БЕЛОЕ и КРАСНОЕ. Белой акации гроздья…

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

1

Съездив на дачу и кое-что посадив, Щербинин сделал развеску Ольгиной экспозиции в галерее на Солянке и вернулся к обычным занятиям. В предыдущие хлопотные дни он об американцах почти не вспоминал. Сейчас, топчась на Арбате в ожидании покупателей, он нет-нет да и вспомнит день, когда они так славно посидели. Два противоречивых чувства попеременно завладевали им: тепло при воспоминании о Мише – и обида: пообещал сразу по возвращении прислать книгу – и пропал. Набросились дела – но как можно прилететь и все забыть! Щербинин спросил у дочери, не объявлялся ли Дино. Ольга что-то буркнула, из чего следовало, что и от Дино ничего.

Прошла еще неделя, Игорь Александрович уже не ждал, но не мог отделаться от грызущего чувства, что так лопухнулся, доверил случайному человеку какие-то сугубо интимные вещи, купившись на его, как казалось, чистосердечие, а тот, возможно, просто-напросто пересказывал сюжеты своих фильмов.

Масла в огонь подливала Римма, хозяйка «Сувениров». Она не могла успокоиться, что американцы подружились со Щербиниными и даже пригласили в Лос-Анджелес. Каждое утро она с подковыркой справлялась, пришло ли приглашение, пока наконец Щербинин не соврал, что пришло, и они полетят, как только он получит загранпаспорт.

Приходить дочери на распродажу он запретил, разве в крайнем случае. В один из дней она появилась и сияя вручила пухлый конверт.

– Что это? – ощупывая, сказал он, хотя догадался, что там обещанная книга.

– Открывай, – потребовала дочь, не переставая сиять.

– Дома открою, – буркнул он. – А что тебе? Сияешь как самовар.

– Мне… За тебя рада. Все ворчал…

Римма знала, что просто так Ольга не приходит, и, увидев ее через витрину, повернула табличку на двери на «закрыто» и подошла, снедаемая любопытством. Не отрывая глаз от конверта, она расцеловалась с Ольгой и спросила, что случилось.

– Миша книгу его отца прислал, – будничным голосом ответил Щербинин.

– Миша, – хмыкнула Римма.

– Майкл, – буднично уточнил он, сделав вид, что не понял подковырки.

– Он мне говорил, что хочет снять по книге отца фильм. Покажи!

– Потом, не хочу вскрывать.

– Ты ж не читаешь на английском, – намекнула Римма, что переводить ему будет она.

– Это на русском, – разочаровал он.

Римма покивала и вернулась в «Сувениры», дочь убежала. Оставшись наедине с конвертом, Щербинин поборолся с искушением открыть, но оставил до дома. Все приятное он любил делать с чувством, с толком, а то, что Миша, как оказалось, о нем помнит, было не просто приятно, но вернуло веру в человечество.

*

Летом у Щербининых в квартире становилось душновато, и до выезда на дачу они в основном жили в Ольгиной мастерской. Придя с распродажи, Щербинин со вкусом поел, часик придавил, выпил кофею и распечатал конверт, где кроме книги была записка.

Майкл извинялся за задержку, объяснив, что едва они прилетели в Лос-Анджелес, как улетели в Милан. Мать Дино попала в госпиталь, пребывала в депрессии, и он был с ней

Удовлетворившись объяснением, Щербинин обратился к книге. Всю суперобложку занимала репродукция: на Дворцовой площади перед Зимним море людей на коленях, и на этом фоне белыми буквами: АНДРЕЙ ИЕВЛЕВ. «БЕЛОЙ АКАЦИИ ГРОЗДЬЯ…", причем буквы в слове «гроздья» уже не чисто белые, а с красным, будто кровоточат.

«Образно, – подумал Игорь Александрович, – если понимать под „гроздьями“ белое офицерство». Он взял лупу и разглядел на балконе дворца человека в полевой форме и в бороде, догадавшись, что это Николая II, а сидящая рядом женщина – императрица.

Он раскрыл книгу. На форзаце Майкл надписал: Когда мы вспоминали отцов, ты сказал: «Если бы они лучше целились, мы б с тобой не сидели не пили водку». Мой был отменным стрелком, а твой, полагаю, умел управляться с пулеметом. И коли они тогда не поубивали друг дружку, то, верно, для того, чтобы их сыновья встретились и в память о своих белом и красном отцах сделали фильм. Уповаю, что книга введет тебе в материал тех мятежных лет и инспирирует твою память и воображение. Твой Миша».

Дальше шло от автора: Сажусь писать эту книгу. Собирался давно, но не садилось, думалось – успею, и гнался, гнался за большими и малыми потрясениями, коих на ХХ век выпало, как ни на один доселе, и все боялся что-то важное пропустить, не запечатлеть.

Большую часть жизни я занимаюсь кинодокументалистикой. Только что я закончил фильм о гражданской войне в Камбодже, начатой маленьким в мировом масштабе, но для своего народа не менее кровавым параноиком Пол Потом и его красными кхмерами.

Ненавижу красный цвет. Для меня он не цвет крови, несущей по жилам жизнь, но кровавый цвет смерти. А ХХ век, как я его представляю, – век красной паранои и красных параноиков: Владимира Ленина, Льва Троцкого, Джозефа Сталина, Адольфа Гитлера (его также причисляю к красным), и их красных последышей.

Фильм о генациде в Камбоджи – мой последний, и не только в ряду снятых мною, но последний вообще. Чувствую, годы подпирают, и достало бы времени написать эту книгу. Для чего я сажусь за нее, для кого собираюсь писать? По правде сказать, для себя. Из эгоистического желания оживить в памяти и сколько возможно вновь эмоционально пережить некогда взволновавшие меня события и попробовать понять, что было в моей жизни правильно и в чем я ошибся. И, если угодно, подвести итог: удалась ли она или не совсем. Посему постараюсь быть предельно честен с самим собой. Право, не уверен, что книга напишется, что успею и что из этого выйдет толк. Не ставя целью опубликовать книгу, не буду зарекаться, что не сделаю этого, коль скоро увижу, что описанное мною время и события могут быть интересны современному читателю. Андрей Иевлев

Перевернув страницу, Щербинин приступил к первой главе.

Все мои предки по мужской линии были из рода в род моряками – и все они со дня основания в Санкт-Петербурге Морского корпуса были его воспитанниками и служили флотскими офицерами. Мне посчастливилось и вместе не посчастливилось стать последним воспитанником этого именитого учебного заведения. Не посчастливилось в том смысле, что начавшаяся в 1914 году война с Германией и последовавшие в ходе нее социальные потрясения изменили многое в укладе корпусной жизни, смешали, скомкали, отменили ее обычаи, традиции и в конечном счете упразднили и сам Корпус.

С началом войны курс обучения в старших, специальных, классах был сокращен с трех до двух лет, и в 1914 году наряду с обычным выпуском состоялся ускоренный. Произошло это в Храмовый и корпусной праздник Морского корпуса – 6 ноября.

Традиционно в этот день Корпус посещал Государь Император. После богослужения Государь производил смотр. Затем в знаменитом Столовом зале Корпуса, самом большом бесколонном зале Санкт-Петербурга, устраивали праздничный обед. А вечером, а вечером – бал! Этим балом – с непременным присутствием высочайших особ, а случалось, самого Государя – открывался сезон петербургских балов. Так было до войны.

В корпусной праздник 1914 года бала не было, и мы даже накануне не были уверены, что сможет приехать Государь. Государь приехал. Корпус был построен в Столовом зале. Я стоял едва сдерживая восторг, всякий раз переполнявший меня перед встречей с Государем. Рядом стоял мой дружок Петька Мартынов, по прозвищу Мартын, а как еще, а меня в роте прозвали Ивой, спасибо не «плакучей» – ничего более путного из неблагодарной фамилии Иевлев образовать не смогли.

Оба мы были тогда одного роста и первое время при построениях забавлялись тем, что начинали выталкивать друг дружку и притворно спорить, кто выше. Офицер-воспитатель выводил нас из строя, ставил затылками и пытался определить по макушкам. Один день получалось, что выше Мартынов, но на другой выше оказывался я. Как нам это удавалось – воспитатель понять не мог и, потеряв терпение, назначил более высоким меня.

Познакомились мы с Мартыновым на вступительных экзаменах, и я, как коренной петербуржец, предложил показать ему город. Петр был из Москвы. Его отец преподавал тактику в Александровском пехотном училище и резонно полагал, что сын пойдет по его стопам. Но Петька о сухопутной карьере и слышать не хотел. После продолжительных баталий родители капитулировали, и мама отвезла сына в Петербург для поступления в Морской корпус.

Когда мы в тот день вышли с экзамена, нас будто прорвало, и мы уже ничего кроме друг друга не видели и говорили, говорили – о себе, о родне, о своих городах… Услыхав, что все мои предки со времен Петра Великого были моряками, Петька заявил, что все его потомки начиная с Петра Мартынова тоже будут морскими офицерами.

Не заметили, как дошли до Николаевского моста, перешли на ту сторону Невы и двинули в сторону Зимнего дворца. Что нас тогда туда понесло – одному Богу известно. Вспоминая спустя десяток лет тот день, уже в Париже, мы пришли к выводу, что в том было некое знамение скорых роковых потрясений, теснейшим образом связанных с человеком, что временами сидел в Зимнем за своим большущим рабочим столом и в меру своих способностей разгребал государственные дела, не ведая, куда и к чему он ведет Россию. Как зашел разговор о Государе – вспомнить мы так и не смогли. Говорили, перескакивая с одного на другое, как вдруг Петька неуважительно отозвался об Его Императорском Величестве. Мне кровь ударила в лицо. Заступив Мартынову дорогу, сжимая кулами, я срывающимся голосом крикнул в лицо новому знакомцу:

– Вы кто, Мартынов, – республиканец?!

– Я?! – взъерепенился Петька. – Да я…

– Может быть, вы, Мартынов, социалист? – глазом следователя вперился я в него.

– Да я монархист еще побольше вас! – заорал Петька на всю Английскую набережную. – И уж побольше вашего Николашки! Кто Думу допустил, а?! Кто…

– Что-что-о?! – вспетушился я. – Как вы назвали Государя? Вот как вздую!..

 

– Ни-ко-лашка! Про-мо-кашка! Ни-ко-лаш…

Мне все застило от ярости, и я ударил вслепую. Петька взвыл, схватился за глаз и тоже наугад ткнул кулаком, на который я наткнулся носом. Из носа хлынуло, заливая рот, подбородок, полилось на панель… Я зажал пальцами ноздри, запрокинул голову и свободной рукой полез в карман за платком, который оказался в другом кармане. Пока я пытался извлечь платок все той же рукой, так как другая была в крови, Петька достал свой и предложил:

– Возьмите мой, он чистый.

Я взял и приложил.

– Гляньте, может, перестало? – спустя какое-то время осведомился он.

Я глянул. Кровить вроде перестало. Я посмотрел на платок, на Петьку, сказал:

– Спасибо. Я вам завтра новый принесу. А хотите, возьми мой, я в него не сморкался.

Петька отмахнулся. Я участливо попросил его показать глаз. Он отнял руку. Под глазом расползался здоровый бордовый синяк.

– Ну что? – осведомился он. – Фонарь будет?

– Уже горит. А у меня что?

– А у вас нос как картофелина. Холод бы приложить

– Пойдемте, у меня есть на две порции.

– Мороженного? – уточнил он. – А от глаза – оттянет?

– Непременно.

Дальше к Зимнему мы не пошли, а свернули на Невский за «холодом».

– Если хотите со мной дружить, никогда больше не говорите о Государе дурно, – предупредил я.

Больше Петка не называл Его Величество «николашкой-промокашкой», да и вообще старался впрямую не упоминать, но бил очевидностями и резонами.

– А почему, вы думаете, мы япошкам войну проиграли? – вопрошал он.

Первое время я пытался отстоять Государя:

– Ну как, напали без объявления…

– Они за три дня с Россией отношения разорвали – это ль не объявление? А перед тем всех своих япошек из Порт-Артура эвакуировали, кто там жил.

– Государю не доложили.

– Что Япония дипломатические отношения порвала?

Что на это скажешь. Разумеется Государь знал. И военный и морской министры знали. А суда в Порт-Артуре как ни в чем не бывало продолжали стоять на внешнем рейде, да еще с огнями, чтоб япошкам орудия лучше наводить.

– А что япошки современные корабли в Англии заказали? Моряков там обучают?..

– С нашими моряками все равно не сравнить!

– С нашими не сравнить, да только на старых калошах много не навоюешь.

– Это наш флот – «старые калоши»?! Да мы по всем статьям…

– На бумаге! Которыми генералы очки втирали. В скорости – уступали, в маневре, по огню уступали… Ваш отец вам не рассказывал? Вы говорили, он с Колчаком вместе в Порт-Артуре воевал…

Когда это было – мне и Петьке не было и шести. Я смутно помнил, как отец пришел с войны и уж совсем не помнил его рассказов. Петька же знал о войне так, как будто сам в ней участвовал, причем сразу и на суше, и на море.

– Да, они мины с миноносца «Сердитый» ставили, – подтвердил я слышанным когда-то от маменьки. – На них тогда япошкин крейсер подорвался, «Тахосадо». Отца за это наградили Святой Анной. С надписью «За храбрость».

– У моего тоже Святая Анна, – не преминул похвастать Петька. – С мечами и бантом!

– А у моего Владимир с мечами и бантом!

– А у моего еще Станислав с мечами. Только он его не хотел принимать – товарищи уговорили.

– Орден не хотел принимать?! – изумился я.

– Ну да. Станиславом его за Ляоян наградили, а он не хотел принимать награду из рук Куропатки, ну генерала Куропаткина. Помните сражение у Ляояна?

Я не мог помнить чего не знал, но по звучанию сообразил, что в Маньчжурии.

– Ну, в Маньчжурии…

– Ну да. У наших там был перевес и в численности, и в вооружении… Япошки несли большие потери. Их маршал – забыл, как его… дал приказ отступить. Но тут выяснилось, что наш доблестный генерал его обогнал и уже отступает сам. А? Каково?

– Врете! – невольно вырвалось у меня.

– А вы не знали? Его бы судить, а его даже с должности не сняли. Чтобы он еще под Мукденом обкакался. У нас там было 330 тысяч против 270 у япошек. В пятьдесят тысяч перевес! А Куропатка и это сражение прокакал. Такие генералы на службе были. А Стессель? Бездарь и трус! Как и его покровитель. Порт-Артур пять месяцев геройски держался! А…

– Вы кого имеете в виду под покровителем? – ощетинился было я, подумав, что Петька снова намекает на Государя.

– Куропатку – кого! Он Стесселю покровительствовал. Япошки четыре раза крепость штурмовали – не могли взять. Там всего было довольно: и провианта, и боеприпасов. Все хотели драться. Еще б немножко, и япошки сдохли. А Стессель, гад, берет и сдает крепость. Вся Россия тогда ахнула…

– Да за такое расстрелять мало! – возмутился я.

– Его и приговорили, – хмыкнул Петька. – А Государь заменил ему на десять лет. А через год выпустили, да еще и пенсию назначили. За какие заслуги такие милости? А как, вы думаете, мог такой трус сам решиться сдать крепость?

Я прекрасно понимал, куда Мартынов клонит, и попытался отвести огонь:

– Ну, ему, верно, Куропаткин приказал.

На что Петька выразительно сплюнул и перевел разговор на Цусиму, где посланная Государем эскадра была наголову разбита японцами. Это я знал опять же не от отца.

Отец дома почти не бывал. Квартиру мы снимали в доходном доме по 20-й линии Васильевского острова. Отец появлялся шумный, радостный, и все сразу наполнялась светом от зажженных повсюду ламп, от надраенной посуды, в которой кухарка готовила любимую отцовскую уху, но больше всего от сияющей счастьем маменьки. Поцеловав ее, он подбрасывал в воздух Аню, пожимал руку мне, как бы проверяя ее крепость, и вручал всем подарки. Маменьке обычно что-нибудь финское из того, что не ввозилось в Россию, или найденный на пляже в Ревеле кусок янтаря, похожий на зверюшку, или просто смешную сосульку, отломанную с водосточной трубы на подходе к дому, – но неизменно нежное, трогательное. А мне он однажды привез настоящий фотографический аппарат, как он пошутил, «шпионский», всего 4,7 на 4,7 дециметра. Это было еще до Корпуса, в первом классе гимназии, и стало моим увлечением, которое во многом определило мою последующую жизнь.

После обеда отец заводил меня в свой кабинет и распрашивал об учебе, а вернее, экзаменовал по тем дисциплинам, какие я в данное время изучал – сначала в гимназии, а потом в Корпусе. Последним и самым строгим экзаменом был танец. Это объяснялось двумя обстоятельствами.

Традиционно умение хорошо танцевать было в Морском корпусе в чести. Лучшему танцору на корпусном балу вручали голубой бант, а к годовой оценке добавляли 12 баллов. Вторым, а по важности первым, обстоятельством явилось то, что обладателем голубого банта на балу 6 ноября 1897 года стал гардемарин Николай Иевлев, танцуя котильон с воспитаницей Смольненского института благородных девиц Машенькой Волковой, дочерью контр-адмирала Александра Михайловича Волкова, участника русско-турецкой войны. Это был первый раз, когда моя будущая маменька пришла на бал в Морской корпус, и первый танец с будущим мужем, и первая любовь с первого взгляда.

Отец созывал всех в залу, заводил граммофон…

Про граммофон стоит сказать отдельно. Это был аппарат известной фирмы «His master’s voice», на эмблеме которой изображен терьер, слушающий перед раструбом граммофона голос хозяина. И не было, пожалуй, в нашем доме предмета святее, ибо даже иконы доверялось протирать прислуге, но пыль с граммофона маменька сметала непременно сама – легкими касаниями метелочки из страусовых перьев. Метелочку отец, как он сказал, привез из плавания, а возможно, просто купил в питерской лавчонке – на него это похоже.

Итак, отец ставил пластинку, и я с маменькой демонстрировали мои успехи в танцах. Отец делал замечания и танцуя с маменькой показывал, как правильно. На том они уходили в спальню, а на утро он исчезал в очередной Кронштадт, Выборг, Або…

– Служба, увы! – как бы оправдывался он и, подслащивая пилюлю, добавлял: – А служи я на судне, – возможно, и по полгода не видались!»

Служил он в Морском генеральном штабе, куда в 1906-м (как раз когда родилась Аня) позвал отца Колчак. А в 1912-м, после окончания отцом Николаевской морской академии, Колчак снова позвал его – в Штаб Балтийского флота в Гельсингфорсе. Теперь мы видели его практически только летом, когда переезжали в Гельсингфорс на дачу. Собственно, это была даже не дача, а теплый домик, где постоянно жили мои дедушка и бабушка. Маменька увозила нас с сестрой, едва у меня заканчивались экзамены в гимназии, а когда я поступил Корпус, я присоединялся к ним в августе, после учебного плавания.

Этого момента я ждал с великим нетерпением. Дело в том, что в Гельсингфорсе снимали дачи многие офицеры, и у меня там были товарищи, приезжавшие с мамами из года в год. Но больше всего я любил проводить время с дедом, капитаном 1-го ранга в отставке – тоже Николаем, но Андреевичем Иевлевым. Еще до поступления меня в Корпус дед обучал меня всякческим морским премудростям – грести, управлять баркасом под парусами, обращению с компасом, а попозже – обхождению с барышнями, в чем, по словам бабушки, был дока.

Другие мои дед и бабушка жили в пригороде Петербурга – Ораниенбауме. По воскресеньям маменька обычно ехала с нами их навещать. Я любил их, но тяготился частыми визитами и необходимостью выслушиваешь политические воззрения контр-адмирала – не в пример разговорам о барышнях с дедом Николаем. После чая с бабушкиными пирогами, которая та пекла к нашему приезду, бабушка занималась с Аней рукоделием, а дед уводил меня и маменьку в беседку, а зимой и в непогоду в свой вечно заваленный газетами кабинет и принимался честить всех, кто, по его разумению, ведет нынче подкоп под трон. «Что искони случалось с Россией, когда трон шатался и падал? – вопрошал он голосом, привыкшим перекрывать ветра. – Падала и Россия. Что сталось с цветущей Киевской Русью? Что сделалось после Всеволода Большое Гнездо? А что началось после царя Грозного – и давеча, в пятом, чуть опять не случилось? И случится еще, помяните мое слово, ежели не… ежели не… ежели не…» Тираду эту с некоторыми вариациями дед повторял из воскресенья в вокресенье, меняя лишь «героев дня». Маменька притворялась, что слушает, а сама украдкой следила, чтобы я не зевал, не клевал носом, не считал ворон, не грыз ногти, а тем более не ковырял в носу. Подходя к кульминации своей речи, к Григорию Распутину, адмирал гремел уже на весь Ораниенбаум:

– Что наш Государь – ослеп?! оглох?! Не видит, кого приблизил к себе? Не слышит, что ропщет народ? И ежели он сам не уберет от себя этого проходимца! развратника! народ сделает это за него! Но уже вместе с троном.

На этом месте маменька обычно улыбалась и замечала отцу, что тот своим орудийным голосом может распугать всю свою свиту. Под «свитой» она имела в виду прикормленных адмиралом чаек, наглых, разжиревших, похожих на индюков, вперевалку расхаживающих по дорожкам сада и дожидающих, когда кухарка вынесет им еду. Адмиралу они, должно быть, напоминали тех вольных птиц, что провожали и встречали его судно, когда он стоял на мостике. Я же их терпеть не мог и украдкой от деда шугал, приговаривая: «А ну пошли в залив! Рыбу ловить! Разожрались тут, дармоеды, в воздух подняться не можете! Пошли, пошли!..» Птицы недовольно вскрикивали, отпрыгивали и продолжали дожидаться объедков с барского стола.

Сколько я помню, маменька ни разу не возразила отцу, но едва на обратном пути из Ораниенбаума мы оставались одни, она принималась с горячностью шептать:

– Ты не слушай, что говорит дед! Он старый человек. И голова у него уже не та. Ко всему он буквально помешался на этой политике…

Как большинство выходцев из потомственных флотских и армейских семей, маменька была воспитана в духе монархизма, но в отличие от большинства – ее монархизм шел исключительно от сердца, от ее религиозности, которая с годами усиливалась из-за измен моего отца. Кроткая по натуре, она смиренно сносила его несчетных женщин, не осуждая ни словом, ни видом, а только молилась за него, убежденная, что, раз ей избран в мужья такой Николай Иевлев, то в этом есть некий высший смысл. Нечто схожее было у нее и в восприятии царствующей династии. Показателен один из ее рассказов, слышанный мною еще в детстве.

Маменька тогда уподобила Россию исполинскому кораблю, на котором после Ивана Грозного, державшего команду в узде, настала великая смута. Люди видели, что раздоры вот-вот разнесут корабль, но в своих рознях и распрях не могли сами себя остановить. Стали думать, кого поставить на капитанский мостик, но такого, кого все послушают. Это должен быть человек, какой не только своим, но, еще важней, авторитетом своего рода способен привести всех к согласию. Немало было родов знатных, в том числе уже царствовавших ранее Рюриковичей, но не нашлось ни одного без червоточены – чтобы стать нравственным авторитетом для всех. Тогда взоры обратили на род не столь знатный, но известный добрыми делами и службой отечеству, – род бояр Романовых. И на всем огромном корабле не нашлось ни одного, кто бы бросил в Романовых камень. На том и сошлись, доверив корабль единственному Романову, кто мог встать на мостик, юному и болезному Михаилу. Но не устрашились. И не обманулись. Вывел он корабль из смуты – и не расправами, а согласием, единив команду вкруг себя.

 

– Удивительно, не правда ли, – с воодушевлением продолжала маменька, – что дотоле непримиримые примирились этим родом? И как смог болезный, не искушенный в интригах юноша удержать престол и положить начало династии, что вот уже 300 лет радеет о нас, обо всей земле нашей многострадальной?..

Помню, что я тогда ей ответил:

– Верно, Боженька помог?

– Верно, верно, Андрюша! – еще больше воодушевилась она. – Провидение вверило нас этому роду и дало Михаилу силу исполнять Божью Волю. – С этим она повернулась к образу Николая Угодника и перекрестилась.

Убежденность ее, что Романовы поставлены на престол Провидением, передалась и мне. И, подобно ей, я воспринимал Государя душой, не смея обсуждать, а тем более осуждать его деяния, ибо это бы означало осуждать Божий Промысл. Не то чтобы я обожествлял Государя, но, как многие живут с оглядкой на Бога, так я сверял свои поступки и мысли с оглядкой на Государя: «А как на это посмотрит Государь? А угодно ли ему то-то? А похвалил бы он меня за это? Ах, как дурно я подумал! Как стыдно!..»

Но если детство и отрочество мои проходили под влиянием маменьки, то Петька рос в постоянном общении с отцом. Как и маменька, Петькин отец принимал монархию как данность, и другой данности не могло быть, потому что не могло быть. Но в отличие от маменьки он смотрел на самодержавие как на принцип армейского единоначалия, а на монарха, пусть и помазанного на царство, как на простого смертного, которого, если тот не справляется, должно заменить. Каким образом – на этот вопрос у Петькиного отца ответа не было. Различие во взглядах наших родителей отлилось мне тогда расквашенным носом, Петьке – подбитым глазом, и обоим – осипшими на следующий день глотками. Тогда же, за поглощением мороженого, я пояснил Мартынову свою позицию:

– Полагаю, вы не станете отрицать, что государи получает власть от Бога?

– Допустим, – уклончиво отвечал он.

– И исполняют Волю Бога?..

Петька усмехнулся:

– А если не Бога?

– А чью ж еще?

– Ну, императрицы, к примеру.

– Алексаны Федровны?

– Да обеих, вдовствующей тоже. Министров, Гришки Распутника…

– Так может, на то и есть Божья Воля? Или вы, Мартынов, полагаете, что никому – но вам дано знать Божий Промысл?

Петька не нашелся, хотя вступи я с ним в конкретный спор, он бы меня расчихвостил в пух и прах. Осведомленность его в политике ошеломила даже контр-адмирала, когда однажды я пригласил Петьку с нами в Ораниенбаум. Петька знал о политической жизни, кажется, все: всех деятелей, партии, течения, кто с кем и против кого – и не из газет, как дед, а, можно сказать, из первых рук.

«Первыми руками» служил дом его тетки, сестры отца, Софьи Петровны Верейской, известной петербуржской красавицы, бывшей замужем за профессором университета, который одновременно преподавал и в Пажеском корпусе. Верейские часто бывали при дворе, а в доме можно было встретить и премьер-министра, и члена Государственного совета, и сенатора, и депутата Думы, а случалось и августейщую особу. Однажды Петька имел честь беседовать с великим князем Николай Николаевичем. Петька сказал, что они говорили целый час. Загнул, конечно. Возможно, великий князь походя погладил мальчика по голове и сказал «молодец, кадет», а Петька рявкнул «рад стараться, ваше величество», вся беседа. Но факт, что Николай Николаевич после этого стал у Мартына вторым кумиром, потеснив даже первого – Императора Александра III.

Я сбился, сколько раз Петька повторял, что Александр III разгибал подкову, завязывал узлом кочергу и держал крышу вагона, когда царский поезд потерпел крушение. «Во был Государь, сила!» – заключал он, а в подтексте, что царствующий сын не «во» и не «сила».

Петька жил у тетки несколько месяцев, когда поступал в Корпус, и теперь приходил к Верейским в отпускные дни, по сути это стал его дом. В один из таких дней он читал книжку в огромной профессорской библиотек, когда туда вошли, продолжая начатый ранее разговор, и Петька понял, что они обсуждают животрепещущую политическую проблему – и не просто обсуждают, а приватным образом договариваются о совместных шагах. Петька таился за стеллажамии и, когда все вышли, выбрался из библиотеки и постарался выяснить, кто туда заходил. Ими оказались два известных государственных деятеля, что публично друг друга не переносили, но без свидетелей позволили себе быть друзьями. Впредь Петька забирался в библиотеку уже специально и со временем обнаглел до того, что не прятался за стеллажами, а открыто сидел над книгой, делая вид, что увлечен чтением, и, как оказалось, никого своим присутствием не смущал. Ну какое делое подростку до высокой политики, да и что он в ней смыслит! Но подросток смыслил – и очень даже неплохо смыслил. Откуда и с чего у него возник этот интерес, Петька и сам не знал, но очень рано, возможно, в то утро, когда зазвенел дверной колокольчик, и Петька, высуновшись в прихожую, увидел грязного, заросшего, с ввалившимися глазами офицера, с которого прислуга снимала шинель. Из своей комнаты выглянула мама, Анна Ивановна, всплеснула руками, вскликнула:

– Сережа! – И кинулась офицеру на шею.

– Анночка, Анночка, – счастливо бормотал тот, пытаясь, однако, ее отстранить. – Осторожно, у меня вши.

Отец вернулся с японской войны с твердым убеждением в неспособности Николая II править государством. Из того, что отец рассказывал его матушке, Петька понял, что отец гневится за что-то на Государя, что-то очень важное, что касается и мамы, и дворника Шакирки, и самого Петьки, но что это что-то – понять не мог.

– Что делает Государь, вместо того чтобы управлять государством? – негодовал отец. – Пытается одной задницей усидеть на двух стульях. В правительстве – чехарда! В армии – бордель!..

Мать сделала страшное лицо, но было поздно: любознательный сын уже спрашивал:

– А что такое «бордель»?

– Бордель, ну… – смущенно хихикнул отец.

– Беспорядок, – выручила его Анна Ивановна. – Но лучше это слово не употреблять.

– Почему? – не удовлетворился Петька.

Анна Ивановна беспомощно взглянула на мужа, и тут уже он пришел ей на выручку:

– Это грубое слово, Петр. Его употребляют в окопах солдаты, когда их морят голодом, когда нечем стрелять и заедает вошь. Но дворянину употреблять подобные слова не пристало. Прошу меня простить. Ясно?

Петька буркнул, что ясно, и отец вернулся к прерванной теме:

– Да разве б Александр проиграл войну этим макакам? При нем они сунуться не смели! Никто не смел. Вот Государь! Под стать матушке-России. А этот… Нет, не по Сеньке шапка. Хоть бы что-то взял от отца помимо престола, хотя бы малость!..

– Да разве ж он виноват, что родился Николаем Вторым, а не Александром Третьим? – вступилась за Государя Анна Ивановна. – Может, он и не хотел престол принимать…

– Ну и не принимал бы, коли не хотел.

– Да как не принять, Сережа? Цесаревич! Наследник! Мыслимое ли дело? Если бы Акт о престолонаследии не соблюдался – вот уж воистину была б у нас чехарда!

Суконные слова «акт», «престолонаследие» в шестилетнюю Петькину голову не лезли, и он глазел в окно, как дворник Шакирка, в белом дворницком фартуке, сгребает навоз, оставленный проехавшими по их Нащокинскому переулку экипажами.

– Говоришь, «мыслимое ли дело» – мыслимое! Было в нашей истории, вспомнии. Когда Великий Князь Константин Палыч отрекся, и Александр Первый это признал.

– Но Константин еще не был Государем Имперетором? – пробовала возразить жена.

– Верно! И Николай не был Императором – ведь не отрекся же? А нынче сам Верховная Власть. Сам законодатель, сам исполнитель, сам себе судья. Кто ж ему мешает, как Павлу, издать свой Акт? И уходи на здоровье. Передай власть, допустим, великому князю Николай Николаичу – чем не Госудать, а? А сам – живи в спокойствии, наслаждайся своими детишками, своей немочкой… Нет ведь, не уходит.