Укатанагон и Клязьма

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

…и вдруг разом всё исчезло. Его трясло, и трясло, и трясло… и в этой тряске плоть его и боль его отваливались и пропадали… опять становилась видна панорама звёзд и Земля с её легкой проницаемостью во всех направлениях… и снова побежало время – и прошло время… и в наступившем прохладном покое разговор возник сам собой… из ничего и сам собой… если этот плывущий транс можно назвать разговором… а как это назвать при отсутствия тела, пальцев, языка и прочей человеческой амуниции… при отсутствии слов, которые рождались где-то отдельно и не для него… Поток образов, идущий от Арифьи-о-Гериты, отзывался в нем ливнями различных реакций, воспоминаний, чувствами, мыслями, звуками, музыкой, ассоциациями, картинками и словами – и всё это вырастало в разные стороны, искало и встречалось, и собиралось вокруг центра, тянулось друг от друга и друг к другу, обретало связи и сочетания, пока не сомкнулось наверху, образовав огромное яйцо. Вокруг него, центрального, на разных расстояниях появилось ещё несколько просторных оболочек – это и было то, что Арифья-о-Герита называла взаимодействием…

На этом заканчиваю с автобиографией К. Картушева.

Глава 3

Небытие определяет сознание.


Вначале никакое утверждение не может прозвучать убедительно: читатель душой и телом пребывает в собственной жизни, сиюминутном настроении и привычном недоверии, и не может мгновенно устремиться в историю, возникающую из пустоты. Правда – это худшее с чего можно начать, она хороша для финала детектива, а по природе своей она, скорее, принадлежность школьного учебника: на летних каникулах уже забыта, а в следующем классе уже другая. Только неуклонное, шаг за шагом, движение, разумная постепенность убеждают в честности и надёжности постройки, войти и обжиться в которой предлагает автор. Поэтому так уместно Предисловие, написанное признанным Авторитетом и искусным Мастером Ступенек, умеющим в трудной начальной позиции, прямо на земле, соорудить крыльцо из собственного материала и подняться на него вместе с читателем, чтобы там распахнуть дверь и, положив руку читателя на поручень, то есть верёвочку, сплетённую автором, благословить его на путешествие в таинственной полутьме к предполагаемому светлому выходу. К сожалению, в данном случае не нашлось такого Авторитета, да и предстоящее читателю движение не может быть удержано внутри какой-либо привычной постройки, не говоря уже про светлый выход. Поэтому автобиография К. Картушева служит нам таким крыльцом – и мы уже стоим на нём, входная дверь распахнута, верёвочка протянута. Вперёд, друзья мои, держитесь за неё, сплетённую из двух линий.

Первую Линию составляют записи Дневника Арифьи-о-Гериты. При назывании нового имени правильно было бы уточнить, о ком идет речь, но отложим немного эту необходимость и, может быть, пояснения не потребуются. Записи этого Дневника приводятся хоть и с разрывами во времени, но последовательно, формируя таким образом крупный временной хребет. Замечу, что записи эти не относятся к литературному жанру автобиографической прозы, они – что-то типа рабочих записей.

Вторую Линию составляет последовательность отдельных историй, происходивших с разными персонажами в разное время. Историй этих в разных изданиях этой книги будет от шести до десяти, хотя, конечно, могло быть и больше. Между ними тоже довольно большие расстояния, но не такие огромные, как между записями Дневника Арифьи-о-Гериты. И две эти линии – линия Дневника и линия историй – переплетаются самым простецким образом.

Повествование идёт от третьего лица, потому что в целом роль К. Картушева, то есть моя, это роль эдакого ловца словесной рыбёшки, использующего её для пересказа живых картинок. С Константином Картушевым у меня отношения тоже уже такие «чешуйчатые», хотя, конечно, никто не может отменить родства… Это выскочившее вдруг словцо – «родства» – для обозначения себя как родственника самого себя, звучит смешно, и я рад, что могу ещё ощущать и передавать смешное, которое часто важнее и точнее, чем серьёзное. Ведь течение времени в первую очередь сносит именно серьёзное, не выдерживающее напора нового. А как рассказать о серьёзном, если для него, как и для многих, совершенно реальных, явлений, нет человеческих понятий? Я, как ни искал, не нашёл способа придумать к ним подходы, то есть дорожки содержательных слов, приводящих к объяснению этих явлений. Ведь дорожки серьёзных слов прокладываются по уже существующей основе, своего рода почве, пусть зыбкой, скажем, по воде, или даже по воздуху, или хотя бы по идее воздуха. Но когда нет ничего, Обрыв Смысла? Причём обрыв не в значении «глубокий каньон или труднопроходимый овраг», это бы ладно, с этим бы мы справились, зацепились бы за край, граничащий с реальностью. А тут такой обрыв, какой иногда мы видели в кино: взрыв одновременно уходит в глубину и разбегается во все стороны, обрушивая и обрушивая края воронки, которые падают не на отсутствующее дно, а улетают вниз, вверх, в стороны, в бесконечную пустоту. Сталкиваешься с таким процессом обрушения существующего знания, и у тебя нет ничего, ни образа, ни слова, ни спуска туда – ничего. Ничего серьёзного. Никаких серьёзных человеческих слов нет и никогда не будет. Но есть, выглядывают и выпрыгивают из глубины, посверкивая над чёрной провалиной чешуёй цветов побежалости, несколько несерьёзных слов, честных и натуральных несерьёзных слов… Поэтому прошу принимать то, что может с ходу показаться не серьёзным, смешным, ироничным или саркастическим – не как что-то случайное, на «ха-ха» или от растерянности выплеснувшееся из обстоятельств. Нет, это всегда элемент конструкции. Смешное – это элемент конструкции, заменяющий то, что невозможно передать серьёзным словом. Так мы сможем преодолевать смысловые пропасти невозможной ширины и глубины: бежишь над ней по несерьёзному бревнышку, а оно вырастает из-под тебя, вырастает, вырастает и вдруг обопрётся на что-нибудь уже весьма надёжное из Серьёзной Части Божественной Речи.

Первая линия
Дневник Арифьи-о-Гериты

Снаружи появляется то, что уже побывало внутри.

* * *

Поверхность меняется в темпе воды: и разборка, и сортировка, и сборка.

Цепочки вовсю перебирают бесконечные варианты.

Самое перспективное – это ошибки.

* * *

Пора отделяться от общего бульона. Помогаем в несколько шагов: предпосылки – условия – стимулы, чтоб гибко.

Замкнулись в клетки!! У! Все молодцы!!!

Если рядом маленький, сразу ты нянька.

Ма обещала столкновение с соседней галактикой.

* * *

Прорывают чужую оболочку и лезут внутрь.

Самых перспективных приманили, затянули внутрь, для сотрудничества – и сожрали. Самых лучших. Вместо объединения.

Убираешь агрессию – развитие прекращается.

Ма считает, что желание – это капризная гримаска необходимости, что только опасность развивает. Я не согласна. Опасность даёт пинок и полёт незнамо куда. Желание – лучшая дорога, оно органично, потому что идёт изнутри, да, оглядывается, да, перебирает, иногда проигрывает. Но зато чувствительнее, осмотрительнее и может уточнить выбор по дороге.

* * *

Сине-зелёные лежат у меня полями.

Изменился общий цвет.

Из столкновения галактик ничего не выходит: летим друг сквозь друга, даже не замечая.

* * *

Что-то посыпала, повозила – и захохотала. Малыши перепугались, задрожали и уменьшились – запустилась выделительная система.

Ма говорит: главное то, что внутри, а лучшие перемены внутри происходят от угрозы снаружи.

И тут же нет её: стала огромной и исчезла.

* * *

Маленький тот, кому не хватило времени. Хапают все подряд, лишь бы стать крупнее. Потом внутри конфликт и уже не до развития.

Кому не терпится, – сказала шутя, – выделяют емкость для запасов на время путешествия – и это будет живот. И это будут животные. А кто хочет оставаться на одном месте – будет растение. Пошутила, а Ма говорит: давай называй всех.

* * *

У опасности, как двигателя развития, есть большой недостаток: нужно принимать первый же вариант изменения к лучшему. Любой, а то его примет конкурент и враг. А ты был, может быть, в одном шаге от гораздо лучшего варианта, но ты не можешь ждать, ты должен принять этот!

Желание осмотрелось бы и выбрало точнее, не спеша!

Ма ударила метеоритом – образовался реактор, потом повторила невдалеке.

Изменения пойдут быстрее, слава тебе, Укатанагон.

* * *

Из-за обледенения появились многоклеточные.

Это очень рано. Очень. Но Ма довольна, говорит: возвращаться назад не будем, пусть само разовьётся и покажет себя во всей красе.

– Само? Какое само?! Они не успевают сами выбрать, – говорю – ты начала подкармливать сине-зеленых, стимулировать, а нужно, чтоб желания сами нащупывали путь к совершенству! Мы идем по-другому, не понимаю, зачем нам себя обманывать? Мы не даем им свободы! Не даём выбора! Не даём!

Она аж замерла, вокруг захрустело. Говорит:

– Есть, да, небольшая наша инициатива, но есть и мера. Притом, что это всё не для моего-твоего удовольствия. И тем более не для их! Я могла бы тут…

– Правильно, – говорю совсем без интонации, – дать пинка, чтобы полетели к нашей цели, правда отсутствующей. Держу паузу, а те за это время научились использовать молекулярный клей, оставляя проходы для обмена сигналами! Как будто специально постарались, умнички. Я молчу.

– Ничего себе, – говорит, – услышали, что ли? Видишь, стоит только пригрозить. Ладно, может, ты и права. Самый трудный темп – медленный, кидает во все стороны. Буду исправляться…

Я была поражена…

* * *

Ма:

– Средства у нас грубые: растопить, натаскать воды, замешать и ждать. Разогрев медленный, холод тоже…

 

– Ма, ты сама решила дать своему материалу возможность самовыражения.

– Да, но времени у нас ещё на пару миллиардов оборотов, не больше.

– Значит, мы должны приготовить что-то впечатляющее.

– Хочешь сказать, самое лучшее?

– Ну да.

– Что может быть лучше самого лучшего, да? Может, его отсутствие? Отсутствие необходимости за ним гоняться. Перфекционизм – красивое знамя, но под ним идёт неудачник.

– Мы вроде ни с кем не соревнуемся.

– Ты можешь даже не подозревать, но ты участвуешь в соревновании независимо от собственного желания. Нужно только каждый раз понимать в каком. Тогда в ответ возникают правильные принципы. А твоё «хочу самое лучшее» – это не правильный принцип.

– А какой правильный?

– Полюби – потом понравится. Например.

– Не поняла, – говорю, – я должна сама и вперёд кого-то полюбить, других вариантов у меня нет? Прекра-асно. И за кем это я должна гоняться?

– А мы что, Арифья, всегда говорим только о тебе?

– Обо мне никогда, Ма. Вот я, наконец, и порадовалась.

– Зря порадовалась, в этот раз тоже не о тебе. Это у меня принцип такой: полюби, чтоб оно потом тебе же нравилось, вот решила поделиться с тобой.

* * *

Я передумала. Смотрела-смотрела – и передумала: нельзя знать какой вариант будет лучший для будущего, желание не поможет. Пожелай что-нибудь прекрасное – и его у тебя не будет. Нужно изменяться в каждом новом элементе, расти во все возможные стороны из только что возникшего, сразу, немедленно! Разветвляться в каждой новой точке, сразу, чуть появилась – тут же двигаться из нее во всех возможных направлениях и на каждом новом направлении опять из каждой новой точки. Тогда, может, что и отыщешь.

Работают опасность, конкуренция и паразиты, а лучше, когда всё вместе.

* * *

Это будет… уже понятно. Практически из ничего, из пустоты.

Берешь эту материю – она непоправимо пустая. О, Ма! О, Укатанагон!

Глава 4

Вторая линия
Хорошие времена (URSUS SAPIENS)

Хэм, хэм, хэм,

э-э-эм.

Хэм, хэм, хэм,

эм.

«Лес», народная песня

Напоследок пошли прогуляться. Дни стояли чудесные: высокое, летнее ещё, небо, сухая, празднично шуршащая подстилка и красные, жёлтые, изредка зелёные дрожащие пятна на трепещущих ветках. Но главное запах. Яркий, терпкий запах зрелой, чуть обветренной земной плоти. Вот она, Осень, вся перед тобой: нагая и ласковая – бери её. Настроение было озорное. Михаил Иванович шёл не спеша и глубоко вдыхал, вбирал всё это удовольствие. И вдруг захохотал, повалился на кучу листьев и стал кататься, как дурной.

Настасья, не останавливаясь, пошла вперед, совершенно правильно поняв этот чисто самцовый, отдельный от неё восторг. Он поднялся и, догнав её, на ходу, с чувством шлёпнул по великолепному большому заду. Прогулявшись и осмотрев окрестности – нигде никого, радостная светлая пустота – вернулись на облюбованную поляну. Михаил Иванович, которому ни росту, ни весу было не занимать, опёрся о сосну, навалился и, прогибаясь в спине, промычал, как пропел, на низах, со стоном: «Ох, люблю-ю я на-ашу пы-ышную приро-оду-у-у-у». Кривая, покосившаяся сосна сначала вздумала упираться, но разом сдалась и повалилась почти бесшумно, подняв салют из ярких листьев. «Корни у тебя коротки, упрямиться-то, подруга», – рыкнул Михаил Иванович. Настасья смотрела восхищенно, а он только искоса глянул на неё и усмехнулся: восхищение заводило.

За дело взялись азартно: рыли и оттаскивали землю, тянули здоровенные куски дёрна и волокли огромные охапки сухих листьев. Уложились за три часа, хотя сильно мешали короткие жёсткие остатки корней сосны и протяжённые корни ближних елей. В результате получилось здорово. Первый раз так хорошо вышло, подумала Настасья, внимательно и не торопясь оглядывая детали. Потом отбежала в кустики, пошуршала там – и полезла первой. Внутри ещё поплотнее напихала по углам листьев и веток, и ещё раз осмотрела углы. Устраиваясь, слышала, как Михаил Иваныч лихо, одну за другой, переломил три ближние ёлки – их верхушки шумно легли на свежеустроенный холм, а потом, обходя берлогу по широкому кругу, в нескольких местах жёсткой струёй прошелся по стволам и веткам – обозначил владение. Полез задом, передними лапами подтаскивая, чтобы закрыть вход, заранее заготовленную кучу бурелома.

Внутри был полумрак, немного света проникало через специально оставленный для дыхания узкий наклонный ход. Дёрн и листья пахли уютно и пряно. От осеннего великолепия – высокого голубого неба, кружащихся листьев и свежего свободного ветра, оставшихся снаружи, здесь, в полутьме, всё равно ощущался праздник, а от сладкого запаха, от ловкой, любовно согласованной работы и долгого, томительного предвкушения, дыхание стало хрипловатым, горячим и влажным.

Любовью занимались долго, несколько раз, с молчаливыми благодарными перерывами – и снова приступали, рыча и кусаясь, ударяя иногда так, что вздрагивали ёлки, а свежий холм как-то уминался, завистливо вздыхал и оседал.

Засыпали тоже долго. Михаил Иванович всё как-то вздрагивал и ворочался, а она, дожидаясь, пока он заснет, боролась со сном и мысленно перебирала мелочи, зная, как потом они могут оказаться важны. Подумала: умно как он решил-то, сломав ёлки: ветер загонит под них листья, потом сверху наметёт снегу – и получится снежный холм. Даже если три сломанных по кругу ели могут показаться странными, вряд ли захочется какому-нибудь дураку совать под них, в опасную глубину и темноту, свой злой нос. А и кто может захотеть? Некому. Родители пугали, что высокие гряды холмов, попадавшиеся иногда в лесах, на самом деле не холмы, а присыпанные землёй и поросшие лесом груды камней и металла, тянущиеся иногда на многие километры, и что оттуда могут, дескать, вылезти на белый свет страшенные железные уроды. Но давно уже ничего такого никто не говорил, а тем более не видел, и никто уже в это не верил. Да и не было поблизости таких холмов, разве что за рекой, где вышка. Важнее были две простые вещи: Михаил Иванович, конечно, крупный, но достаточно ли он нагулял жиру, она не смогла оценить, вспыхнула, увлеклась и упустила этот важный момент, а потом уже было как-то совестно, чтобы притворяться с тайной целью его ощупать. Да и что бы могло измениться? Второе: не сдвинулось ли отверстие для дыхания, которое они тщательно выверили и по размеру, и по углу наклона, и по скрытности. Разбуянились, как молодые, могли повредить, и тогда не дай бог лютую зиму. Но последние мысли были сладкие и весёлые – детишки будут крупные, в папу, а если ещё возьмут его светлое пятно на груди… просто красавцы… она будет с ними летом… картинка… В сон ушла будто медленно падала назад затылком в мягкое-мягкое-мягкое…

…Родила легко, в полудрёме, бессознательно делая какие-то необходимые движения. Крошечные, голые и беспомощные, все три медвежонка были крепкими и сосали настырно, и ей стало от этого спокойно, и вовсе не надо было просыпаться, чтобы их чувствовать, прижимать и тихонько урчать.

Михаил Иванович спал беззвучно, глубоким каменным сном. Но прошли два месяца – и он начал ворочаться, а иногда резко дергался и хрипел. Опять, как в каждом его зимнем сне, повторялась старая детская сказка: картинки двигались то близко, то замирали и срывались потом яростно, вступая вместе с завывающим ветром…

Знакомое голубое небо, снова осень, знакомые дрожащие цветные листья. Шаг размашистый и что-то вроде весёлой песенки, которую напевают, шагая по лесной тропинке. Вот так они и шли. Рассказывали всякие лихие случаи из жизни, перебивая друг друга, смеясь и подкалывая. Кто-нибудь, перекрикивая, забегал вперёд и все тогда замолкали, а этот забежавший, чаще всего Заяц, шёл перед ними задом наперёд, бравируя и болтая какую-нибудь чепуху, а все ждали и посмеивались, потому что вот сейчас он споткнется и полетит кувырком, или влетит спиной в дерево – и тогда уже все будут хохотать во всё горло… Если бы так и продолжалось, то провалился бы этот первый, а остальные его тут же бы и вытащили, но как раз в тот самый момент, как назло, все шли ровно, все четверо, рядом, нога в ногу. И вдруг сразу, без перехода – а-а-а-а – все летят вниз. Глазом моргнуть не успели. Шлёп-шлёп-шлёп-шлёп – четыре разных шлепка, это четко все расслышали: самый громкий и болезненный был, конечно, у Михаила Ивановича. Прошлись матерком, потёрли задницы и посмотрели друг на друга: физиономии были – ухохочешься. Все и загрохотали. Первый день, до самой ночи, дружно пытались выбраться. И так, и эдак, и прыжками, и подбрасываниями. Один раз, когда всем наконец удалось стать друг на друга, Заяц, который был наверху, почти достал до края. Чуть-чуть не хватило, Лиса качнулась. Рычали и визжали, почти что балуясь, потом звали хором, согласованно, уже во всю силу. Никто не откликался – и нервы натянулись. Устали, перемазались, а к ночи уже и переругались, жёстко. От прежней дружбы, поражавшей лес, почти ничего не осталось.

– В последний раз, – прохрипел Волк, – давайте попробуем в последний раз.

– Зачем? – глядя на него бешеным жёлтым глазом, спросила Лиса. – Ты что, не понял? Пусто! Ни-кого! Понимаешь? И мы тут скоро сдохнем все!

Разошлись к своим, определившимся за день, местам, только Заяц остался стоять посередине и всё оглядывался и присматривался, выбирая местечко.

Ночью никто не спал, кроме Медведя. В промежутках между его длинными всхрапами было слышно, как из-под земли тихо и страшно воет какая-то нездешняя тварь. На следующий день дремали урывками, вздрагивая от каждого шороха. Голод, к которому все были привычны и раньше легко переносили, и никогда не беспокоились о двух-трёх голодных днях, здесь почему-то стал мучить сразу, уже на второй день, и с каждым часом всё сильнее. Весь этот второй день Заяц делал безумные попытки вскарабкаться по отвесным краям ямы. Отсидевшись немного и собрав силы, цеплялся, подпрыгивал и пробивал, одну за другой, ямки в стене, на высоте, чтобы в следующий раз попытаться за них зацепиться. Один раз, чуть не задевая остальных, пробежал для разгона два круга, подпрыгнул, на высоте перехватил за лунки аж три раза, но сил не хватало, каждый раз падал на дно.

Когда стемнело, Медведь, весь день просидевший в каком-то оцепенении, вскочил и, всаживая огромные чёрные когти в глинистые стены, отчаянно зарычал, подняв морду вверх, к далекому небу, и рычал, рычал, пока не осип окончательно. Но сверху, из близкого круга простой и такой обыкновенной раньше свободы, никто не отозвался. Темнота подступала как ужас.

И вторую ночь никто не спал. Когда начало светать, Медведь вдруг рыкнул отчётливым и низким хрипом: «Хватит». Все обмерли и ждали продолжения, но Медведь молчал.

– Действительно, хватит, – подождав, громко прошептала Лиса вроде как самой себе, – я просто не понимаю, просто не понимаю, зачем погибать всем? Это просто не укладывается… Ну, скажите мне, пожалуйста, а? Ну пожалуйста, прошу вас, скажите мне, всем-то зачем? Где здесь логика, в голове это никак…

Дышали шумно и долго.

– Заяц, он… – начал Волк, – изгадился весь…

– Да, и скоро совсем рассветёт… – сказала Лиса. Вверху забрезжила утренняя муть. Дух в яме стоял тяжёлый.

Михаил Иваныч наконец просипел: «Заяц плохой…»

Левая задняя Зайца била частыми-частыми шлепками по гнусной жиже, и брызгала на всех маленькими тухлыми кляксами.

– Ну что ж, – каким-то мягким грудным грустным звуком сказала Лиса и поднялась. Хотя пройти нужно было всего пару-тройку шагов, приближаться к Зайцу стала мелким, балетным пружинистым шажком. Заяц, стоя на задних лапах, прижался спиной к холодной глине и в струнку вытянулся вверх, как будто собирался взлететь.

Все напружинились, а Лиса пригнулась. Заяц казался теперь неестественно большим. Подойдя на расстояние удара ноги Зайца, Лиса замерла. Смотрела-смотрела и вдруг резко повернулась к Медведю.

– Парализовало Зайку, Михайло Иваныч, – сказала Лиса.

Заяц, вытянутый в струну, стоял как вкопанный, и глаза его закатились.

– У него тут на шейке жилка бьётся, Михайло Иваныч, если сюда подойти поближе и жилку эту перекусить, то можно горячего попить, будете?..

– Я буду, – не выдержав, рыкнул Волк.

Медведь остановил свое шумное дыхание, повернулся и посмотрел на него долгим, сосредоточенным взглядом. Потом просипел: «Ну давай, если так сильно хочешь». Волк помолчал и спросил уже почти равнодушно, демонстрируя выдержку: «Где там?» Лиса, загораживая ему проход, повернула голову и, пристально глядя на Михаила Ивановича, показала лапой: «Вон, обойди со стороны Михайло Иваныча, тебе удобнее будет».

Волк пошёл со стороны Медведя, изогнулся, тянусь к нему – и Медведь страшным ударом лапы по этому вытянутому позвоночнику переломил его и, проткнув, пригвоздил когтями к сырому дну ямы. Тут же навалился и стал рвать его, ещё живого. Волк храпнул коротким последним храпом.

 

Лиса мгновенно прокусила Зайцу шею и сосала, быстрым языком слизывая убегающую кровь. Медведь страшной окровавленной мордой дёрнулся в сторону Лисы, но та уже стояла, держа на вытянутых лапах обмякшую тушку Зайца. Медведь замер, упёршись яростными глазками в пылающие рыжие кольца её глаз. Лиса не отводила взгляда и не моргала, только кольца эти дёргались, сами по себе сжимаясь и расширяясь.

– Брось, – сипнул Медведь.

– Зачем бросать, – строго сказала Лиса и прежними мелкими шажочками понесла Зайца к медвежьему месту. Положила его брюхом вверх, аккуратно развела его лапы и, оттянув шкуру, вспорола брюхо и развалила сочащиеся внутренности. Холодея шерстистой спиной, повернулась задом и пошла, подняв хвост большим пушистым кольцом, открывающим беззащитные красноватые ляжки. Сказала на ходу подчёркнуто просто: «Отобедайте, Михайло Иваныч».

Медведь смотрел, не двигаясь: Лиса, устроившись на своём месте, тонкими лапами тщательно приводила в порядок хвост и пушистые рыже-белые штаны над чёрными чулочками. Через плечо, скользнув взглядом по глазкам Медведя, упирала свои жёлтые круги куда-то ему в живот, замирала и, вдруг опомнившись, опять принималась за свою женскую заботу. С трудом сдержала дрожь, услышав движение сзади, а потом, ощутив его лапу на спине, опустила морду на осклизлое вонючее дно и сильно подняла распушенный зад. Терпеть пришлось изо всех сил: Медведь был велик, потерял контроль и всё сипел: «Лисичка, сестричка, лисичка, сестричка». Оставил ей острую боль и кровавые порезы на шкуре.

Зайца съели вместе. Лиса брала по крошке – и отходила добирать кислого волчьего мяса. К вечеру третьего дня смрад в яме стал ужасен.

В наступившей темноте Лиса беспрерывно, мягким убаюкивающим голоском что-то бормотала и бормотала о том, как она любит природу, которая никогда-никогда не подводит того, кто её по-настоящему любит, только надо по-настоящему, по-честному, крепко-крепко, и тогда всё образуется, нужно верить и любить, например, весну, радоваться первой реденькой травке и утренней росе, ещё крепче любить лето, когда крадёшься по мелководью на ту сторону ручья и там, в ямах, под сладкое птичье пение ловишь и кушаешь рыбку и душевно бегаешь между берёзок, потом любишь осень, похожую на её рыжую шкурку, а потом зиму, пушистый снежок и морозный ветерок, а потом снова весну и лето… Медвежья морда съехала набок – и захрапела. Двигаясь урывками, во время всхрапа и замирая в тишине, Лиса достала из-под мерзких кусков волчьей шкуры длинную, остро заточенную кость, которую она обгрызала весь день, дошла до Медведя и приставила, держа на весу, эту Волчью кость к его горлу. На всхрапе, приподнявшем медвежью морду, воткнула её и навалилась всем телом, пробивая тугое медвежье горло. На всхрапе – тут же поняла ошибку! Дала набрать воздуха! На выдохе надо было, на выдохе!!

Медведь вспыхнул обжигающим красным глазом, лапы его мгновенно дёрнулись, обеими прижали её к себе, и одна из них проткнула Лисий зад, а вторая, прорезав острыми чёрными когтями рыжий мех на спине, захватила вместе с ребром и лопаткой маленькое скользкое сердце и разрезала его на части. Уже мёртвый, Медведь уронил свою разинутую пасть на узкую Лисью морду и нежный девичий череп хрустнул сухим и резким звуком.

Утром холодный глазок неба заглянул с самого верха на дно ямы, и воздух задрожал моргающей сизой рябью. Мелкой волной дёрнулась разноцветная лесная подстилка, смыкая разорванную ямой осеннюю красоту, и сразу в воздухе, над упругой ещё травой повисли спиралями ранние в этом году жёлтые листья…

Михаил Иванович лежал на спине и, пока длился детский сон, жалобно постанывал. Глаза открыл резко и сразу на весь их небольшой размер. Высвобождая душу, мутная оторопь постепенно осела, с дрожью просочилась вниз и через застывшую спину ушла в землю. Ещё не шевелясь, понял, почему проснулся: холодно. Пугающе холодно, бьёт дрожь и почему-то жёстко, несмотря на дёрн и мох, значит, зима нешуточная, снизу все промёрзло. И оголодал. Что это такое, почему? А? Вот там, вот, вот оно: щель. У щели оказался, не повезло, через неё тянет холодом. Откуда только взялась. У Настасьи как? А, всё в порядке, родила, спит, эти чмокают. Он их, оказывается, прикрывал от ледяной щели. Нужно притянуть ветки, подпихнуть дерну и снова заснуть… Два дня Михаил Иванович пытался заснуть, то погружаясь в мелкую тревожную дрёму, то опять в тот же дрянной сон, выныривая оттуда в такую же дрянную реальность, пока не понял, что заснуть не удастся, слишком хочется есть. А эти все спят. Только спокойно. Спокойно. Ситуация тяжелая, но не катастрофа. Не из-за них же. Сам поспешил с этой Настасьей. Ладно. Повёлся, дурак, недобрал осенью, надо было оставаться у реки, добирать рыбы, потом ещё овес, и ещё рыбы, а его потянуло на эту красавицу, сразу, как увидел – вот уж глупое дело. Такая, что не откажешься, как от мёда. Сама знает это, сама манила, подвернулась, сучья порода, а не мёд. Несмотря на холод, лежал не двигаясь, собирал волю, представляя, какая жизнь ждёт впереди. Минимум месяц, не исключено и два – это какая зима. Выбрал место, резко, не поднимаясь, скользнул на собственной шкуре, перевернулся и рывком вперёд, приподнимая ветки лапами, протаранил их башкой и проскочил сквозь тонкую в этом месте стенку берлоги (вглубь надо было копать, дурень, а не торопиться между корней устраиваться, сучья лапа). Приподнялся уже на снегу. Вдохнул жёсткий морозный воздух, нехотя чуть повел взглядом по сторонам – да уж, всё белое и мёртвое, аж звенит. Еле сдержался, чтоб не рявкнуть, но вернулся к берлоге и подвинул, примял развороченную им груду веток и снега, вдавливая её в зияющий лаз – ладно, пусть спят. Потом обошёл, дотянулся под еловыми ветками до проклятой щели и тоже нагрёб туда снега с пластинами ледяного наста… И двинулся прочь.

Редкая мелкая тварь, мыши, кора, с трудом отрытая в глубоком снегу жухлая трава с желудями, жуками и ягодами, не спасали. Силы медленно уходили. Спал черт знает где, в ямах, в снегу, не спал даже – отлеживался. Так прошла неделя, потом вторая и третья – и все стало намного мрачнее. Совершенно ясно обозначилась простая, приближающаяся день за днем гибельная перспектива. Невозможная, непредставимая раньше, совершенно нереальная при его здоровье, силе и жизнелюбии – и вот она рядом, забралась в голову, душит волю и грозит стать реальностью. Вперед, вперед, двигаться, искать, рыть, нюх от голода обострился – так давай, ищи! Еще неделя протащилась в голодных мучениях.

Наконец повезло! Лоси. Далеко, да, следы уже затянуло, но раскопал их шарики – еще немного пахнут – нормально. Трое – самец, самка и детеныш. Это хорошо. Теперь нужно спокойно и расчетливо. Взять всех троих. Пошел не спеша, потому что нужно было не спеша, не растрачивая силы, нужно просто двигаться и двигаться за ними, ветерок с их стороны, не встревожит. Прошли сутки – и почти догнал. Еще часа два. Те почуяли, потому что ветер бродил урывками – и сразу разделились. Следы попутали – и разделились. Обмануть хотели: натоптали кругами, а потом через кусты двое, мать и маленький, ушли вправо, а лось, оставляя заметные следы перед кустами, повел влево. Хитрецы. Кого хотели попутать? И куда вы денетесь. Лишь бы не снегопад: одну цепочку следов он уже не потеряет, а вот вторую потом можно и не сыскать. Но как раз снегопада-то и нет, тьфу-тьфу-тьфу, тихо-тихо-тихо.

Сразу пошел за самкой с детенышем. Видно было, как детеныш отбегает и тормозит ее. Опять вот она его перегнала, а тот побежал в сторону. Она стоит на месте, ждет. Звала, наверное, он и вернулся. Не он, это она у нее, телочка, дочка ее. Опять ждет, вот ведь… Через час преследования Михаил Иванович остановился. Черт знает почему. Достали уже эти обмоченные со страху следы. Пускай, ладно. Проваливайте. Рыкнул, развернулся и побежал назад, потеряв время и силы. Ругал себя, особенно когда вернулся к тому месту, откуда двинулся за лосихой с детенышем. Все подмерзло и затянулось. Только к концу второго дня, уже недалеко от реки, нагнал наконец этого лося.

Вон он, уже виден впереди. Матерый. Но дело не в том, и не таких видали. За счет запаса времени сохатый успевал передохнуть и подкормиться, поэтому погоня так затянулась и вымотала. Все равно не уйдет, хотя и в силе, не уйдет, снег глубок, проваливается. «Больше никогда, – вертелось в башке, – сначала рыба, а потом уже эти сучки. Потом – пожалуйста, но рыба – до отвала. И одному зимовать. Догоняю, не уйдет. Для одного можно копать вглубь, а не вширь. Помог ей немного – и ладно – и пошел копать свою. Разнюнился с красавицей этой – и все наперекосяк. Не уйдет, снег глубокий, проваливается все время. Раньше они рога к зиме сбрасывали, а теперь нет – потаскай, красавец, потаскай. Дыхание ровнять. Уже маленькую бы прибрал. А лосиху закопать хорошенько и пожить прям там, рядом – и вот тебе весна. Опять провалился, хрипит – хорошо». Михаил Иванович продвигался вперед, а лось уже стоял, прижав зад к широкому дереву, набычившись и склонив рога.