Za darmo

Хроники любви провинциальной. Том 3. Лики старых фотографий, или Ангельская любовь. Книга 2

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава 8. Предсказание

«Замуж меня отдали в двенадцать лет. Чуть старше твоей была. Это у нас принято так. Только меня свекруха всё ругала и ругала. Ничем угодить не могла я ей, потому что не беременела. Не мог мой муж меня матерью сделать. Что-то не то с ним было. Порченый был. Или сглаз навели? И такое бывает. Я малая была тогда ещё. В чужой семье жить тяжело с непривычки. А пока ребёнка не принесёшь – нет тебе никакой чести и уважения. Пустоцвет – и есть пустоцвет. Воду носи, на костре на всех вари, ковры тряси, юбки всем стирай, мужа ублажай. Вот и вся жизнь. Даже с ребёночком не порадоваться, не поносить его у груди. А других деток мне и не давали понянчить, стороной меня обходили, раз я такая пустоцветная. А тут свадьба в таборе у нас случилась. Парня женили на девчонке из другого табора. Съехались все на условленном месте, недалёко тут дело было. Шатры раскинули, костры зажгли, место такое приятное: и деревья, и кусты, и ручей бежит. Сижу у ручья, а тут парень из их табора коня привёл, попоить. Стоит, смотрит. А я отвернулась совсем. Не дай бог свекруха увидит. Говорю ему тихо так: «Да уйди ты ради всех святых. Дай мне хоть отдохнуть тут душой. Иди вон выше коня поить. А то прибьёт меня муж». Он и отошел, даже слова не сказал.

На второй день, как невесту брать, все собрались опять, за угощение сели, на траве раскинулись. На невесте фата такая беленькая, как платок, ровно, у вас носовой. Бедные мы тогда были совсем. Платье на ней, поди материно или сестрино, красное в цветах. А жених-то – тоже ребёнок ещё. По сговору их женили. Лет тринадцать обоим, не больше. Вот давай тут гости приданое трясти и всем показывать. Какие одеяла за ней дают, сколько денег, какие серьги тяжелые в ушах висят. Ковры какие-то. Ну, как обычно всё у нас. Все теснятся, смотрят, а мне и неинтересно. Что на чужое смотреть? Да и то вижу, что девчонке-то жить осталось года три. Сделать в таком случае ничего нельзя. Что положено судьбой, то и принимай. А тут опять парень этот, стоит вдали и смотрит на меня. Встретились взглядом – сразу отвернулся. А через время опять затылком чую – смотрит. Обошел толпу-то, сзади стоит. Как темнеть стало, гитары заиграли, танцевать начали. А я и танцевать-то разучилась совсем. Но в кругу стою, как все. Хлопаю, плечами играю. Музыка – она душу и веселит, и поплакать помогает. А я и слёз-то своих не чую, только губы солёные облизываю. Свою свадьбу горькую вспомнила. Руки эти женские поганые. Дикие у нас обычаи. Начали тут мужчины в круг выходить, умеют цыгане танцевать! Умеют кровь горячить.

И парень тот вышел. И ну – давай! Аж дрожь по мне пробежала. Как смерть свою я почувствовала. И слёзы близко подобрались.

«Вот если позовёт на круг, – так я решила, – выйду! И пусть будет, что будет. Убьёт меня муж, ну и быть тому. Жить-то тоже незачем.»

А парень-то и подошел, коленца выкидывает, кудрями трясет, и так требовательно зовёт, что хоть умри, а выйти надо. Люди-то смотрят. А свекруха прямо ест меня злобой.

И сколько я с ним танцевала – не знаю. Не помню совсем. Видать много. Музыка стихла, только тогда я опамятовалась.

Следы от кнута неделю сидеть и на спине лежать не давали – огнём всё горит. А мужу-то моему своё особо теперь, назло мне, взять хочется. Все глаза я выплакала за минуту счастья, что ветром развеяло. Кончилась свадьба, разъехались таборы по своим дорогам. У каждого своя. Иначе на жизнь ничего и не добудешь. Тут наши бароны закон строго держали. А через год снова мы встретились с ним. Тоже на свадьбе. Мы многие – родня между собой. На свадьбе вся родня встречается обязательно. Молодых собирают в жизнь. Самый лучший подарок у нас – золото. Червонное. Мне тоже дарили. У свекрухи всё в сундучке лежало обычно. С ней же мы жили?

Он меня сразу увидел. А я ещё раньше того его увидала. По всем жилочкам огонь пробежал. В круг танцевать он в этот раз не вышел. Сзади где-то в темноте всё стоял. Глазами мне шею жёг. Это судьба такая. И ничего тут сделать тоже нельзя. Всё написано на ней кровью. Как стали расходиться по шатрам, слышу шепот, как ветер налетел: «У большого дуба после первых петухов». И всё. Немного погодя оглянулась – а и нет никого. Тут муж мой пьяный меня догнал, в кибитку потащил, да только в кибитку-то я его сама еле запихнула. Уснул. Свекруха со свёкром в шатре с золовкой и её семьёй спят с малыми. Петухи быстро проорали. Темно ещё было. Ох, как богат, кто в любви живёт! Даже один денёчек да ночь сладкая – целой жизни стоят! Не было счастливей меня в ту ночь. Я даже не знала, как его зовут, а он про меня знал. Цыганская почта хорошо у нас вести носит. Всё знал он. Запала я ему на судьбу. Он там стог нашел подале, пещерку выдолбил, чтобы вдвоём поместиться. Да и много ли надо-то? Оба стройные, как тростиночки. Молоденькие ещё. Мне восемнадцать, ему двадцать было. Это я потом уже узнала. Потом. Пока шли – все вымокли в росе. И всё молча. Только глаза горели, да руки и губы жгли моё тело. Он все следы того кнута мне перецеловал. К осени шло уже. Ночи долгие. А я солнышко молю, чтобы не вставало.

Встало солнце. Разъехались таборы. А я уже знала, что не одна уезжаю. Весной должен был мой сынок родиться. Он потом и родился. Да такой красавчик! Свекруха с подозрением на живот смотрит, а доказать-то ничего не может. Сама видела, как муж мой меня в кибитку тогда тащил. А более-то где? И подол-то я вымочила, чтобы в кибитку свежей травы нарвать для запаха в пыльной дороге.

По весне снова сюда прикочевали. Договаривались бароны кому куда нынче кочевать. Это бывает такое у нас. Нельзя дорогу другому переезжать. Все есть хотят. Если в одном селе нам всем кур воровать да просить, кому это понравится? Погонят оглоблей. А так – дают из жалости. Особенно малым, кто танцует. И бабам дают за гадание. Только врут цыганки почти все. Редкая, кто видит правду. Таких и свои не любят. Боятся услышать правду о себе, как и все люди.

Не успели мы подъехать, а он уже стоит. Высматривает нас с сыночком в моём животе. Увидал, аж засветился весь.

Решил он у баронов просить, чтобы нам разрешили вместе из табора уйти. Таких выгоняли. Ну, что тут делать? Разрешили нам уйти, раз я от него понесла дитё. Только плетей он должен был получить за свой и мой грех. Снял рубаху, идёт, улыбается мне. А его с кнутами ждут. Двое. Один из их табора, а другой – муж мой бывший. Если кнут с набойкой на конце – насмерть может засечь. Ну шкуру-то уж точно со спины сдернуть можно за три удара. Три удара от каждого должен он был получить в наказание.

Не успел мой бывший приготовиться, как хотел бы.

Врасплох мы его застали своим признанием. А никто ему своего кнута на такое дело не даёт. Своим секи. А свой-то у него – как и он сам, маломерок, да растрёпанный. Таким не засечёшь. Меня беременную не трогают. Я уже под охраной другого табора сижу. Свекруха бывшая мне узелок с чем-то выкинула из кибитки. А мне всё равно. Только бы не до смерти его засекли. И такое бывало. Дикий у нас народ. По своим законам живём.

Как первый кнут засвистел, так я и откинулась. Очнулась от воды ледяной. Мне и говорят: «Иди, Зорян тебя зовёт». Встала кое-как, совсем на сносях же была. А Зорян лежит, видно, что и встать не может. Только руку ко мне тянет, а второй рукой живот закрывает. И кровь между пальцами течёт.

Не смог постылый его кнутом забить, так на подлость пошел. Нож ему всадил, да и провернул ещё. Это – смерть верная.

– Поцелуй меня, любая моя, Зоренька моя утренняя,– говорит. А говорит-то весело словно радуется чему.– Помираю я. Да только и ты теперь в нашем таборе жить будешь у моей матери. Она знает всё. Раз убили меня, тебе – свобода.

Прилегла я к нему, легла рядышком, руку его на живот положила, а мальчонка-то наш толкнулся ему в ладонь. Он от счастья и засмеялся так хорошо: «Поцелуй меня, Зоренька. Лихом не поминай. Сына моим именем назови. Зоряном.»

А меня-то Зарой звали. Потому и зоренькой тогда называл. А сейчас меня все старой ведьмой зовут.

И так он меня поцеловал, как и раньше не целовал в стогу том жарком. Рукой-то кровавой так сильно меня обнял в последний раз… привстал… А потом вдруг и откинулся. С закрытыми глазами. Всю меня с собой унес. В тот же час я и родила. Увидел сынок мой отца. Мёртвого, а увидел. Я на ногах еле стояла, пока хоронили моего Зоряна».

Стаси замолчала, видимо полностью погрузившись в потрясшие её детские воспоминания, и потом заговорила своим обычным голосом

– Она так спокойно об этом говорила, как будто бы и не случилось такого ужаса в её жизни. Представляешь? – Стаси сильнее обняла Лео. – Мне кажется, что я бы сразу тут же и умерла. А ей надо было сыну отца показать и отцу сына. Я не понимаю, как это возможно вообще?

– Не бери в голову. И это всё? Про твою цыганку?

– Про неё – да. Ещё сказала, что бывшего её тут же и судили за убийство.

– И как его судили?

– Да так же. Просто. Кнутом. Отец убитого стеганул его кнутом – и сразу насмерть, с одного удара.

– Да. Я слышал, что они, как и казаки наши, умеют кнутом, нагайкой, огонёк со свечи снять. А в висок-то попасть – много ума не надо, кто умеет, – Лео на мгновение представил тот дикий рой событий страшного в своей обыденности, одного дня старой цыганки и тряхнул головой, отстраняясь.

–Я не помню подробностей. А может она об этом и совсем не говорила? Но откуда же я могу это помнить? Как вчера было. А вот маме моей она таким же голосом спокойно так сказала: «Война скоро будет, милая. Твой тоже уйдёт на войну. Люби его, пока вместе. Люби, как никогда раньше не любила, а потом не сможешь. Погибнет он. Не сразу. Ты его люби только. Ему и умирать легко будет. Ты, главное, смерти-то не бойся. Нет её. Это мы, глупые, думаем, что она есть. Пока не коснётся. А коснётся и поймёшь, что нет её, коли любила и любишь. Что ты так на меня смотришь? Правду говорю. Ведьма я. Он всё время с тобой будет, пока жива сама. Видишь Зоряна моего? Да вот же он. Любимый мой», – и так рукой что-то взяла, как будто и вправду человека за руку держала. Это было так жутко сначала. Мы все испугались, что старуха совсем не в себе. Бабушка ей хлеба вынесла, яиц в моей корзинке детской.

 

– А тебе не жалко мне корзинку-то отдать? Не вернусь я уже сюда. К Зоряну уйду. И войну не увижу. И мой сынок на войну уйдёт. И Зоряна первый сынок уйдёт на войну, Зорян вдовый был. Его сынок первый, Вася, со мной остался. Весь в отца. Я его сильно люблю. Но мои вернутся живыми и невредимыми. Зорян над ними, как сокол, крылья разнёс. Корзинка твоя у внучки моей будет жить. Не жалко? – это она меня спросила. Я только головой помотала, что не жалко, мол.

«Счастливая судьба у твоей дочки будет. Любовь у неё будет, как у меня с Зоряном моим. Только до-о-олгая, по сравнению с нами-то», – а потом рукой куда-то в свои юбки залезла и вытащила шишечку зелёную.

И откуда она её взяла – мы так и не поняли. Конец апреля же был? А шишечка зелёная, свеженькая.

«Держи, – говорит маме, – да не теряй. Пока она с ней будет, её ни пуля не возьмёт, ни хворь никакая. Но это только ей дано. У неё одна тяжелая ночка в жизни может быть. Но если шишечка-то с ней будет – всё обойдётся. А вот если не станет её, шишечки, тогда только тот поможет, кто шишечку ту сожгёт в костре. А кто сожгёт, тот и мужем ей станет. Значит, и ту ночку перебудут вместе, он должон будет беду почувствовать, обережет он её. Обойтись должно. А если нет – тогда только на Бога надежда. Чудно! С этаким я ещё и не встречалась. Две жизни у неё. Одна – её, а вторая – тоже, вроде, её, да не её. Как в зеркале отразится. Чудная девочка у тебя. Сотни людей может спасти».

Стаси, улыбаясь, подняла голову к Лео: «Вот так. Понимаешь теперь, почему я в медицинский пошла? Я сотни жизней могу спасти».

– А почему именно тебя сюда направили? Отличница потому что? – Лео, конечно, выслушал весь этот цыганский бред, который явно тревожил Стаську, и пытался теперь развеять глупый её мистицизм. Ещё и про шишечку ту вспомнила, которую именно он сжёг в костре. Правда и мужем ей стал тоже он.

Всё остальное выпало из его внимания.

– Да нет же, Лео! Я же занималась радиологией у Козицкого в лаборатории. Ему нравились мои работы, мы исследования проводили по влиянию разных антирадиантов на ремиссию. Даже опыты на крысах со стволовыми клетками проводили. Процент излечения маленький, но был. Ничего же фактически тут не исследовано. А без атома и радиации мы больше не сможем жить. Поэтому меня и направили сюда. Тут и будет работать институт по изучению всех проблем влияния радиации на организм и способы реабилитации больных, меня в него же распределяли. А пока нет лаборатории, назначили врачом общей практики, терапевтом. Тоже полезно потренироваться. Я с удовольствием тут работаю. Память тренируется замечательно! И каждый день столько нового! Лео, знаешь, что бы я хотела?

– Что?

– Столик малюсенький сюда куда-нибудь поставить. Можно прямо тут. У окна. Мне иногда надо посидеть с карточками и неудобно газеты в столовой у папы перекладывать. Он там что-то в них отмечает иногда по вечерам.

– Он следит за политикой. У него определённо есть чуйка на события. Замётано. Давай, вот, завтра и купим тебе стол. Только почему малюсенький? Нормальный, для серьёзного ученого, купим стол, – Лео захохотал и повалился на Стаси

– Ох, и фантазерка ты у меня, Йони моя маленькая. Раздразнила ты меня цыганскими страстями. Не хуже того Зоряна целовать тебя хочу. Где тут у тебя шрамы от кнутов цыганских? Ну-ка, ну-ка?

Она вертелась в его руках и смеялась от щекотки поцелуев-покусов, которые он щедро рассыпал по её спине и попке, пока, задохнувшись от смеха, не остановился и не задал сакраментальный вопрос: «Стаська, ты точно уверена, что мы сейчас спокойно свернёмся клубочком и уснём, как наигравшиеся котята?»

– Нет, – смеясь ответила Стаси – совсем не уверена. А что это за звук такой был? Кто-то пришел? Или кто-то ушел?

Лео, обернувшись халатом, выглянул за дверь.

На кухне лежала записка отца: «Не теряйте меня. Я у Силычей. Пригласил на уху и в шахматы поиграть. Утром приду. Целую. Папа.»

– Ну всё, Йони моя любимая! Мы одни в целом доме. Силычи папу на уху пригласили. А где у них уха, там и стаканчики граненые. Месяц же не виделись.

– Силычи – это дядя Митя?

– Не-а. Это Дмитрий Силантьевич, он же дядя Митя, и Максимыч, Он же Юрий Максимович. Два в одном. Такие загулы у них иногда замечены. Три одиночества. У них нет никого, кроме этих вот друзей, которые вместо братьев.

Ворча, Дмитрий Силантьевич впустил Сергея Дмитриевича: «Ты чего тут по ночам шляешься? Времени-то?»

– Да не ворчи ты. Нас трое. Я, твоя водка и ещё коньяк с нами. Вот ещё пакет с бутербродами. Конфеты шоколадные с лимоном под коньяк. Звони Максимычу, пусть нормальной закуси принесёт.

– А! Ну так сразу бы и сказал. Ща позвоню, чтобы метнулся по-быстрому. А я думал, что ты со своими там празднуешь. Хорошо мы съездили, продуктивно.

– Да попраздновали уже. Слышал я про вас. Молодцы. Стаси вся светится. Лео глаз не сводит с неё. Разорвался у них месяц медовый. Сегодня всего-то восьмой день, как вместе спать лягут. Я там совсем лишний сегодня. Вот и навязался к тебе на раскладушку.

– Да и диван разложим, чо на раскладушку-то сразу? Примем, как родного. Если бы не война, и мы бы с женами в постелях кувыркались, хоть изредка, но вспоминали бы молодость. И Вовка бы мой жив был, тоже бы баранку любил крутить, поди. – Силантьевич достал из коробки «Казбека» папиросу, и постучал ею по крышке, спрессовывая табачок.

– М-да. У Максимыча всё то же. Жена родная предала, посадила на десять лет. А сына не вернуть. Обидно, в самом конце войны погиб. До Берлина уже добрались, – Сергей Дмитриевич доставал из кухонного шкафчика друга маленькие стограммовые стаканчики и закусочные тарелки.

–Убить бы их всех гадов зараз. Или на несколько лет в те бараки поселить, сволочей, выродков фашистских, чтобы сдохли там. Мы когда освобождали заключённых, кто живым остался, там же горы трупов лежали. Кости одни гниющие. Вонища такая, что дышать нечем было. Поэтому я сюда сразу согласился ехать. Нам без этого шарика теперь никак. И чёрт с ним, если я тут дни свои окончу. Твои, вон, выживут зато. Ребятишек нарожают. Вот и будем дальше жить. Не беременна Стаси-то?

– Да когда им? Я ж говорю – всего восемь дней, как вместе. Не сразу хорошее дело-то ладится.

– Сладится! Куда денутся? В Стаське вашей е-е-есть огонёк.

– Эх, Митя! Если бы огонёк! Там из-под двери пламя вырывается! Лео, как пирог свежеиспечённый ходит лоснится. В кого только он у меня такой разгильдяй уродился? Она тут ему решила брюки как-то погладить, в порядок привести. Я ему сколько раз говорил и учил, как их гладить надо. Мужицкое это дело. У меня отец директором был огромного завода, и то гладил свои брюки всегда сам. до последнего дня.

– А мать-то как ? Год, как схоронила.

– Да тяжело ей, конечно. Полвека вместе прожили и какие годы?! Сам знаешь. Отца три раза арестовывали. Но каждый раз его Орджоникидзе вытаскивал. Вот же сколько гадов всяких повыползало отовсюду. Вот откуда столько зависти, жлобства и корысти в людях появилось?

–А чо появилось-то? Оно в них всегда и было. Читал тут книжонку одну. Писатель Гарин – Михайловский, слыхал?

– Слыхал. И читал. У него много детской литературы есть. Полезно для отцов. «Детство Тёмы», например. Лео любил когда-то.

–Нет. тут не детская книга. Он в ней пишет, как он хозяйствовать начал в деревне. Решил заняться самым главным ремеслом – хлеб выращивать. Ну, поместье купил небольшое. Ссуду взял.

– Ну, и?

– А вот он в этой книге про «мир» рассказывал. Про общину крестьянскую, которые стали образовываться, после того, как крепостничество-то сняли. Ну, чтобы выжить и никому не в обидках быть, землю им выделенную в общий пай брали. Потом по жребию каждые пять лет, что ли, тянули, кому какой клочок достанется. Кому перегной, а кому и песочек.

– И что?

– Что-что? Известное дело. Многие удобряли землицу-то, а многие так сеяли. Истощали вконец. Но кое-кто за эти пять лет и на суглинках сумели приподняться немного, Хозяйствовали хорошо, урожай хороший, ну и всё отсюда. Скотина сытая, дети сыты. Сам – молодец. И что ты думаешь? Другие с него пример брали? А как бы не так! Зависть, как ржа любое дело разъест, если заведётся. А как ей тут не завестись, коли полдеревни с любой лишней копейки в шинок идут, оторваться и забыться, как говорится. Тяжело работали-то. А вот кто-то дюжил, терпел, выл да и вкалывал, а кто и потачку себе давал. Зальёт за ворот, да и спит под забором. Честно отдыхает. А купить землицу в частные руки из общего пая было можно только с согласия «мира», собрания, то есть общего. Просто голосованием: «да» или «нет». Так вот поди ж ты. «мир» это имел право не отпустить из общины, поскольку в этом «миру» каждому надлежало чем-то общественно полезным заниматься. Пасти там, возить налоги натурой от общины, строить что-то для общины, ну и так далее.

– Ты мне Митя сейчас о колхозе рассказываешь, так сказать?

– О колхозе-то, о колхозе, только в колхозе и земля, и урожай общие. А в «миру»-то нет. каждый сам за себя. Так вот «мир» этот – самый настоящий мироед бывал. До смерти человека держал. А за право выйти из этой общины такую откупную цену заламывал, что не поднять. Мужики так и говорили: «Раньше один барин был, можно и подладиться иной раз было. А теперь свои, кажись, а вдесятеро гнут, шкурку снимают. Кто в немилость попал общине-то – тот считай погибал на корню. Ни туда, ни обратно. Замордуют. От зависти замордуют.». А ты говоришь, откуда столько мразоты выявилось. Искони она, как и в любом другом народе, есть и в нашем. Лень. Лень великая родит зависть великую. А там – пошло поехало!!! Великий у нас народ. Великий. Эвон сколько прошагали и вымели европ-то этих. А у великого народа, знать, и дерьма всякого много. Ну ладно, перебил я тебя. Что хотел про твоих сказать? Про брюки, вроде, начал?

– А-! Ну да. Про брюки. Собрались мы в кино тут как-то вечером. Стаси там гладила что-то, ну, Лео и присоседился со своими брюками. Стаси добрая душа, решила погладить. Дело-то вроде и немудрёное. если знаешь, как. Мы с ней оделись уж, сидим чай пьём, а Лео всё ищет день свой вчерашний, часы куда-то засунул и шнурки от туфель своих парусиновых, чистил накануне.

Выходит, наконец, и ржёт, как сумасшедший. Стоит во всей красе: брючины по винтовой в разные стороны заглажены. Симметрично! «Молодец, – говорю, – доченька. Больше за это дело никогда не берись. Ибо мужское это дело – брюки свои гладить». А она мне наивно так: «А я никогда их не гладила раньше. Извини, Лео. Придётся другие надеть. Я переглажу вечером», – а сама так насмешливо смотрит, что я даже заподозрил её, что это она специально так сделала. Я как-то гладил при ней. Видела, вроде? – «Так их теперь уже не перегладить. Их для начала размочить надо будет в горячей воде, –говорю. – Да Лео сам всё это и сделает. Пошли в кино быстрее» – а он только зыркнул на меня, лентяй. Если специально она это сделала, ох и подкузьмит же она его однажды! Чую! У неё смешинка во рту живёт. А с Лео – беда, прямо. Всё раскидывает. Этак она от него удерёт, чего доброго. У неё всё по полочкам. Все носки нам перештопала. Любо-дорого.

– Экономная?

– Да не то, что экономная, это тоже, конечно, о женщине многое говорит, дорого то, что думает о нас. Я его за бардак ругаю, а он меня только за плечи обнимает и штаны свои с пола поднимает. И ласковый, как кот. Знакомое состояние. Хоть и было давно.

– И сплыло! Откувыркали мы своё, Серёжа. Хватит душу бередить. Сынков-то не вернуть наших. М-да. Вон, никак Максимыч уже шабаркается у двери. Щас в поддавки на стопочки сыгранём! – за деланным весельем друга на Сергея навалилась вина в его личном счастье. У него-то сын был рядом.

– Зато мы сейчас высыпаемся, не как в блиндаже под осыпающимся песком, и многажды забот отвалилось, – как бы ободряясь и извиняясь за горькие сожаления, невольно притушившие радость встречи, улыбнулся Митя. – Как у солдата в казарме, чисто и просторно, кровать, стол, стул, сапоги, вилка, тарелка, стакан, диван да книги, да изредка пироги. Да рюмочка на ночь. Всему, видать, своё время. Так оно. Но жаль, конечно. Могли бы ишшо!

– Стаси, тебе запах этого масла нравится? – очень тихо спросил Лео, нежно растирая ноги жены руками, смазанными в купленном им масле.

– Да. Очень. Как восточная сказка.

– Это ты у меня сказка, девочка моя. Я тоже хочу тебя помассировать, как и ты меня. И на коленях удобно. И целовать удобно… – Лео слегка втянул её сосок, остановившись на мгновение. – У тебя были мудрые родители. Я никогда не думал, что целовать ноги так приятно. Пальчики твои, и здесь… на ступешке… тебе щекотно?

– Очень необычно. Я вся, как в холодном жару. Не представляла себе таких ощущений…– она не открывала глаз

 

– Стаси, девочка моя, у меня такие мысли в голове сейчас, хочу с Йони моей поласкаться, это потом. Да?. Какое же всё тут красивое, Стаси… Мне хочется такую картиночку с собой всегда носить. В потайном кармашке. И вся жизнь тогда будет сплошным раем. В любую минутку достал и поцеловал вас, прелести мои. Вот так, – Лео ощутил её судорожный лёгкий вздох лёгкого наслаждения от прикосновения его губ.

Он шептал о распирающих его чувствах и желаниях, и не знал, слышит ли она его, у неё лишь иногда вздрагивали брови и ресницы.

Несколько минут назад он не отрываясь смотрел в её лицо, когда она, нежно массируя плечи, наклонившись над ним, вдруг натыкалась грудью на его губы, и он своим поцелуем заставлял её восторженно вдохнуть и закрыть глаза. И наслаждался, чувствуя, как руки её, не подчиняясь воле, слабели, казалось, она упадет на него… но нет, она отстранялась, и он спокойно отпускал её, давая ей волю над своим телом, по которому совершенно лихорадочно то тут, то там проступали и пропадали толпы восторженных мурашек, жгущих кожу.

Её руки, гладившие тело, не смущались ничего. От кончиков пальцев на ногах, как и тогда, в первый раз, они прогладили и промассировали его до паха, задержались здесь, путаясь в густых волосах и складочках, ласково и нежно поласкали ребристую надувшуюся плоть яичек, бархатистую кожу члена, послушно принявшего её руки, лишившие его на несколько острых мгновений отчётливого восприятия. И поднялись вверх, прогладив вспухшие, тёмные соски, слегка окруженные волосками. Она поцеловала их лёгким прикосновением губ и снова уползла вниз. Тело его, разглаженное её ладонями, стало совершенно послушным и уже терпеливо-опытным, оно училось наслаждаться её ласками.

И Лео не знал, что ему больше всего сейчас хочется! Тело томилось, как в жарком котле, у которого крышка плотно прикрыта. Дурашливое первоначальное чувство соревнования: «кто кого лучше помассирует» растворилось бесследно, уступив место мужскому сочувствию и даже чувству вины от своей избыточной силы и её нежной слабости.

Всё сейчас происходило за гранью мира, внутри пещеры, мир сузился до размеров круга слабого света оставшегося от пригнутого черного плафона лампы. Её плавные движения расплывчатыми тенями на стене напоминали колыхание огромных листьев цветка, обволакивающего его тело, стелющегося по нему то одним, то другим шелковистым ароматным лепестком.

Под её пальцами, везде всё обнимающими и нежно всё гладившими, шершавые листики его жестковатой мужской души смягчились и, поддаваясь её нежному язычку, слизывавшему с них все обиды и несуразности, смягчали громыхающие резкой нетерпеливостью всплески острого желания, распускались недоверчиво, но и охотно, хаотично сплетаясь с её лепестками, готовыми принять сейчас от него всё.

Сказка о крокодильей пещере уже не была сказкой.

– Куда ты меня тащишь, Стаси? Я почти сошел с ума… – как бы спрашивал он её, задерживая её руку в паху и тут же отпускал, встретившись с её глазами…

– Ещё немного, – как бы отвечала она, целуя его руку, и спокойно клала её рядом.

Тугая тетива, казалось, натянутая до предела, готовая спустить наполненную страстью стрелу, вдруг стала эластичной и звеняще- исчезающей…

Боясь, что она исчезнет и совсем перестанет звенеть, он обнял свою женщину, распластав её на ложе, и, встав на колени, стал совершать мужское моление над любимым телом. Масло на его руках разлило вокруг аромат роз, погрузивший его сразу в мир женщины, аромат немного горький и резкий, но очень возбуждающий обоняние и зрение. Только звуки не проникали сюда совсем.

Не хотелось никакой торопливости в движениях, не было нестерпимой страстности, осталась только нежная забота о том, чтобы и её тело также было объято его руками, и так же изнывало в предчувствии ещё большей роскоши после обжигающих, бесстыдных и желанных обоим полупоцелуев, взглядов, прикосновений к самым интимным уголкам.

Они как будто обреченно стояли на краю обрыва, с которого им предстояло прыгнуть в неизвестную пропасть. Эта неизбежность ощущалась, сгущаясь и приобретая вкус и запахи.

Светящийся пещерный, замкнутый на них двоих, казавшийся с закрытыми глазами багрово-оранжево-синим шар сжимал со всех сторон. И ни уклониться от него, ни выпрыгнуть из него, ни упростить всё до прежнего пережитого ими любовного опыта, – было совершенно невозможно.

Всё происходило само собой, как по наитию. Она подчинилась его рукам, поднявшим её, губам едва касавшимся её груди, глазам, умоляюще просившим прощения неизвестно за что, подчинилась его распалённому телу, которое приняло её на себя и распяло на сильных, раздвинутых под ней, бёдрах. Его горячее бархатистое тело, бьющееся толчками в нетерпении, смело и твёрдо проникло в неё и окаменело, разжигая нестерпимый и болезненный жар, накопленный во взаимных ласках.

– Не шевелись, Лео… Замри, – прошептала еле слышно Стаси, приникла головой к нему, прислушиваясь к тому, что происходит с ней. Исчезала боль привыкания, заменяясь болью наслаждения.

Желание, заполнившее тела, загудело ровным всепоглощающим смерчем. Сгорели оставшиеся ещё где-то звуки. Они сгорели первыми. За ними сгорели остатки стыда и смущения. Потом сгорело возникшее нетерпение страсти, острое и невоздержанное. Сгорел порыв. Взамен возникло трепетно прислушивающееся жадное терпение. Приостанавливаясь на самом краю, чтобы не сорваться в настойчиво зовущую их бездну острого наслаждения, тела согласно замирали, предчувствуя ещё нечто большее.

– Господи, как же это прекрасно…неужели это сейчас происходит со мной? Я вся распята и нет между нами ничего…так всё натянуто, но уже не больно…я и не думала, что так возможно… – Стаси, стараясь не шевелиться, чтобы не нарушить звенящего гула, заполнившего её, прикрыла глаза.

– Стаси, девочка моя, любимая, смотри на меня. Смотри мне в глаза,– Лео поднял колени слегка облокотил жену спиной на них. – Вот так. Расслабилась? Смотри, какие мы с тобой красивые сейчас, – Лео посмотрел вниз, увлекая и её взгляд к сплетению волос. – Смотри, любимая. Тебе хорошо?– он едва касался её кожи, проводя трепетными пальцами от колечек на шее по соскам и вниз к пушистому лобку со светлыми волосками, и снова целовал следы своих пальцев, ощущая губами вспыхнувших под пальцами мурашек.

– Да… да… да… – она еле слышно шептала эти «да», как заклинанье, творя ступеньки восхождения туда, откуда раздавались божественные звон и гул, так согласно резонирующие в их телах.

В этом сумасшедшем затяжном подъёме они держали друг друга сияющими в полумраке ночи глазами, не отрываясь, с удивлением и восторгом всматривались друг в друга, ища ответ на своё истомлённое ожидание чуда.

Всё переплавилось в Лео пониманием, что нет у мужика другого основания чувствовать себя мужиком и быть им, кроме доверчиво распростертого в благодарной и доверчивой неге тела жены на его ногах. И в его взгляде на любимую его девочку, его жену, было всё: и сострадание её сладостной стыдливой муке от дыбы на нём, и сочувствие её невольной покорности и смирения перед тем, что сильнее её, и его снисходительная требовательность подчиниться ему, признавая за ним право, данное ему природой, владеть ею, наполнять её жизнью, выпивая взамен вечно опустошаемый им сосуд. И снова вечно жаждать этого опустошения.

Горячий столбик крови, жезл жизни, жесткий и повелевающий, нежно ласкающий и растягивающий её до боли, неумолимо обволок себя ею, навсегда став центром её женской вселенной, собрав и сжав всё в спазме вокруг себя. Его пульсирование было настолько ощутимым и готовым сорвать их с крутизны ощущений, что иногда она привставала, или он приподнимал её… И сразу же возникало чувство потери… И она умоляюще смотрела на него… А он, беззвучно шепча: «не уходи», осаживал её на себя, приникал на несколько минут к её губам, сжимал грудь… И снова внутри тел возникал болезненный жгучий спазм желания срастись воедино, чувствовать себя цельным, наконец, существом, соединившим две, некогда разъятые кем-то, половины.