Дар речи

Tekst
21
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Дар речи
Дар речи
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 34,95  27,96 
Дар речи
Audio
Дар речи
Audiobook
Czyta Игорь Князев
18,35 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Девушка из Нагасаки

1984

– Ну что ж, – сказал Дидим, когда мы вышли во двор покурить, – ты избрал верную тактику: молчал, приценивался, взвешивал, а заодно влюбился в парочку красавиц…

– Ну уж, – возразил я, – у меня своих достаточно…

– Охотно верю! Но годятся ли они в подметки нашим?

Я хмыкнул.

Во дворе мы были вдвоем. Папа Шкура и Елизавета Андреевна уединились в кабинете, прихватив с собой бутылку виски, майор, так ни разу за вечер и не открывший рта, неловко откланялся, Евгения Лазаревна уехала на черной «Волге», Марго отвели во флигель – она рано ложилась спать, Глазунья на пару с миловидной толстушкой Шуреттой, призванной в помощь из Левой Жизни, убирала грязную посуду, остальные спустились в подвал, где предполагалось продолжение вечеринки.

– Не знаю, готов ли ты к встрече с отцом, – начал Дидим, – но не отвергай его с порога. Он, конечно, тот еще фрукт. Левые бабы, левые дети, снова бабы… а если начинает Ленина цитировать к месту и не к месту, так хоть святых выноси. «В трудные минуты я снимаю с полки любимый том Ленина…» – Дидим поморщился. – Добрый, умный, классный, но все его убеждения можно описать одной фразой: что-то должно измениться, чтобы всё оставалось по-прежнему. А еще любит цитировать Ратенау: «Если эпоха, в которую мы живем, сурова, мы тем более должны ее любить, пронизывать ее своей любовью до тех пор, пока не сдвинется тяжелая масса материи, скрывающей существующий с ее обратной стороны свет». Это, конечно, мысли неглупого человека об исторической природе власти и общества в Европе, но для Папы Шкуры – это оправдание существующего порядка вещей. Как видишь, в этом смысле он – типичный представитель дикого племени советской интеллигенции…

– А ты?

– Ага, – сказал Дидим, – зубы у тебя есть. А я… когда умер Брежнев, я бросал курить. Вот со дня на день отдаст концы Андропов – снова попытаюсь бросить. На смену ему придет очередной персонаж из очереди в морг, и снова буду бросать… так вся жизнь и пройдет, превратится в прах при трении о другие бессмысленные жизни… – Он вдруг подался ко мне. – А я хочу игры! Настоящей, без дураков. Не этой свирепой и безмозглой серьезности, а – игры! И чтобы результат игры зависел только от меня, а не от куклы, гниющей в Мавзолее! Я молод, умен, владею даром речи, любим, здоров, дерзок, как сатана, предусмотрителен, как ангел, я хочу игры, полета… не жвачки, «мальборо», «ливайса» и «роллс-ройса» – на это плевать, оно само придет, мой выигрыш – дело… – Он говорил почти бесстрастно, лишь иногда поигрывая интонацией. – Андропов растормошил народ, надежды какие-то появились, разговоры пошли, – но, думаю, ничего не будет. Здесь – нет. Здесь даже неандертальцы не жили, потому что жизнь здесь – невозможна…

Он вдруг легко рассмеялся и хлопнул меня по плечу.

– Ну и хватит для первого раза! Спустимся в наш любимый ад?

– Ад?

– В подвал. Девочки обещали сюрприз…

– А кто этот мужик со звездой Героя? Майор этот – кто он?

– Наш с тобой брат. Сегодня у нас братская ассамблея, как ты уже, наверное, догадался. Он – вояка, зовут Юрием Григорьевичем или просто – Юг, а фамилия, представь себе, – Сава, просто – Сава с ударением на последнем слоге. Comment ça va? Ça va.[5] – Заметив, что я не понимаю, о чем он, Дидим махнул рукой. – «Героя» отхватил в Афгане за какой-то подвиг, отец рассказывал, но я не запомнил. Герои – не мои герои. Да, на всякий случай ты должен знать, что Бобинька служит в Конторе. Он с нами – но не наш, у него другая ностратическая семья.

– В Конторе – это в смысле…

– В том самом смысле, – оборвал меня Дидим. – Пойдем?

И мы вернулись в дом.

Праздничный стол Шкуратовых поразил меня не едой, а напитками. Армянский коньяк соседствовал с французским, грузинское вино – с итальянским, водка – с виски. И пили здесь – неторопливо, без того азарта, который был присущ мужчинам из моего благушинского детства, предпочитавшим либо водку, либо бормотуху.

В среде красной аристократии встречались пьяницы, но это были скорее исключения. За весь вечер Папа Шкура выпил две рюмки коньяка, а его бывшая жена – полбокала красного вина. То есть вели они себя как герои иностранных фильмов.

Мать поначалу украдкой поглядывала на мой бокал, но вскоре успокоилась. Сама она лишь подносила рюмку к губам, а залпом выпила ее содержимое только после того, как поняла, что у ее любимого не счесть любимых.

Подвал был украшен новогодними мерцающими гирляндами, а столик в углу уставлен бутылками от края до края. Играла музыка.

Минц-Минковский и Конрад Арто со стаканами в руках болтали с Княжной, надевшей мини-юбку и туфли на высоченных каблуках. Кажется, она была пьяна. На стуле в углу Скуратов курил сигару, закинув ноги на барабанную установку.

– О чем судачите, господа? – спросил Дидим, проходя мимо жены, как будто ее тут и не было. – О судьбах многострадальной? И каков итог?

– Карамзин, – сказал Минц-Минковский.

– Шлёцер, – сказал Конрад.

Дидим налил себе виски, я последовал его примеру, мы выпили – я залпом.

– Иногда мне кажется, что мы живем в анекдоте о людях, которые годами рассказывают друг другу одни и те же анекдоты, поэтому, чтобы не утруждаться, пронумеровали их. Тридцать – и все смеются, одиннадцать – хохочут, семьдесят девять – всеобщее смущение: здесь же женщины и дети! Вот так и мы. – Он кивнул на друзей. – Минц вспоминал Карамзина: «История злопамятнее народа», Конрад – Шлёцера: «Лучше не знать, чем быть обманутым», а по мне, так оба описывают одно и то же – нашу злосчастную интеллигенцию…

– А ты?

– Папа Шкура сказал бы, что нас порождает любовь, но растят смертные грехи, а я – я о своем. Михайловский, говорю я. То есть: «Мы должны делать только то, что нам позволяют делать, потому что если мы позволим себе делать то, чего нам не позволяют, то нам ничего не позволят делать. Таково положение вещей».

– Я уже понял, что такое положение вещей тебя не устраивает…

– На самом деле оно никого не устраивает – ни власть, ни подвластных. И нет ничего пошлее конфликта отцов и детей – это обо мне, брат Илья, и уж только потом о нашем отце. А вот и сюрприз! – завершил он, не повышая голоса.

В подвал спускались Алена, Шаша и толстушка Шуретта – они оборвали фикус, стоявший в гостиной, и разъяли старый веер, чтобы прикрыть кое-где наготу и украсить прически.

Под аплодисменты, крики и свист они вышли на середину комнаты, Скуратов выбил дробь на барабанах, Шуретта выступила вперед и хрипловатым надрывным голосом певицы из кафе-шантана запела «Девушку из Нагасаки»:

 
Он капитан, и родина его – Марсель.
Он обожает споры, шумы, драки,
Он курит трубку, пьет крепчайший эль
И любит девушку из Нагасаки…
 

Княжна стала стягивать с себя юбку, чтобы присоединиться к трио, но Конрад крепко обнял ее, а Минц-Минковский поднес ей очередной бокал.

Следующий куплет девушки пели втроем:

 
У ней следы проказы на руках,
У ней татуированные знаки,
И вечерами джигу в кабаках
Танцует девушка из Нагасаки…
 

Последние куплеты были исполнены всем подвалом:

 
Вернулся капитан издалека,
И он узнал, что джентльмен во фраке,
Однажды накурившись гашиша,
Зарезал девушку из Нагасаки.
У ней такая маленькая грудь,
И губы, губы алые как маки.
Уходит капитан в далекий путь,
Не видев девушки из Нагасаки!..
 

– Ура! – закричал Конрад, широко раскинув руки.

Княжна упала на Минца-Минковского.

Погас свет.

– Это трансформатор, – сказал Скуратов. – Значит, света нет во всём поселке. Пошли отсюда.

Дидим щелкнул зажигалкой и двинулся вверх по лестнице, остальные потянулись за ним.

Одна из голых девушек взяла меня за руку, но в темноте я не мог разглядеть лица. Она потянула меня за собой, когда мы оказались в прихожей, потом мы поднялись на второй этаж, вошли в какую-то комнату, и только тут она подала голос:

– Обними меня, Шрамм.

Мое утро можно описать тремя словами: я был счастлив.

Я был переполнен ощущениями физического и душевного счастья и едва скрывал это, даже когда узнал о смерти толстушки Шуретты.

Ее тело нашли в заснеженном лесу. Голая, изнасилованная, задушенная, полузасыпанная снегом и старой листвой (видимо, ее пытались закопать).

Ее мать сказала, что дочь гостила у Шкуратовых, и через полчаса милиционеры постучали в ворота дачи.

Алена принесла вещи Шуретты, оставшиеся в ее комнате, когда они, Шуретта, Алена и Шаша, переодевались перед представлением в подвале.

– Значит, – сказал майор, – во рту у нее были трусы. А лифчик где? С такой грудью должен быть лифчик.

Но лифчика не нашли.

Милиция пыталась установить, кто где находился во время убийства.

Выяснилось, что Папа Шкура провел ночь с Елизаветой Андреевной Шрамм, Дидим – в гостиной на диване, Алена и Шаша – в спальне Алены, Конрад Арто, Скуратов и Минц-Минковский ночью по просьбе Дидима отвезли его жену в Москву, шофер черной «Волги» этот факт подтвердил. Глазунья была дома, в Левой Жизни.

– А вы? – спросил меня майор.

– В комнате наверху, – сказал я.

– Мы называем ее материнской, – пояснила Алена. – Это комната моей мамы.

Врали все, кроме Папы Шкуры и моей матери.

В материнской я был не один – с Шашей. Алена спала с Бобинькой. Конрад и Минц-Минковский делили комнату с пьянющей Княжной, чтобы у Дидима появился весомый аргумент для развода – супружеская измена (позднее я узнал, что Княжна была сестрой – или любовницей – одного из грузинских «золотых мальчиков», которые в ноябре 1983-го пытались угнать самолет из Тбилиси в Турцию, и ее состояние тогда было вызвано известием о расстреле брата / любовника). Дидим спал в гостиной с Глазуньей.

 

Но я ничего этого не знал тогда, поскольку всю ночь не выходил из материнской, не выпуская из объятий божественное тело Шаши.

Она сказала, что никогда не испытывала ничего подобного, хотя живет с Дидимом два года. Она сказала, что стала его любовницей, потому что он принял ее – целиком, с ее левой рукой: в одиннадцать лет Шаша получила страшный ожог от запястья до локтя, когда шуровала кочергой в печке, и стала отверженной, несортовой женщиной, никому не нужной уродкой, легкой добычей. Она сказала, что с Дидимом она стала другой: выучила английский, французский и итальянский, прочла Данте, Ницше и Достоевского от корки до корки, научилась пользоваться ножом и салфетками. Она сказала, что у Дидима перед ней – никаких обязательств, у нее перед ним – тоже. Она сказала, что он изменяет ей напропалую, никогда не считаясь с нею; таков существующий порядок вещей. Она сказала, что не ревнует его, а он не ревнует ее, потому что легкая добыча не нужна никому. Она сказала, что когда-нибудь будет принадлежать мне всецело, мне и больше никому, – но не сейчас. Она сказала, что мы среди этих людей – инородные тела, дети Марфы, и уже одно это нас объединяет. Она может на меня положиться, да. И если случится страшное, она позвонит мне и скажет: «Le presbytère n’a rien perdu de son charme», а я либо отвечу: «Ni le jardin de son éclat», либо не отвечу.

Она стала моей первой женщиной.

Она стала первой и последней женщиной, которой я сказал, что люблю ее.

А имя убийцы Шуретты так и осталось тайной.

В следующую субботу мать взяла меня с собой в Правую Жизнь.

Нетерпение мое было так велико, что дважды за неделю у меня от волнения текла кровь из носа.

Книги не отвлекали. Читая «Войну и мир», я танцевал с Наташей Ростовой, положив ладонь на ее нервную спину, а потом лежал на поле Аустерлица и слышал, как Шаша говорит голосом Наполеона: «Voilà une belle mort»[6], а потом Шаша поворачивала лошадь, чтобы ехать по своим делам, а у меня не хватало сил, чтобы крикнуть, остановить ее…

Однако, как пишут классики, действительность превзошла мои ожидания.

Ужинали вшестером – кроме нас были Дидим, Шаша, Папа Шкура и Глазунья, оказавшаяся матерью Шаши. Посиделки были посвящены отъезду Шкуратовых в Прагу, где старший получил важный пост в международном журнале «Проблемы мира и социализма». Шаша ехала с ними.

Тогда я, конечно, не мог знать, каких трудов Папе Шкуре и Дидиму стоила поездка пятнадцатилетней Шаши, которая не была членом семьи, и на какие ухищрения пускались друзья Шкуратова-старшего, чтобы в ЦК, КГБ и МИДе закрыли на это глаза.

Мы опоздали к началу ужина, поэтому было непонятно, почему Дидим с Шашей затеяли разговор об «Амфитрионе» Клейста.

– По прихоти Юпитера, – лениво говорил Дидим, поглядывая то на меня, то на Шашу, – на сердце любящей Алкмены претендуют два ее мужа, два Амфитриона сразу, причем один из них – многоликий шутник Юпитер-Зевс, принявший облик мужа Алкмены. Одураченная богом женщина изменяет настоящему мужу, однако, узнав об этом, вовсе не чувствует себя осчастливленной соитием с самим громовержцем. А тот охладевает к игре, потому что всё оказалось серьезнее, чем шутник предполагал: он влюбляется в земную женщину. Она же готова его лишь почитать, но любить – только мужа. Когда всё тайное в пьесе становится явным, а отношения героев – проясненными, Амфитрион зовет жену: «Алкмена!». Та отвечает: «Ах!». Занавес. Рильке назвал эту финальную реплику «одним из трогательнейших и чистейших мест во всей литературе». Но попробуйте произнести вслух это «Ах!» – и становится понятно, что это всего-навсего гениальная визуальная находка. Клейст не услышал ее, а увидел. Своей пустотой, даже абсурдностью она одинаково устраивает и Амфитриона, и Юпитера, и зрителей, потому что может означать – что угодно. Она ничего не меняет в пьесе, ничего же не убавляя и не прибавляя к образу Алкмены, оставаясь при этом, однако, верхом драматического остроумия… – Он повернулся к Шаше. – Что скажешь, остроумная наша?

– Ах, – сказала Шаша.

– Люди меняются, – сказала Глазунья, – даже дураки меняются…

– Меняются, – сказал Папа Шкура. – Всё меняется, черт возьми, и чтоб это понять, необязательно быть человеком, который чует кровь в воде…

– Кровь? – Глазунья покачала головой. – Бр-р…

– Любопытно, – продолжал старший Шкуратов, – что Гуссерль в своих «Логических исследованиях» упрямо сводил любые разговоры о психологическом происхождении чисел или основных понятий к универсальному, как ему казалось, примеру: понятие «красный» обладает непреходящим значением вне зависимости от эпохи, страны и того, кто о нем говорит. Но вспомните-ка реплику леди Макбет, когда она излагает свой план убийства Дункана: чтобы отвести подозрения от мужа, она предлагает выпачкать кровью лица слуг, охраняющих спальню короля. При этом она говорит не «выпачкать», а «вызолотить кровью»: «I’ll gild the faces of the grooms»[7] и так далее. И это не только в «Макбете» – в других пьесах тоже. А потом у Шекспира кровь вдруг становится красной. Что-то изменилось… смена эпох изменила зрение… Ночь всегда была черной и уродливой, пока романтики не покрасили ее в привлекательный синий и назвали тысячеокой. Сто лет назад в Британском музее попытались отшлифовать греческие статуи, чтобы вернуть им первоначальный цвет: многие тогда считали таким цветом белый – именно он, как казалось девятнадцатому веку, лучше всего соответствовал греческой простоте, красоте, совершенству. Всё придумано, и мы живем в придуманном мире…

– Попахивает шизофренией, – сказал Дидим.

– Нет, – сказала Елизавета Андреевна, – попахивает людьми.

Все засмеялись.

Мне постелили в материнской. Всю ночь я ждал, что Шаша вспомнит обо мне, хотя точно знал, что она в постели с Дидимом. Чтобы невзначай не уснуть, я перебирал в памяти новые слова и имена, которые надо было найти в словарях: Авель, Фома Неверующий, эффигия, волсви, Ратенау, Шлецер, Михайловский, Клейст, Гуссерль, дети Марфы. Коли уж я стал официально частью Шкуратовых, я должен был понимать их речи, даже если они и вызывали у меня сложные чувства – смесь восхищения с отторжением.

А еще я решил прочесть «Макбета» и выучить французский, чтобы соответствовать Шаше.

Шаша так и не пришла.

Это была самая ужасная ночь в моей жизни.

Вернувшись следующим утром в Москву, я позвонил Монике Каплан, через полчаса мы встретились у нее, через час я овладел ею, переступив через всё ее «не сейчас».

Прижавшись всем телом ко мне, Моника пробормотала:

– Ты стал другим…

– Voilà une belle mort, – сказал я.

Любовники из Будапешта

2019

Два года назад я полетел в Будапешт по делам: мне предстояло свидетельствовать завещание нашего клиента, а заодно передать рукописи Аготе Штиль, дочери старинного друга Папы Шкуры, известного в прошлом венгерского диссидента.

Папка с рукописями Штиля-старшего хранилась у Шкуратовых, после смерти Бориса Виссарионовича на нее не обратили внимания, наконец у Дидима и юристов дошли руки и до нее.

Наша юридическая фирма «Шехтель и Дейч» – одна из богатейших в Москве, но у нас не любили, когда сотрудники злоупотребляют роскошью, поэтому поселился я в отеле на острове Маргит. Поездка из аэропорта до острова стоила меньше двух тысяч форинтов – дешевле бутылки заурядного «бока». Утром следующего дня я выполнил поручение фирмы – оставалось подписать бумаги, вечером передал рукопись старушке Аготе, которая жила в Обуде, у моста Арпада. Там же, в Обуде, поужинал в «Чарде» – и понял, что не прочь провести несколько дней в этом городе, полном теплого вампирского обаяния.

Может быть, я не почувствовал Вену, может, не там и не с теми бывал, не так и не туда смотрел, – но мне кажется, что не Вена, а именно Будапешт воплотил и сохранил дух великой империи. Впрочем, в провинции – в Эстергоме, Шопроне, Сомбатхее – этот дух еще сильнее…

На следующий день, когда я допивал кофе за завтраком, позвонили из фирмы: мне нужно было встретить московский самолет, с которым передали последние бумаги, чтобы закрыть дело о завещании.

Я сел в такси на площади Фё, вскоре машина выехала на окружную дорогу и помчалась к аэропорту имени Листа Ференца. Меня забавляла речевая манера венгров, которые ставили фамилию на первое место и только потом называли имя, как в советских казенных бумагах. Таксиста звали Имре, он считал, что знает русский, и пытался вести светскую беседу: «Как поживает господин Путин, Isten óvja őt?[8]» «Hála Istennek[9], Имре, вашими молитвами».

Получив от стюардессы пакет с бумагами, я двинулся к выходу и… чуть не сбил с ног Шашу. Она обрадовалась, схватила меня за руку и подвела к полицейским, у ног которых лежала на боку обоссавшаяся Алена.

– Договорились встретиться в этом чертовом городе, она прилетела – и как видишь. Из самолета вышла на своих двоих, а тут рухнула. Извини, я тоже очень рада тебе, но надо же что-то делать с этой сукой…

К нашему счастью, один из полицейских сносно владел английским и близко к сердцу принял беду моей «несчастной жены, страдающей тяжелым алкоголизмом».

Пока Шаша сторожила бесчувственное тело, я сбегал в магазин, купил несколько больших полотенец и влажных салфеток, бутылку виски, бутылку воды и бутерброды, снял в банкомате евро, сунул полтинник таксисту, он застелил сиденье полотенцами, а потом еще за двадцатку помог поднять Алену на третий этаж моего отеля (Шаша забронировала номера в роскошной гостинице на набережной Дуная, но не отважилась везти туда невменяемую Алену).

В коридоре нас остановил рослый плечистый мужчина в халате и с вытатуированной вокруг шеи надписью «Cut Line» – тридцать пять лет назад, когда мы встречали Рождество у Шкуратовых, этой татуировки у него не было.

– Юрий Григорьевич, – сказал я, – Юг, comment ça va?[10] Боже, да вы сговорились, что ли! Третий рояль в кустах за один вечер! Ты здесь что?

– Дела, – сказал он. – Давайте-ка…

Подхватил Алену на руки и ногой открыл дверь своего номера.

Мы занесли в его номер сумки Алены и попрощались до утра.

– Тебя отвезти в отель? – спросил я на всякий случай.

Вместо ответа Шаша поцеловала меня в губы.

– Сколько раз мы с тобой спали вместе? – спросила она. – Ты же считаешь, я знаю…

– Одиннадцать.

– Двенадцать – что-то ведь значит? Двенадцать апостолов…

– Двенадцать врат Небесного Иерусалима, двенадцать колен Израилевых, двенадцать рыцарей Круглого стола, двенадцать фракийцев, убитых Диомедом…

– Значит, двенадцать – символ преодоления хаоса, символ космоса и спасения?

В прихожей мы снова поцеловались.

– Надо выпить, – сказала Шаша. – Что-то происходит, а что – не пойму…

Мы вышли на балкон, устроились за столиком со стеклянной столешницей, выпили, закурили.

Отсюда были видны освещенные окна отеля «Аквинкум», фонари вдоль железной дороги, отражающиеся в лоснящемся черном Дунае. По мосту Арпада с протяжным шелестом проносились редкие машины.

 

– Le presbytère n’a rien perdu de son charme, – прошептала Шаша, не сводя взгляда со светящегося золотого креста церкви Петра и Павла, стоявшей на другом берегу Дуная, между мостом и «Аквинкумом», – ni le jardin de son éclat…

В ресторане за завтраком Алена первым делом сообщила, что Юг сначала вымыл ее под душем с мылом, а потом постирал ее трусы, джинсы и колготки.

– А утром сказал: «Viens à moi»[11], и у меня был такой секс, какого давным-давно не было. Но на каком французском он говорит, божечки мой боже!

– Выучил в Африке, – сказал Юг с невозмутимым видом. – Там пишут diable, а произносят «джап». Дьявол у них – джап. Одна женщина сказала мне: «Дже ву тва дан ля реф, ту этэ джап».

– То есть – je t’ai vu dans mes rêves, – сказала Шаша, – tu étais le diable?[12]

Юг кивнул.

– Был. Был дьяволом.

– А что ты делал в Африке? – спросил я. – И каким дьяволом ты там работал? Légion étrangère?[13]

– Вроде того, но нет. Служил.

– И это оттуда? – Шаша коснулась своей шеи в том месте, где у Юга была татуировка.

– Голова, отрубленная по третьему позвонку, обычно весит не более десяти фунтов. Но это избыточное знание, не имеющее сегодня никакой ценности…

– К счастью? – спросила Алена.

– Надеюсь.

– Юг, – сказала Алена, – ты знаешь какой-нибудь магазин, где можно купить куртку или пальто?

– Это, конечно, не Москва, но у Восточного вокзала неплохой торговый центр… а лучше на проспект Андраши – это и ближе, в двух шагах от святого Стефана, и магазины там приличные… потом можем пообедать в «Калласе» возле Оперы – или в каком-нибудь ресторанчике у базилики…

– Приказывай, о мужчина, постиравший мои трусы!

– Иногда лучше держать свой юмор во аде, а не на кончике языка.

– Да ты совсем не прост, mon cher colonel![14]

Они ушли, держась за руки.

– А мы? – спросила Шаша. – Куда мы отправимся, держась за руки?

– Сегодня я проснулся и долго не решался открыть глаза – боялся, что тебя нет рядом, исчезла, растаяла, как всегда, как одиннадцать раз до того…

– Не бойся, – сказала Шаша, – больше не надо бояться. Двенадцать – число спасения.

Мы прогулялись под мелким дождем до моста Маргит, сели в трамвай и покатили по улице Балашши в сторону парламента. И когда трамвай, обогнув здание парламента, вышел на набережную Сечени, из-под серого полога облаков, нависавших над Будайской крепостью, ударило солнце. На Центральном рынке мы выпили палинки, съели по бутерброду. В «Маленьком Мельбурне» выпили кофе. По улице Ваци, отмахиваясь от продавцов сувениров, дошли до площади Вёрёшмарти, но Шаше не захотелось в «Жербо»: «На сегодня свою норму кофе я исчерпала». На площади Эржебет устроились на скамейке, чтобы глотнуть из фляжки и покурить. Обошли кругом базилику святого Стефана, но внутрь заходить не стали. На площади Свободы у бронзового Рейгана, который шагал в сторону памятника павшим советским солдатам, посидели на лавочке рука в руку, по-стариковски. По улице Вечеи вышли к парламенту, через мост Маргит доехали на такси до Будайской крепости, в кафе с видом на президентский дворец заказали мороженое.

– Сто лет не видел Алену, – сказал я.

– Так она сто лет живет то в Италии, то в каком-нибудь индийском ашраме, – сказала Шаша. – В Москве бывает редко, наездами.

– Болеет?

– Не в общепринятом смысле.

– И эта шапочка, с которой она не расстается…

– Просверлила себе череп, чтобы установить прямую связь с космосом. Впрочем, иногда звонит…

– Мне тоже раза два звонила по ночам…

– Вредные гейтрогены и полезное кьянти?

– Бароло. А еще – шестнадцатилетний любовник… По совету диетолога ест и пьет голышом перед зеркалом, чтоб было стыдно, но стыда как не было, так и нет…

Шаша вздохнула.

Яркая, манкая, умная, впервые Алена вышла замуж, когда ей еще не было и семнадцати. Потом было еще несколько мужей, множество мимолетных мальчиков и девочек, диссертация о русском барокко, книга об Иване Адольском, работа в крупном аукционном доме, проблемы с наркотиками, неудачные беременности, гормональные проблемы.

Объездила весь мир, пока не перебралась в Италию, в Сан-Джиминьяно. Мужчины, женщины, вино, отели, отели, отели. Стала вдруг спасительницей подруг-эмигранток, которые, не в силах выдержать одиночества, пытались покончить с собой. Мчалась по первому звонку в Амстердам, Париж, Прагу или Нюрнберг, чтобы утешить отчаявшихся, а иных и вытащить из петли. А потом возвращалась в Тоскану, бродила по музеям, вечером в ресторане знакомилась с каким-нибудь мальчиком или девочкой, чтобы не коротать ночь в одиночестве. Но теперь ей приходилось платить за чужое тело.

«Я всё чаще вспоминаю того человека из “Мертвого дома”, который содержался не в остроге, а во внутренней тюрьме острога, – сказала она как-то мне. – За какое-то жуткое преступление его приковали к стене цепью, и сидеть ему на цепи предстояло лет пять или даже десять. Через десять лет цепь с него должны были снять и выпустить в острог, откуда он не мог выйти до самой смерти. Этот человек с упоением мечтал о том дне, когда его выпустят из одной тюрьмы в другую, из тюрьмы страшной в тюрьму чуть менее страшную, и, если б не эта мечта, он, наверное, не выдержал бы, сошел с ума. Это, конечно, про всех нас, но среди этих всех я – первая. Все мои мечты сбылись, и это самое ужасное. Самое-самое. Только теперь я понимаю: если хочешь пожелать злейшему врагу злейшего зла, пожелай ему сбычи мечт. Чтоб у него всё сбылось, как у меня. Сейчас у меня осталось только Il passato maledetto[15]…»

И цитировала Бродского:

 
…и разница между зеркалом, в которое вы глядитесь,
и теми, кто вас не помнит, тоже невелика.
 

Она ненавидела всех, кому причинила зло: «Когда-то меня все называли талантливой, считая, что это высшее счастье. Но для настоящего счастья талант вовсе не нужен, талант – это счастье обслуживающего персонала. Боги бесталанны, но счастливы и могущественны. А мы всё просим прощения то за то, то за это… Наш школьный учитель литературы как-то сказал, что генеральная линия русской культуры вполне исчерпывается фразой “Пошел просить прощения и убил”. Вот поэтому я и не прошу прощения».

Поздно вечером мы вернулись в отель на острове.

Перед тем как лечь в постель, Шаша вдруг прижалась к моей спине и сказала:

– Больше я не исчезну…

Алена и Юг жили своей жизнью – мы не встречались ни в отеле, ни в ресторане, ни на прогулках по острову.

Мы с Шашей гуляли, катались на велосипедах, бродили вдоль Дуная, а замерзнув, пили глинтвейн в какой-нибудь забегаловке. На набережной перед отелем «Кемпински» любовались работой Ботонда Полгара, который отважно перевел живописное «Тондо» Микеланджело на язык скульптуры.

Как-то вечером в дверь постучали. Это был Юг.

– Алена погибла, – сказал он без выражения. – Убита насмерть.

– Входи.

В старину в русском языке слова «убит» и «избит» были синонимами, поэтому, если речь шла об убийстве, к слову «убит» добавлялось «насмерть», «до смерти». Понятно, что я не стал донимать Юга этими филологическими рассудизмами.

– Где Шаша?

– В ванной.

Мы сели на балконе, Юг выставил на столик огромную бутылку виски.

Выпили.

Я ждал.

– Стреляли в меня – попали в нее, – наконец проговорил он. – Дело было в Еврейском квартале, за нами топали, но я не сразу это понял, а когда сообразил, было уже поздно… – Помолчал. – У меня здесь дела, понимаешь… в общем, это мои дела, не ее, и стреляли в меня, а попали в нее, первая пуля в витрину, остальные в нее, пять пуль в нее, а меня даже не царапнуло…

– Юг, ты можешь ответить на один неприятный вопрос?

– Да, – сказал он, – я бандит. Ну или как хочешь называй, но в сухом остатке – бандит. И дела у меня здесь были бандитские. Понимаешь? – Выпил, снова закурил. – Ты не понимаешь, Шрамм, что такое Герой Советского Союза. И никогда не поймешь. Сейчас над этим смеются, а мне не до смеха. Потому что Героя давали не просто так. Я еле выжил, я спас роту и еле выжил. Семь пулевых, четыре осколочных и контузия, но я спас восемьдесят девять человек и выжил. Восемьдесят девять. Там и тогда я не думал, что́ мне дадут, Героя или что. Могли бы дать и «За отвагу», почему нет? Не думал об этом. Там и тогда я был офицером, который… который был офицером… ну и дали Героя… – Помолчал, давя окурок в пепельнице. – Герой – когда ты становишься лучшим из лучших. Самым красивым, самым высоким, самым белокурым и голубоглазым, самым сильным и самым добрым. Ты не можешь быть сволочью, мразью, подонком, как бы ни поворачивалась жизнь. Не имеешь права. Ты выше всех – выше всех, Шрамм! Образец, идол, идеал. Идеал. Дальше всех кидаешь мяч, лучше всех ебешь бабу, одним хлебом утоляешь голод сорока тысяч бродяг. Не смей смеяться!

– Я не смеюсь, Юг, – тихо сказал я, разливая виски по стаканам. – Кто я такой, чтобы смеяться над тобой…

– Я таким не был, но должен был таким быть. Le meilleur des meilleurs.[16] А я убил женщину…

– Но ты не виноват, Юг…

– Другую женщину, Шрамм. – Он смотрел на меня страшно. – В Африке. Она ни в чем не виновата была – ее просто захватили и привели в лагерь. Мы там сидели в яме – трое французов, итальянец, один местный и я. Нам не повезло. Охранники на нас ссали сверху и смеялись. Раз в день бросали в яму две-три связки бананов, бутылку воды. Или две. Однажды у них что-то случилось, ни еды, ни воды не было неделю… потом еще несколько дней… без еды и воды – на жаре трудно это, голова сначала перестает слушаться, а потом начинает отдавать приказы, да такие, что… В общем, почти две недели без еды… А потом они столкнули в яму эту женщину и сказали, что мы можем делать с ней что угодно, но лучше всего ее съесть, потому что в ближайшие дни другой еды не будет. Ее звали Фам. Может, это от femme, не знаю. Что угодно мы не стали делать… Кинули на пальцах – выпало мне. Я ее задушил…

Он замолчал.

Краем глаза я заметил Шашу – она стояла в дверном проеме, сунув руки в карманы халата, и не сводила взгляда с Савы.

– Ночью, набравшись сил, мы смогли выбраться из ямы. Я разломал бутылку из-под воды, по плечам товарищей выкарабкался из ямы и куском пластика зарезал спящего охранника, остальных расстрелял из его автомата. Нам повезло: их там было меньше десяти человек. Прежде чем уйти, мы закопали яму. Взорвали гранатами края – земля обрушилась внутрь. Так похоронили Фам. Через два дня нас заметил патрульный вертолет, и французы нас спасли. Потом я вернулся сюда. – Он снова выпил. – Я перестал быть героем, Шрамм. Я им был, это да, но после Фам перестал быть. Ну а потом… это был девяносто четвертый год, мужики вроде меня всегда найдут дело, я и нашел. Когда встретил Алену, мне показалось, что я… нет, героем я больше быть не мог, но человеком… появилась надежда… надежда на надежду… и вот – тоже нет, просто человеком – нет… Алены нет, а моя жизнь – tout comme toujours[17], вот так, прощай, Шрамм, и ты, Шаша, прощай…

5Как дела? Хорошо. (фр.)
6Вот славная смерть. (фр.)
7Я вызолочу кровью лица слуг. (англ.)
8Да хранит его бог. (венг.)
9Вашими молитвами. (венг.)
10Как дела? (фр.)
11Иди ко мне. (фр.)
12Я видела тебя в своих снах; ты был дьяволом. (фр.)
13Иностранный легион. (фр.)
14Мой дорогой полковник. (фр.)
15Проклятое прошлое. (итал.)
16Лучшие из лучших. (фр.)
17Всё как всегда. (фр.)
To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?