; тут можно съесть пару кусочков сахара, отщипнуть булки и запить всё это чаем – книга читается в пятый раз.

Боковым зрением я видел, как из-под дивана вышла мышь и осматривается, а сибарит Барсик смотрит на мышь равнодушно и вовсе не собирается её ловить или даже припугнуть.