Алмазный фонд Политбюро

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Не знаю.

– Такого не может быть, каждому поступку есть свое объяснение. Почему?

– Повторяю тебе, не знаю, и еще раз – не знаю. Но если ты настаиваешь… видимо потому, что не могу представить себя вне России.

Ванда с удивлением уставилась на Самарина.

– Что? – насторожился он. – Я что-то не то сказал?

– Отчего же «не то»? Всё «то», – вздохнула она, – по крайней мере честно.

– А почему вздыхаешь?

Ванда долго, очень долго молчала, потом поднялась со стула, подошла к Самарину и, положив ему руки на плечи, поцеловала.

От нее пахло коньяком.

Не ожидавший ничего подобного, Самарин даже растерялся в первую секунду. В голову вновь бросилась жаркая кровь, и он почти выдавил из себя:

– Ты… ты это серьезно?

– А ты что, слепой?

Не в силах сопротивляться более захлестнувшим его чувствам, он прижал Ванду к себе.

– Так почему же вздыхаешь, как на похоронах?

– Да потому, что я, кажется, встретила человека, с которым хотела бы уехать во Францию, и уже размечталась об этом, а ты…

Она прижалась к нему всем телом и вдруг зачастила, глотая окончания слов:

– Но хоть здесь, в России, мы сможем быть вместе?

– Я мог бы об этом только мечтать.

…За те полтора года, которые обрушились на Россию сначала октябрьской революцией, а потом Гражданской войной, Самарин припомнить не мог хотя бы дня, когда бы он был настолько же счастлив, как прошедшую ночь и почти целый день, который они провели вместе. Когда выбирались из постели, усталые и опустошенные, шли в столовую, и Самарин растапливал буржуйку. Ванда заваривала очередную порцию кофе, и они наслаждались жизнью, будто не было за окном ни мерзко-холодного, заснеженного Петрограда, ни войны, ни той страшной разрухи и бандитской вседозволенности, в которых невероятно трудно было выжить. Казалось, такая жизнь будет длиться вечно, однако всему приходит конец. В пять вечера его ждал Алексей Максимович Горький, и Самарин не мог не приехать к нему.

Глава 5

Соглашаясь возглавить Оценочно-антикварную комиссию, Алексей Максимович даже представить не мог, сколь мощное сопротивление он встретит со стороны тех «отцов города», которые, казалось бы, должны были помогать ему во всем том, что касалось работы комиссии. И впервые он понял это, когда, приехав в Смольный, где обосновалась основанная Володарским «Красная газета», переступил порог редакции.

Встретил его заместитель главного редактора, с желчным цветом лица, худой, как высохшая вобла, сорокалетний демагог, с которым Горький в свою бытность редактором «Новой жизни» несколько раз схватывался на заводских митингах и различного рода публичных конференциях, которыми жил Петроград с февраля семнадцатого года, когда на площадях и улицах города звенели пламенные революционные призывы. Закончилась эта трескотня в марте восемнадцатого, когда правительство во главе с Лениным переехало в Москву.

Звали его, словно в насмешку над несуразной внешностью, Гавриилом, что означало Крепость Божия. Да и фамилия мужика немного подвела – Свистун. И когда он вынужден был представляться полностью, скажем, на том же митинге перед рабочими Обуховского завода, народ не мог сдержать хмыкающих улыбок. Правда, демагогом и оратором он был отменным, и Алексей Максимович даже терялся порой в полемических рассуждениях, зачастую отдавая пальму первенства товарищу Свистуну. Чем тот и пользовался, подминая под себя столь могучую гору, как пролетарский писатель Максим Горький, который на радость господам меньшевикам возглавлял «Новую жизнь».

Даже не пригласив гостя сесть, что, видимо, означало откровенную революционную неприязнь к человеку, который до июля восемнадцатого года редактировал враждебную питерским большевикам «Новую жизнь», Свистун произнес с ядовитой ноткой в голосе:

– И чем же мы обязаны столь высокому посещению? Сам Алексей Пешков пожаловал в наши пенаты.

Он подчеркнуто язвительно назвал гостя не Горьким и даже не по имени-отчеству, а «Алексеем Пешковым», что, видимо, он считал вполне сильным оскорблением столь авторитетному писателю, однако, привыкший и не к таким уколам Алексей Максимович только ухмыльнулся снисходительно.

– Не скажу, чтобы этот визит был мне в удовольствие, но…

Он развел руками, мол, ради дела приходится порой и не на такие унижения идти, и положил перед Свистуном уже отредактированное сообщение о создании Оценочно-антикварной комиссии, в контакте с которой придется работать не только петроградским чекистам, но и ряду служб, подчиненных Петросовету. И далее шло описание тех задач, которые были поставлены перед комиссией.

Пробежав глазами исписанный убористым почерком листок бумаги, Свистун вскинул на Горького недоуменно-вопросительный взгляд и с той же ехидцей в голосе произнес:

– С чем вас и поздравляю, господин писатель! Ну, а от меня-то чего вы хотите?

– От вас лично – ничего, а вот от газеты, в редакции которой вы служите… В общем, не буду утомлять вас своим присутствием, вижу, этот мой визит не на пользу вашему здоровью, и буду краток. Это сообщение уже отредактировано, тщательно выверено, так что в нем не допускается никакой отсебятины и каких-то исправлений. Это обязательное условие публикации. Теперь дальше. В газете оно должно появиться завтра, причем на первой полосе за моей подписью. Надеюсь, вам все понятно, товарищ Свистун, накладок не будет?

Лицо замреда стало наливаться бурым цветом. Однако в какой-то момент он все-таки смог взять себя в руки и довольно вежливо поинтересовался:

– Скажите, вы сами придумали эту галиматью или кто-то помогал из тех меньшевичков недобитых, что выпендривались на страницах вашей «Новой жизни»? – И засмеялся язвительным смешком: – Это ж надо придумать такое: «Оценочно-антикварная комиссия». Идиотизм сплошной, и только!

Алексей Максимович, как на больного, смотрел на заместителя главного редактора. Потом вздохнул и, по-волжски окая, произнес:

– Ах, Гаврила Петрович, Гаврила Петрович, хоть и были вы моим оппонентом, но жалко мне вас, весьма жалко.

– С чего это вдруг жалеть меня надумали? После того как вашу газетенку прикрыли, вам только и осталось, что…

Однако Горький не дал ему договорить:

– Я знаю, что вы хотите сказать, и это для меня не новость. Но поверьте, время нас рассудит, и окажется, что все-таки я был прав, а не те, кто ратовал за закрытие «Новой жизни». Но не будем об этом, прошлого, как говорится, не вернешь. А вот относительно того, с чего бы это я вас жалеть надумал?..

Научившись у Андреевой мастерству выдерживать мхатовскую паузу, что Мария Федоровна умела делать артистически великолепно, Алексей Максимович на какое-то время замолчал, и на его губах застыла снисходительная усмешка.

– Спрашиваете, кто эту галиматью придумал? Что вам на это сказать, товарищ Свистун? Не позже чем через час я должен быть у Анатолия Васильевича, чтобы проинформировать его, как продвигается этот вопрос, я имею в виду создание Оценочно-антикварной комиссии, и попрошу его передать ваши слова Владимиру Ильичу. Хотя, впрочем, и сам могу это сделать.

Ни для кого не было секретом, что даже после закрытия «Новой жизни» Ленин оставался лоялен к Горькому, и в кабинете заместителя главного редактора зависло гнетущее молчание. Судя по всему, до него стало доходить, что сказал этим Горький, и он только что выдавил из себя:

– Вы что, запугать меня хотите? Что вы хотите этим сказать?

– Да, в общем-то, ровным счетом ничего, кроме того, что идея создания этой комиссии принадлежит Владимиру Ильичу, а проконтролировать ее воплощение в жизнь он поручил товарищу Луначарскому. Надеюсь, я удовлетворил ваше любопытство? А насчет того, желаю ли я вас запугать?.. Да упаси Бог! Разве такого стойкого и принципиального большевика, как вы, чем-нибудь запугаешь?

Он замолчал, молчал и хозяин кабинета, и только нервный тик под правым глазом выдавал его состояние. Наконец он почти выдавил из себя:

– Что вы хотите?

– Я уже сказал: опубликовать вот это сообщение без дополнительной правки. Могу вас заверить, здесь все выверено до последнего слова.

– Но я… я не могу этого сделать.

– Почему?

– Да потому, что здесь затронуты вопросы государственной важности, а вы, простите… гражданское лицо.

– Хорошо, – не стал ввязываться в пререкания Горький, – допустим, я – гражданское лицо, хотя и являюсь членом Петросовета. Ну а подпись или телефонный звонок Луначарского вас устроит?

Свистун бросил на Горького стремительный взгляд.

– Устроит.

– Что ж, и на том спасибо. Я обязательно расскажу Анатолию Васильевичу о вашем доверии к нему как к члену Совнаркома и члену Реввоенсовета республики, который оставлен здесь решением коллегии Реввоенсовета и ЦК партии. Думаю, ему это будет весьма приятно. А теперь оставайтесь в своем кабинете и ждите телефонного звонка. Анатолий Васильевич обязательно, я повторяю – обязательно, подтвердит свое согласие с тем, что изложено в моей статье. И ради Бога, не извиняйтесь, что отнимаете у меня время, – не удержался, чтобы не съязвить Горький, – мне во всех случаях придется идти к нему. По поручению Владимира Ильича Анатолий Васильевич собирает у себя тех представителей городской власти, службы которых задействованы в акциях по экспроприации, и будет решаться вопрос, как перевести это дело с анархической вседозволенности на государственные рельсы. Так, чтобы ни одна картина, имеющая музейную ценность, ни один драгоценный камень или ювелирное украшение…

– Вы что же, хотите сказать, что до того момента, как вы влезли в это дело, всё это расхищалось?! – не вынес издевательского тона Свистун. – И картины, и бриллианты, и ювелирные украшения?

Той ненависти, которой кипел в этот момент заместитель главного редактора «Красной газеты» Гавриил Свистун, не было предела. Казалось, еще секунда-другая – и он бросится с кулаками на Горького.

– Я… я не побоюсь вашего писательского авторитета и того, что вы находитесь на особом счету у товарища Ленина. И я… – в уголках его губ закипели буранчики выступившей слюны, – я обязательно сообщу о том, КА-КО-ГО вы мнения о партии большевиков и о тех ее рядовых членах, которые с риском для жизни изымают у недобитых буржуев награбленное.

 

– Простите, с риском для чьей жизни? – поинтересовался Горький.

– С риском для своей жизни! – уже почти кричал Свистун. – Своей, а не вашей!

– Тогда конечно, – хмыкнул в усы Горький, – но я что-то не упомню случая, чтобы во время экспроприации погиб кто-то из тех, кто занимался этим делом. А вот те факты, когда под видом экспроприации анархически настроенные солдаты и матросы грабят дома, изымая все самое ценное, и убивают непонравившихся им хозяев, подобных фактов уже набралось более чем достаточно.

Хозяин кабинета молчал, сверля глазами Горького. Наконец произнес свистящим шепотом:

– Нельзя сваливать в одну кучу все то, что у вас под рукой. Тем более сейчас, когда в стране разруха и по всем фронтам пылает гражданская война. А вы, товарищ прол-л-л-летарский пис-с-с-с-сатель…

Он с такой язвительностью произнес последние два слова, что просто удивительно было, каких сил ему стоит, чтобы не вцепиться в горло Горького пожелтевшими от курева ногтями.

– Вы еще забыли добавить в свой список ту революционную вседозволенность в Петрограде, которая на руку тем, кто растаскивает по своим крысиным норкам народное достояние, – перебил его Алексей Максимович. – Так вот, чтобы хоть как-то сократить это расхищение, и было принято решение о создании Оценочно-антикварной комиссии, которую возглавят ваш покорный слуга и Мария Федоровна Андреева.

И уже с порога добавил, обернувшись:

– Кстати, товарищ Свистун, вы, видимо, совершенно забыли о том, что я тоже являюсь членом партии большевиков, и мой партийный стаж поболее вашего будет. – Не удержался и добавил: – Не говоря уж о заслугах перед партией.

* * *

Алексей Максимович немного преувеличивал, сказав Свистуну, что Луначарский собирает на совещание тех руководителей города, которые будут задействованы в акциях по экспроприации; всё выглядело гораздо обыденней. Будучи членом Реввоенсовета, он пригласил к себе в кабинет Зиновьева и Председателя Петроградского ЧК Варвару Николаевну Яковлеву, чтобы представить им Горького как человека, который вместе с Андреевой будет возглавлять Антикварно-оценочную комиссию. Правда, это представление по большей степени было рассчитано на Зиновьева, так как было уже известно, что Яковлева отзывается на работу в Москву. Отзывается лично Лениным.

Выслушав сообщение Луначарского, в котором тот обрисовал задачи, поставленные партией перед только что созданной комиссией, обычно говорливые Яковлева и Зиновьев на этот раз молчали, переваривая услышанное. Однако уже по первоначальной реакции можно было понять, что они без особой радости восприняли это сообщение. Впрочем, как и предполагал Алексей Максимович, и Яковлева, и Зиновьев были недовольны не столько созданием самой комиссии, которая в силу возложенных на нее обязанностей ограничивала свободу действий чекистов и городских властей во время экспроприации, сколько тем, что возглавлять ее будут Горький и Андреева.

Когда молчание слишком затянулось, напомнил о себе Луначарский:

– Ну что, товарищи, высказывайтесь. Вносите ваши предложения, поправки, если они, конечно, есть, и будем обсуждать их.

– А чего тут особо высказываться? – подала голос Яковлева. – Решение принято в Москве, и нам только и остается выполнять его. Только я одного не понимаю: почему именно Алексей Максимович и Андреева должны возглавить эту комиссию? Писатель Максим Горький, он что – ювелир, маститый художник, антиквар или, в крайнем случае, знаток драгоценных камней? Кстати, этот же вопрос относится и к вашей супруге, Алексей Максимович.

Горький ждал этого вопроса и был готов к нему.

– Видите ли, уважаемая Варвара Николаевна, ни я, ни Мария Федоровна не являемся теми профессиональными оценщиками, которых вы подразумеваете в своем вопросе ко мне. Но могу вас заверить, что разбираюсь в шедеврах русской, итальянской и фламандской живописи не хуже тех якобы экспертов, которые толкаются на складе Наркомата внешней торговли, куда свозятся экспроприированные шедевры. Это же относится и к моей жене, но не в этом дело. В работу комиссии будут привлечены крупнейшие художники, ювелиры, а также те профессиональные оценщики, которые в силу обстоятельств остались в Петрограде, но в свое время их услугами пользовались на крупнейших аукционах Америки и Европы. Так что, в этом плане никаких затруднений быть не может.

– А вы им что, полностью доверяете, этим, как вы изволили выразиться, профессиональным оценщикам? – вскинулась Яковлева, не привыкшая к тому, чтобы ей, Председателю Петроградского ЧК, кто-то возражал.

Алексей Максимович пожал плечами.

– Ручаться за всех скопом или, что еще хуже, всем полностью доверять – это полнейшая глупость, но за большинство тех людей, которых я уже назвал Анатолию Васильевичу, я ручаюсь.

– Да, но… – попытался было поддержать Яковлеву более осторожный Зиновьев, но Горький остановил его движением руки.

– Погодь, Григорий Евсеевич, – с нижегородским говорком произнес он, – погодь, мы с тобой еще успеем наговориться. А что касается тех художников, которых я рекомендовал для работы в комиссии, так это истинно русские интеллигенты, которые болеют за Россию не меньше тех крикунов, что разгуливают сейчас по Невскому с красными бантами в петлицах да глотку надрывают на митингах.

Лицо Яковлевой залилось багровой краской, и она крутанулась всем корпусом к Луначарскому.

– Это что же получается, Анатолий Васильевич? Послушать товарища писателя, так получается, что недобитая интеллигенция болеет за новую, свободную Россию более, чем мы, старые большевики?

– Прекратите, Варвара Николаевна! – осадил ее Луначарский. – Никто никого здесь не принижает, к тому же не забывайте, что я тоже из семьи российских интеллигентов. Впрочем, как и вы – из семьи московского купечества. Впрочем, я, конечно, понимаю, – не удержался он, чтобы не съязвить, – столичные купцы – это не дворяне, но до российского пролетариата им все-таки далековато.

Он аккуратно, двумя пальцами стащил с переносицы пенсне, протер стекла платочком и в полном молчании водрузил «пережиток буржуазии» на нос.

– Ну а вы что скажете, Григорий Евсеевич? Только предупреждаю сразу: говорить по делу. Мне сегодня еще два выступления перед рабочими предстоит.

– А чего здесь говорить особо, – шевельнул оплывшими плечами Зиновьев, – и без того все понятно. Хотелось бы только предупредить Алексея Максимовича, что работа предстоит архисложная, и на одном только энтузиазме здесь далеко не уедешь. Хотелось бы, чтобы в особо сложных случаях он не побрезговал воспользоваться советами и тех деятелей искусства и культуры, которых нам удалось привлечь для работы в Петросовете.

Горький обратил внимание на то, что Зиновьев употребил словечко, столь любимое Лениным, и сделано это было явно неспроста. «Архисложная…». Словно хотел сказать тем самым: «Не ты один к Ленину близок, мы тоже не лыком шиты». И еще: «Не сломать бы тебе шею на этом поприще, товарищ пролетарский писатель, гляди – допрыгаешься, если попрешь против ветра. И когда споткнешься, тут мы тебе и твои выверты с твоей газетенкой припомним, да и много еще чего».

А Зиновьев между тем продолжал:

– Говорить, конечно, много чего можно, но хотелось бы и самого Алексея Максимовича послушать. Хотелось бы и о его планах узнать.

– Кстати, о планах, – принял эстафету Горький, – спасибо, Григорий Евсеевич, что напомнили. Так вот, товарищи. Насколько мне известно, до настоящего момента экспроприация проводилась беспланово, хаотично, и это, естественно, не способствовало тому, чтобы пополнялась народная копилка.

– Что вы хотите этим сказать? – вновь вскинулась Яковлева, однако Горький словно не слышал ее.

– Так вот, я не буду ворошить сейчас эту тему, хотя разговор еще предстоит нелегкий, так как склад, на который должны были свозиться экспроприированные произведения искусств, оказался вдруг практически пустым, а это… Впрочем, не буду вам говорить о том, что всё это значит в тот момент, когда республика задыхается без хлеба и оружия, а перейду к нашим с вами задачам. Нам необходимо составить план предстоящих акций по экспроприации и строго следовать ему, дабы впредь избежать анархического разграбления того, что должно принадлежать народу.

Он по привычке потрогал себя за ус, пытаясь припомнить, не упустил ли чего-нибудь главного, и вдруг почти осязаемо ощутил на себе зависшую, тяжелую тишину, которую спустя секунду взорвал голос Яковлевой. Высокий и в то же время с характерной для заядлых курильщиков хрипотцой.

– Что-о-о? Чтобы я, председатель Петроградского чека, писала какие-то идиотские планы в тот момент, когда вокруг Питера сжимается белогвардейское кольцо, а в самом городе не продохнуть от осевшей здесь контры?! Да вы что, товарищ Луначарский, совсем потеряли пролетарское чутье? Или меньшевистские загибы нашего буревестника революции настолько повлияли на вас, что вы уже готовы идти у него на поводу?

Казалось, еще минута-другая – и она потянется рукой к висящему на боку револьверу, как ее прервал голос Луначарского:

– Успокойтесь, Варвара Николаевна! И возьмите себя в руки. Во-первых, вы уже сдаете свои дела, как бывший председатель Петроградского ЧК, а во-вторых… Простите, Варвара Николаевна, но вы здесь не на митинге, и нечего горлом брать аудиторию.

Алексей Максимович покосился краем глаза на хозяина кабинета. Уже привыкший к подобным выпадам со стороны особо рьяных большевиков, в том числе и со стороны Яковлевой, у которой к нему были, видимо, какие-то свои особые счеты, он удивился реакции Луначарского на истеричный всплеск председателя Петроградского ЧК. Обычно невозмутимо-спокойный, он был взбешен, и было видно, с каким трудом он сдерживает себя, чтобы не сорваться в ответный крик. А Луначарский, между тем, словно гвозди вбивал в дубовую доску:

– Повторяю, успокойтесь, товарищ Яковлева, и прекратите свои оскорбления. Я, конечно, наслышан о ваших методах работы не только с арестованными, но и с подчиненными, которым вы можете тыкать револьвером под нос, но здесь Смольный, а не Гороховая, и я не позволю вам этого в своем кабинете.

Видимо, ожидавшая чего угодно, но только не подобной реакции со стороны Наркома просвещения, и тем более подобных слов в присутствии Зиновьева и Горького, Яковлева уже готова была зайтись в «революционном» крике, но ее вновь осадил Луначарский:

– Успокойтесь! И передайте эти мои слова тем товарищам из ЧК, которые будут непосредственно заниматься экспроприацией ценностей, как руководство к действию. То, что сказал Алексей Максимович, не поддается какой-либо критике, и в расчет будут приниматься только конструктивные предложения. В Петрограде сейчас действительно критическая обстановка, в том числе и с продовольствием, и чтобы хоть как-то поправить ее, нам срочно нужны деньги. Много денег. И единственный источник поступления этих денег – заграница, готовая скупать драгоценности, что изъяты при экспроприации.

– Могли бы и не говорить нам этого, – не выдержала, чтобы не огрызнуться Яковлева.

– Мог бы, – согласился с ней Луначарский, – если бы ваши сотрудники и подчиненные товарища Зиновьева… Впрочем, не будем толочь воду в ступе и прекратим выпады друг против друга. Тем более что из того, что можно было украсть – уже украдено. Однако, как член Реввоенсовета республики предупреждаю на будущее и прошу передать вашим подчиненным: любой, кто будет уличен в утаивании, а проще говоря, в хищении экспроприированных произведений искусства, ювелирных изделий, драгоценных камней и прочее, прочее, прочее, будет наказан по законам военного времени.

– То есть расстрелян? – уточнил Зиновьев.

– Да, расстрелян. Теперь дальше, и особенно это касается вас, Варвара Николаевна и вашего преемника на посту председателя Петроградского ЧК. Хотите вы того или нет, однако вашим сотрудникам придется работать в одной упряжке с Алексеем Максимовичем, и в тех случаях, когда дело будет спорным и касаться изъятия ценностей, которые подпадают под рассмотрение специалистов из Оценочно-антикварной комиссии, прошу подчиняться решению этой комиссии, а не своевольничать. Всё!

Зиновьев молчал, теребя какую-то бумажку в руках, что же касается Яковлевой, то она, явно униженная, едва сдерживала свои эмоции, чтобы не выплеснуть их в привычном крике.

Кабинет покидали также молча, и только Горького Луначарский попросил задержаться. Когда за Яковлевой и Зиновьевым закрылась дверь, он по привычке стащил с переносицы пенсне, протер стекла платочком.

– Ну и как вам всё это? Я имею в виду реакцию на создание комиссии. – По его лицу пробежала легкая тень, и он спросил, не дожидаясь ответа: – Не жалеете, что согласились взвалить на себя эту ношу? Чувствую, наживете врагов немало.

 

Алексей Максимович, у которого уже давно не складывались отношения с Зиновьевым, ухмыльнулся в усы и также негромко произнес:

– Ничего, отбодаемся. Тем более при такой поддержке, как вы и Владимир Ильич.

– Ну, особо-то вы мои возможности не преувеличивайте, однако, чем смогу – помогу. Кстати, как там продвигаются дела у Самарина?

– Признаться, пока что ничего не знаю, но уже в ближайшие дни смогу доложить вам что-либо конкретное.

– Хорошо, очень хорошо, – думая о чем-то своем, произнес Луначарский. – И моя личная просьба: постарайтесь наладить с Самариным чисто человеческий контакт. Такие профессионалы, как он, к тому же по-настоящему любящие Россию, еще потребуются нам.

Подобную характеристику Горький мог бы дать большинству тех ученых мужей, литераторов, художников, искусствоведов и артистов, которые уже на протяжении полутора лет практически ежедневно приходили к нему домой с одной-единственной просьбой – помочь выжить в это страшное время, однако он только откашлялся в кулак и произнес приглушенно:

– Я-то вас понимаю, как никто иной, а вот поймет ли это Ромбаба?

– Кто, кто? – удивился Луначарский. – Это еще какая Ромбаба?

– Простите, вырвалось, – хмыкнул в усы Горький. – А насчет Ромбабы… Неужто не знаете, что в Питере так Григория Евсеевича величают?

Удивлению Луначарского, казалось, не было предела.

– Ромбаба… А ведь действительно похож. Чертовски похож! И грудь, и бедра, и, простите, задница… – И он разразился негромким хохотом. Отсмеявшись, протер платочком уголки глаз и, всё еще удивленно хмыкая, произнес: – Кстати, о еде. Передайте Самарину, что он уже может получать свой паек. Это же касается и тех членов комиссии, которые будут работать с вами на постоянной основе.

Алексей Максимович верил и не верил своим ушам. Наконец до него дошел смысл сказанного, он благодарно улыбнулся и по привычке откашлялся в кулак.

– А вот за это мое личное вам спасибо. То-то радости будет у мужиков. Не поверите, Анатолий Васильевич, но уже сил нет ходить в Петросовет или в тот же жилищно-домовой комитет и упрашивать неизвестно откуда народившийся чиновный люд подписать бумажку на продуктовый паек или охапку дров для людей, которые были и остаются гордостью России.

«Москва, Совнарком.

В феврале месяце 1919 года по предложению наркома Красина была организована в Петрограде Алексеем Пешковым экспертная комиссия, цель которой заключалась в отборе и оценке вещей, имеющих художественное значение, в тридцати трех национализированных складах Петрограда, бесхозных квартирах, ломбардах и антикварных лавках. Эти вещи отбирались на предмет создания в Советской республике антикварного экспортного фонда».

(Государственный архив).
* * *

Покинув кабинет Луначарского, Зиновьев собрал все свои силы, чтобы только не дать выплеснуться рвущейся наружу ненависти, и, не произнося ни слова, пошел по длиннющему коридору Смольного, непроизвольно прислушиваясь к звонким шагам Яковлевой. Молчала и Варвара Николаевна, не в силах осадить свою гордыню. Наконец, когда уже не было сил молча накручивать в себе раздражение и унижение, которое она только что испытала в кабинете Луначарского, она резко остановилась и почти беззвучно окликнула Зиновьева:

– Григорий!

– Ну?

– Что «ну»? – осатаневшим голосом выкрикнула Яковлева. – Тебе не кажется, что нас с тобой только что выпороли, как нашкодивших гимназистов, и приказали вести себя так, как хотелось бы этому гнилому интеллигенту? Последние слова она произнесла, чуть убавив свой крик, и все-таки Зиновьев невольно обернулся, не слышит ли кто-нибудь ее. Однако коридор был безлюдно гулок, и он лишь хмуро произнес: – Ты бы, Варвара, того… укоротила свои эмоции, не дай-то бог, кто услышит.

– А мне плевать! – взвилась Яковлева. – Плевать, и еще раз – плевать! – Белая от ярости, она сжала кулаки и все тем же свистящим шепотом почти выдавила из себя: – Ненавижу! Если бы ты знал, как я его ненавижу! Ну хотя бы наедине высказал все те претензии, что имел ко мне. Один на один, как член Реввоенсовета председателю Петроградского чека. А то ведь в присутствии этого писаришки унизил. Да еще как унизил!

Она задыхалась от нехватки воздуха, и Зиновьев даже испугался в какой-то момент, что ее хватит удар. Еще раз обернувшись и убедившись, что их никто не слышит, он тронул Яковлеву за рукав кожанки.

– Успокойся, прошу тебя. А насчет унижения, так он не тебя одну унизил, но и меня тоже, и могу заверить, ему так просто это с рук не сойдет. Как, впрочем, и нашему писателю.

– Что, будешь Ильичу телеграфировать?

– Ильичу? – удивился Зиновьев. – Зачем? Варвара, я удивляюсь тебе! Ну, признайся, я похож на идиота, который будет тревожить Ленина по таким мелочам, как Лешка Пешков, когда у ворот Петрограда Юденич стоит? – Его губы тронула язвительная ухмылка, и он с долей непомерного сарказма в голосе добавил: – Твой Горький – это он для Луначарского буревестник революции, а для меня …

И сплюнул на пол.

– Но если не Ильичу, то кому же еще? Троцкому? Или, может, Свердлову?

– А зачем вообще кому-то жаловаться? – удивился Зиновьев. – Неужто у нас самих не хватит силенок, мудрости и революционного опыта, чтобы расправиться как с тем, так и с другим? Что-то не узнаю я тебя, Варвара. Может, сдавать стала? Или от своей чекистской работы устала? – вкрадчивым голосом поинтересовался окончательно пришедший в себя Зиновьев.

– Ну, насчет моей усталости, – потемнела лицом Яковлева, – это ты, положим, поторопился, как, впрочем, и насчет того, что я сдавать стала, но здесь особый случай, и я хотела бы иметь полную ясность.

– Ясность… я бы тоже хотел иметь полную ясность, однако сейчас могу сказать одно: жаловаться на них Ильичу я не буду. Не буду, – словно заклинание, повторил он, – однако надо сделать так, чтобы они сами подставились под удар, и тот же Ильич вызвал их в Москву и уже там размазал по стеклу, как…

Видимо, поймав себя на том, что он в своем красноречии начинает зарываться, как на митинге, Григорий Евсеевич оборвал себя на полуслове, однако тут же добавил:

– И если объединить мои возможности и возможности твоих чекистов…

– И что же ты предлагаешь конкретно?

– Пока что не знаю, но думать над этим придется. Кстати, у тебя, случаем, нет своих людей, которые вхожи в его дом?

Яковлева удивленно уставилась на хозяина города.

– От тебя ли я это слышу, Григорий? Ты же сам захаживаешь к нему на огонек, да и супруга твоя на Кронверском частая гостья. Насколько я знаю, ни одни посиделки с чаепитием, что устраивает Андреева, без твоей Златы не обходятся. Или, может, я ошибаюсь? – не без ехидства в голосе поинтересовалась она.

– Да нет, вроде бы как не ошибаешься, – пробурчал Зиновьев, – только ты одно запомни: я не по своей воле в этот дом на Кронверском хожу, а по наказу Ильича. Это он лично перед отъездом в Москву просил меня не забывать нашего буревестника революции и помогать ему по мере сил и возможностей.

– Чтобы крылья не обвисли?

– Пожалуй, что и так.

– И ты, насколько я знаю, ему сильно помогаешь, – вновь не удержалась, чтобы не съязвить Варвара Николаевна.

– Ну, насколько это в моих силах, – хмыкнул Зиновьев. – Помогал бы и больше, да боюсь, что он меня окончательно возненавидит.

– А ты не бойся, помогай, – напутствовала его Яковлева, – революция и гражданская война все спишут.

Она покосилась краем глаза на Зиновьева, словно проверяла его реакцию на свои слова, и уже чисто по-женски поинтересовалась:

– Кстати, давно хотела у тебя спросить: ты только ему одному помогаешь или же и его бабам? Я имею в виду урожденную графиню Закревскую, по мужу – Бенкендорф, а также Варьку Шайкевич, жену его дружка Тихонова, а? Насколько я знаю, с Шайкевич наш буревестник революции уже в открытую живет, а с этой сучкой Бенкендорф пока что втихую, от людских глаз подальше.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?