Za darmo

Против течения на велосипеде

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

И тут! Сильный рывок! Меня резко дёрнуло, всё во мне сотряслось – это кончилась верёвка и вытянулась под моим весом. Я подняла голову и увидела на краю утёса Андерсена: он стоял, широко расставив ноги, и держал обеими руками мою страховочную верёвку… Я не успела опомниться, как меня стало болтать взад-вперёд мимо скал, в глазах мелькали то стена утёса, то речка, то лес, то ребята, и снова стена утёса…. Помощник инструктора в байдарке поймал меня, качающуюся над рекой, за ноги, помог опуститься в байдарку, и я замолчала.

– Ну вот, а ты боялась, – ободрительно сказал мне загорелый парень, работая вёслами, он щурился от солнца и улыбался. А мне всё ещё не верилось, что прыжок позади и подо мной сиденье байдарки – твёрдая деревянная перекладина. С вершины Омутного мне махали ребята-альпинисты, Андерсена с ними уже не было. Я растерянно смотрела мимо утёса, мимо парня с вёслами, расположившегося напротив меня, куда-то сквозь лес и тёмную воду Чусовой.

– Юлька, ну ты чего сидишь, как памятник? Вылезай, давай руку! – встретила меня Жека.

Я взяла её руку – горячую, сухую, уверенную, и слёзы подошли к горлу. Я неловко отводила глаза от ожидающих на берегу ребят и юрких огоньков Женькиного взгляда, мысли неуклюже разбредались в голове, я не могла собрать их и выразить словами. И в то же время мне стало так легко и радостно, ведь жизнь моя продолжается…

Да, жизнь действительно продолжалась: вот инструктор готовит обед, размешивая лодочным веслом сахар в огромной кастрюле с компотом, вот Жека развешивает на верёвку мокрые полотенца и купальники, вот я поднимаю голову, подставляя лицо ветру и солнышку, ведь погода решила сменить гнев на милость, пропустив солнечные лучи сквозь редкие тучки. С бивака доносятся гитарные переборы, мне спокойно и светло на душе, и тоже хочется взять в руки гитару. Я почти не умею играть, так, пара-тройка песен, которым меня выучил папа. Но душа просит, и отказать ей становится невозможным. Я устраиваюсь на бревне у костра рядом с музыкальной компанией, поправляю полосатые гольфы, натягивая повыше на икры, Антон передаёт мне гитару. Что петь? Спою свою песню, слова которой возникли словно сами собой и легли на бумагу, да и мелодия подобралась легко. Папа добавил несколько аккордов, украсивших этот нехитрый мотив, так получилась песня, которую мы полюбили.

Мы

Превращаются друзья в знакомых,

А деды словно раритет.

Листая старые фотоальбомы,

Мы вспоминаем, кого с нами нет.

Вчера мы ждали чудо,

Сегодня ждём трамвай.

Немытая посуда

И старый горький чай –

Лелея вечные проблемы

Скомканной жизни нашей,

Мы заполняем в ней пробелы

Густой и жидкой манной кашей.

Спешим на службу и на рынок,

И дни из грядок и из пробок,

Светофоров, банок, крынок,

Сумок, дырок, остановок.

Придя домой, возьмём газету,

Что колыбелью для души.

И станем мы читать про эту

Чёрно-белую нашу жизнь.

– Не слышал раньше такой песни, чья она? – обратился ко мне Егор, в прошлом заядлый турист, а теперь глава семейства, молодой отец озорной девчушки Леночки.

– Моя, – улыбнулась я.

– Да ну, чья песня-то? – не поверил Егор.

– Это Юля сочинила! – вступилась за меня Жека.

– Перепиши слова, – всё ещё с недоверием смотрел он на меня.

Я передала гитару Егору и он продолжил вечер песней Чайфа:

– От старых друзей весточки нет, грустно. А на душе от свежих газет пусто, и от несвежих невелика потеха, правда вот был армейский дружок, уехал.

Нам стало привычным укладывать вещи в рюкзаки, надёжно пакуя в полиэтиленовые мешки, собирать и разбирать палатки, натягивать и отвязывать верёвки от еловых стволов, обживать новые и новые места. Чусовая удивляла меня своими живописными берегами: суровая, самобытная природа, и потому потрясающе прекрасна. В недвижимых утёсах, в бесконечной зелёной тайге чувствовались сила и мощь. Несмотря на дожди и неизвестность, в которую мы продвигались на мелком судёнышке всё дальше и дальше, я ощущала здесь покой и уют. Опорой и защитой мне были нерушимые стены скал. Нас ждала следующая днёвка напротив камня Великан, чья высота достигала ста двадцати метров – самого высокого на реке Чусовой, – как четыре наших городских девятиэтажки, составленных друг на друга! Он устроился на излучине, где река делает очередной поворот, плавно огибая огромный утёс. «Только бы не было дождя! Только бы не было!», – вертелось у меня в голове, так хотелось забраться на этот утёс в сухих кедах. Ведь стоит камням едва намокнуть, как подошва обуви предательски скользит, усложняя путь. А скатиться с Великана радости мало.

Но вечер выдался тихий, без дождя, Филиппович восседал на своём царском кресле, разложив обе руки по подлокотникам, хмуро глядя из-под панамки. Инструктор готовил ужин, подставляя загорелую спину жалам комаров. Антон развешивал сырое полотенце да рубаху на верёвки, а Никита Волшебник качал баллоны катамарана. Интересно зачем, отплываем только завтра в обед. Вот ребята медики Маша и Влад с вёслами в руках подошли к катамарану. Что они затевают?

– Ребята, вы домой сбежать решили? – кричит им Костя с бивака.

– Ага! Через тайгу срежем и напрямки в Омск! – улыбается Волшебник.

– Кто с нами на Великан? Скоро стемнеет, кто готов к трудностям и приключениям, собирайтесь быстрее! – командует Никита.

Мы с Жекой переглянулись: заманчивая идея!

– А как возвращаться, в ночь, что ли? – всё же сомневаюсь я.

– Мы туда с ночевой пойдём, – поясняет Маша. – Возьмём пару палаток.

Встретить рассвет на самом высоком утёсе Чусовой – что может быть романтичнее! Сомнений больше не было, и мы с Женей собрали спальные мешки для ночлега на новом месте, ложки и кружки. Из большой общей кастрюли Маша заботливо налила в маленький закопчённый котелок несколько поварёжек горохового супа – инструктор уже приготовил ужин.

– Маша, прольётся, – качала я головой, определённо не веря, что можно подняться на гору с кастрюлькой супа, ни разу не споткнувшись о корень дерева, и подтянуться вверх на камень лишь с помощью одной руки.

– Без жидкого нельзя, я как врач говорю, – не отступалась Маша.

Меж тем небо окрасилось в густо-сиреневый цвет, сумерки опустились на Чусовую, и мы взобрались на катамаран, – нехитрое сооружение из двух надувных баллонов, соединённых между собой несколькими жердями. Инструктор оттолкнул наш катамаран от берега с напутственными словами: «Аккуратней там!», и мы старательно заработали вёслами, чтобы течение не унесло нас. Утром мы должны будем вернуться на завтрак к основному составу лагеря, чтобы продолжить сплав по Чусовой. На Великан поднимались уже по темноте, фонарики были не у всех, и потому Никита шёл сзади группы, освещая путь большим фонарём, благодаря его яркому лучу мы и вскарабкались на утёс, то и дело хватаясь за торчащие из-под земли корни деревьев. Что-то звало меня туда, наверх, что-то отчаянно кипело в моей душе и рвалось наружу, так хотелось мне встретить рассвет на вершине, под самым небом. Маша смогла донести котелок, не расплескав ужин на камнях и кочках, и гороховый суп пришёлся как нельзя кстати. Площадка на вершине оказалась совсем небольшой, и потому наши палатки громоздились под сильным уклоном впритык друг к другу. Но всем очень хотелось спать, и потому ни теснота, ни булыжники под спиной никого не смущали. Не спал лишь Волшебник. Он подбрасывал хворост в костёр и сидел один, рассматривая красные угли. Он был другим, непохожим на нас. Вот мы, как медные пятаки на открытой ладони, простые и понятные со всех сторон. А Никита, самый старший, самый молчаливый, казалось, знал больше, чем все остальные, его зрению было доступно что-то, что неведомо нам. Может, оттого его прозвали Волшебником?.. Голос Никиты разбудил меня:

– Эй, сони-романтики, кто рассвет встречать собирался, вылезайте! – Волшебник расстегнул молнию палатки, и сырой холодный воздух снова коснулся ноздрей.

На помятых лицах «сонь-романтиков» не было и намёка на радость и умиротворение, невыспавшиеся, зевающие, мы по очереди выкатились на свежий воздух. Я глянула на две неказистые палаточки, съехавшие набекрень, притулившиеся на уклоне Великана.

– О! Палатки-то как за ночь перекосило! – удивилась я.

– Ничего с ними ночью не случилось, мы их так криво ещё вчера в темноте поставили, – улыбнулся Антон.

А над Чусовой вставало солнце, румяня щёки утёсов, тянулось тёплыми лучами к лапам сосен, к мокрой траве, а внизу, на другом берегу реки, устроились яркие бугорки палаток, в которых укутались в спальники спящие люди, они смотрели десятый сон, а может, и вовсе спали без снов, но никто из них даже не подозревал, как прекрасно это утро здесь, на Великане. И таких больше не будет. Другие, конечно будут, а вот именно это утро уже никогда не повторится. Я вдруг почувствовала это всей своей душой. Я бы ещё о многом могла размышлять, стоя на краю камня, но мои мысли прервала байдарка, разрезающая гладь воды внизу. Двое в байдарке синхронно работали двулопастными вёслами, рисуя в воздухе «восьмёрки», как вдруг лодка перевернулась вверх дном, выкинув гребцов за борт. Похоже, судно налетело на камень. Ребята сбежались смотреть, что же будет дальше. Но, гребцы, видимо, были опытными: им быстро удалось поставить байдарку на воду и уйти к берегу, где спал наш лагерь.

…Дверь в спальню громко захлопнулась: сильный ветер ворвался в дом, надул пузырями занавески, выбросил с подоконника на пол картонный домик-календарь. Я проснулась и увидела Андерсена, сидящего на уголке кровати. На этот раз он переоделся в джинсы и легкий вязаный свитер молочного оттенка.

– Андерсен? Что произошло? Где Жека? Когда я успела вернуться домой?

– Всё хорошо. Жека у себя дома уже доедает второй бутерброд, а ты вот всё спишь, засоня, – улыбнулся Андерсен. Он был спокоен, будто не произошло ничего особенного. – Ты скоро привыкнешь.

 

– К чему привыкну? – я ещё не могла понять, сплю я или нет.

– К путешествиям по прошлому. Так уж вышло после того падения с велосипеда, что теперь ты иногда будешь улетать туда. Как видишь, это не страшно и даже интересно. Я не стал предупреждать тебя об этом, а то начала бы заранее переживать…

– Это ты правильно сделал, – недоумевая, хмыкнула я. – Андерсен, скажи честно, у меня шизофрения? – спросила я, готовая к самому худшему ответу, лишь бы только знать правду.

– Ну что ты, брось. Может быть, это испытание для тебя.

– Испытание? Это ты его придумал?

– Ангелы не придумывают испытаний. Мы помогаем их пройти.

– Ну, и когда планируется следующий раунд? Это новый квест такой, что ли? А если не пройду, так сказать, «гэйм овер»? – я ничего не понимала, и оттого сердилась, мне казалось всё это какой-то нехорошей затянувшейся шуткой.

– Я не знаю. У каждого испытания свои. Возможно, ты сама поймёшь, для чего оно, просто позже. А может, и не поймёшь вовсе. Так часто бывает, как бывают задачи, не имеющие решения. – Андерсен по-прежнему был спокоен, честно и прямо смотрел он на меня и даже не думал шутить, лишь поправил съехавшее одеяло. Мне действительно было прохладно от сквозняка.

– А мои близкие? Они будут меня терять, пока я «летаю»?

– Нет. Ты попадаешь в петлю времени, другим она незаметна.

– А вернуться, например, лет на десять-двенадцать назад и кое-что поменять я смогу? – у меня уже стал вырисовываться план.

– Перехитрить Вселенную задумала? – Андерсен улыбнулся. – Нет, прошлое изменить нельзя. И в будущее попасть нельзя. Тебе можно только вернуться, чтобы пережить что-то заново. Куда тебя забросит в следующий раз, я не знаю. И ты не сможешь этим управлять. Просто знай, что где бы ты ни оказалась, я всегда рядом. Кстати, если надумаешь кататься, велик я поставил на балкон.

– Спасибо, – кивнула я Андерсену.

– Ну, мне пора, – сказал Андерсен, встал с кровати и вышел на балкон.

Я озадаченно рассматривала горошины на своей пижаме, будто они чем-то отличались друг от друга. Когда до меня дошёл смысл услышанного, я было хотела догнать Андерсена, расспросить подробнее, выскочила на балкон и растерялась: он исчез. В какую сторону он направился, куда мне смотреть: на небо или вниз на асфальтированную дорожку, которой мы ходим на остановку? Я посмотрела во все стороны – Андерсена нигде не было. Мой Чижик стоял, опираясь на подножку, и сверкал на солнце блестящим зелёным звоночком, казалось, даже он понимал сейчас больше, чем я.

Глава 2. Родительский дом

Вы простите мне разлуки грешность,

Время закрутило, занесло…

Пусть хранят ваш дом любовь и нежность,

Они из детства моего.

К. Губин, С. Павлиашвили, песня «Помолимся за родителей»

Лето ворвалось в город, не дожидаясь стартового свистка. На календаре ещё май, а оно уже нахально срывает с прохожих плащи и джемпера, овладевает планами, пожалуй, каждого: дождаться, наконец, плодов сливы, когда-то посаженной в огороде с надеждой вырастить южное дерево на сибирской земле, отправиться на рыбалку, построить баню, купить путёвки на море, сбросить лишние килограммы и нарядиться в новый сарафан, который так приглянулся ещё зимой, надетый на манекен в магазине, и даже не верилось, что придёт его время…

Наша семья собралась во дворе родительского дома: в тенистой беседке, увитой виноградником, который едва начал отпускать новые зелёные листочки. На столе дымил самовар, рядом на мангале подрумянивался шашлык. Аромат его, казалось, расплывался по всей округе и тянулся прямо вниз по улочке к Иртышу, где коротали вечер местные рыбаки и, наверное, завидовали нам. Женька резво стучала ножом по разделочной доске, укладывая крупные колечки лука одно к другому. Рэм – добродушный годовалый щенок-переросток, устроился поближе к мужской компании напротив мангала, то и дело пуская тягучую слюну. Его мать – немецкая овчарка

благородных кровей согрешила с беспородным нахалом: так началась история нашего Рэма, чёрного пса с рыжими подпалинами, мягкими, почти игрушечными ушами, которые свисают, предательски выдавая брак породы, словно он одолжил их у охотничьего курцхаара. Но вот умом Рэм точно в мать: сообразительный и шустрый, сразу понял, что это его дом: не давал спуску ни охотникам до сирени в палисаднике, ни местным сорванцам, частенько дразнившим его под забором. Он быстро усваивал правила новых игр, которые придумывала Женька: приносил палочки, находил спрятанный мяч или галошу, любопытство снова и снова толкало его на разные шалости, и в глазах загорался наивный восторг, когда мир в очередной раз удивлял его: то вспорхнувшей с веток яблони сорокой, то ускользнувшей из неуклюжих лап мышью, то шумным напором воды, рвущимся из водопроводного шланга. И вот теперь Рэм томится в сладком ожидании лакомого кусочка мяса, то и дело переминаясь с лапы на лапу и поскуливая от нетерпения.

Родители давно хотели переехать из благоустроенной квартиры в свой дом, долго искали подходящий вариант. Наше с Женькой детство прошло в пятиэтажном «скворечнике», во дворе которого расположился целый автопарк, а на детской площадке сиротливо устроились песочница без песка, качели с разбитым сиденьем да облезшая лазалка. Мы жили в хрущёвке, и, хотя по техпаспорту она считалась четырёхкомнатной, всё же была маленькой и тесной. Потолок казался низким даже мне, девчонке среднего роста. Только захочешь встать на цыпочки, чтобы сладко потянуться или прыгнуть высоко-высоко от радости, как этот потолок так аккуратненько «Бам!» тебя люстрой по голове, мол, не высовывайтесь, граждане, живите, как все нормальные люди, здесь выскочек не любят. И соседи со второго этажа по батарее «Стук-стук!»: не топайте там, наверху, не одни вы тут. Вот и стоят эти дома все одинаковые: серенькие в коричневую крапинку или коричневые в серую плиточку, с тонкими стенами, за которыми слышно, к кому пришли гости, кто напился, и чей ребёнок принёс двойку из школы; с маленькими балкончиками и крохотными кухоньками, где больше двух за столом не уместится; а коридорчики узкие, что невольно хочется свернуть плечи, втянуть голову и говорить шёпотом, а то и вовсе замолчать, уткнувшись в газету…

А здесь, в этом огромном доме с высокими потолками и большим участком, дышалось удивительно свободно. Это чудесное чувство, когда утром можно выйти на улицу прямо в пижаме, потягивая кофе, когда над головой никто не топает и не двигает мебель, когда под Новый год наряжаешь ёлку прямо во дворе, когда выбегаешь из горячей бани босиком и падаешь в снег. И это твой снег, твоя сирень и твой кот оставил следы в огороде, ведущие от подоконника гостиной до сарая, и нет здесь места чужим.

Светлая кухня способна вместить за столом всех наших друзей, просторные спальни, летняя веранда с мягким диванчиком, который достался Женьке по наследству от меня, когда мои ноги стали свисать с края. Женька уже давно переросла этот диван, спать теперь на нём некому, а вот сидеть на веранде удобно. А ещё подпол, повторяющий весь периметр дома, где можно даже побродить и узнать, на чём держатся пол и стены. Здесь стоят банки с мамиными заготовками на полках, хранятся картошка и другие овощи, а справа, в самом уголке, коробка с одеялом, это лежанка нашего Кота, где он любит уединяться, и мне даже иногда кажется, размышляет о своей жизни и ушедших годах…

Ещё есть чердак, куда поднимается только папа, а женское население может разве что представлять это место, опираясь на увиденное в фильмах, прочитанное в книгах и на свой жизненный опыт. Но поскольку мама, Жека и я имеем всё же разный жизненный опыт, у каждой из нас в воображении рисуется свой чердак… И весь этот дом, словно живой, ждёт тебя вечерами, как и Рэм, который дежурит у забора, нет-нет, и навострит уши: не слышны ли шаги? Твои шаги он отличит от шагов всех других прохожих.

Не раз мы с папой возвращались к идее устроить гончарную мастерскую, одно время я даже покупала глину и пробовала что-то лепить. Но быстро забросила это дело: лепить неведомые фигурки пальцами – это одно, а вот запустить целый гончарный круг, создавая из жирной глиняной массы нечто прекрасное, вроде амфоры или кувшина, как герои известной американской кинокартины «Призрак», – это уже совсем другое.

Жека вынесла из дома гитару и протянула папе.

– Что ли петь собралась? – улыбнулся папа.

– Давайте под гитару петь, я в этот раз баян не взял! – подмигнул мне муж.

– Эффектно ты смотрелся бы на велике с баяном, – подхватила я, ведь мы как обычно летом приехали к родителям на велосипедах.

Детскую историю Саши с баяном знали все, никто и никогда не слышал, как звучит этот инструмент в его руках. Саше было восемь, когда он, упираясь изо всех сил и пряча горячие непослушные слёзы, плёлся за высокой пожилой женщиной с богатыми тёмно-каштановыми волосами, аккуратно убранными в высокую причёску, – то была бабушка Саши, которая вела его по извилистой зелёной улице записывать в класс баяна.

– Мать придёт с работы задаст тебе! И тогда – нашивай клубки на зад! Мать сказала «на баян» – значит, на баян! Пусть бы сама тащила сына своёво! Ох, беда мне с тобой, Сашка, беда!

А Саша всегда хотел играть на скрипке, украдкой заглядывал он в класс, где учились начинающие скрипачи. Больше всего он любил слушать под дверью кабинета, где играли ученики старших классов, ведь у них получалось намного лучше, чем у малышни. Как манил его этот загадочный, лёгкий инструмент из благородного дерева, как бы ему хотелось хоть на минуточку взять его в руки и едва коснуться струн этим волшебным, словно живым смычком! Волнующая, тонкая мелодия скрипки серебряной змейкой проникала ему в самую душу, и, словно утро просыпалось внутри, разливая свой тёплый свет. И вместе с этой скрипкой он слышал, как жужжат пчёлы в цветущей яблоне их сада, как капает роса с травинок, как скрипит калитка, когда мама возвращается домой с ночной смены, и вот он бежит к ней по длинному коридору большого дома, звонко шлёпая босыми ногами по деревянному полу…

А мама любила баян:

– Далась тебе эта скрипка! Будешь пиликать, как дурачок! И вообще, я петь люблю. А как под скрипку петь? Решено: баян.

Саша бросил музыкальную школу, когда до окончания оставался всего год. Теперь баян, стоит у нас дома между стеной и шкафом, словно провинившийся, собирая пыль на свой чёрный футляр. И некуда от него деться, и радости нет играть на нём. Порой подкрадывается какая-то щемящая сердце жалость к нему, как к лётчику, которому врачи запретили летать: и в небо нельзя, и на земле уже нет ему места.

Папа как никто другой из собравшихся понимал Сашу, ведь в своё время родители тоже отдали его в класс баяна против его желания. Папа тоже забросил баян, а вот на гитаре, которая была ему по душе, научился играть сам.

Он подтянул струны, сначала полились неторопливые переборы, а потом и одна из моих любимых песен «Бригантина» про капитана, «обветренного, как скалы» – мне иногда кажется, если бы папа был моряком, он был бы именно таким, как в этой песне. Рэму надоело слушать наш концерт, его внимание отвлекла то ли кошка, прошмыгнувшая за оградой, то ли птица, и он побежал за гараж, поближе к забору, держать оборону. У гаража расположилась дружная компания велосипедов. Сашин старенький «Mongoose» – настоящий американец, купленный больше десяти лет назад в классном спортивном магазине, за всё это время ни разу он не подвёл своего хозяина. Жекин велосипед без единого намёка на то, что принадлежит он девушке: нет ни зеркала, ни навесной сумочки-бардачка, ни яркой бутылки для воды на раме: из всевозможных аксессуаров только фонарь для езды в темноте и пара вытертых кожаных беспалых перчаток, надетых по обе стороны на грипсы руля. Мой – самый грязный, поскольку сегодня я опрометчиво быстро пронеслась по луже, забрызгав раму, крыло и свои леггинсы почти по пояс. А вот этот самый аккуратный с чистыми протекторами и ещё новенькими, ничуть не потёртыми неопреновыми ручками на руле – папин. Папа катается редко, после дождя старается вообще не выезжать, бережёт его, словно тот из хрусталя. Этот велосипед – подарок папе на день рождения. Мы не долго раздумывали, что подарить ему на юбилей в прошлом году, и спорить не пришлось – все сошлись во мнении, что велосипед – это то, что надо. У всех нас есть, а у папы нет. До сих пор.

В юности папа занимался в велосекции, тогда ещё не было такого разнообразия велосипедов, как сейчас: «Уралы» с тоненькими шинами, спортивные, у которых руль загнут и потому похож на рога, «Салюты» да «Школьники» – это уж совсем для маленьких. Папа катал нас с Женькой, рассаживая кого на раму, кого на багажник. И хотя рама была жёсткой, и не на шутку впивалась в зад, мы сидели, не ёрзая, и, казалось, дышали тише, чем обычно, такое это было счастье ехать с папой на велосипеде!

 

Потом папа научил кататься и нас, и однажды мы даже ездили втроём на дачу. Мама велосипеда боялась, будто он мог сбросить её, как ретивый конь, а то и вовсе лягнуть. И все наши мечтательные рассказы о скорости, о ветре в ушах и свободе, все уговоры научиться кататься разбивались о мамино категорическое «Нет». Позже по неопытности и доверчивости я выменяла крепкий папин «Урал» на старый разболтанный «Салют» с «восьмёрками» на обоих колёсах лишь потому, что он был чуть меньше «Урала», имел дамскую раму и пластмассовые красные цветочки на руле. Я ездила на нём недолго, и даже уже не помню, как сложилась его дальнейшая судьба, но папа больше не катался и нового велосипеда себе не купил. Я вообще не знаю, покупал ли папа тогда что-нибудь себе. Сколько я его помню, он всегда делал что-то для меня, для Женьки, для мамы и для её мамы, для дедушки, для друзей и соседей, и для знакомых, которые сейчас так редко звонят, а когда и звонят, то обычно просят одолжить инструмент или перевезти что-нибудь тяжёлое, – словом, он жил для других, а на себя самого уже не оставалось ни времени, ни денег, ни сил, ни совести…

Папа служил в пожарной охране, и это было нечто большим, чем просто работа. Я помню, как мама рассказала нам с сестрёнкой, что папа вынес из огня – из горящей квартиры на пятом этаже – ребёнка, пятилетнюю девочку. Испугавшись пожара, она спряталась под одеяло, найти её было непросто, но это защитило её от отравления угарным газом и сохранило ей жизнь. Когда она пришла в себя, то просила спасти Мусю, которая осталась в горящей квартире. Тогда папа вернулся и отыскал в задымлённой комнате кошку, что сидела, цедя воздух из щели под балконной дверью…

Так в папиной трудовой книжке появилась запись об объявлении благодарности, а я вдруг поняла, а скорее, всей своей душой ощутила, каким опасным и важным делом занимается папа, как это нужно для других. И снова не для себя самого, а для других. Внутри него, казалось, был огромный тяжёлый шлагбаум, запрещающий пойти на рыбалку, или провести выходной с друзьями, или вообще весь день пролежать на диване и ничего не делать. Чтобы лежать на диване ему нужна была веская причина, и таковая была одна – это ночь. Папа не лежал, даже когда болел. А болел он довольно часто.

В девяностые служащим в бюджетных организациях задерживали зарплату. Вернее сказать, её просто не платили по три месяца. Потому папа оставил службу в пожарной охране, стал работать строителем на улице и постоянно простывал. Кашель, насморк, сорванная спина, ссадины на руках – это не казалось нам чем-то необычным в папе, это было словно бы его врождённой особенностью. Он уходил, когда мы ещё только чистили зубы, собираясь в школу, а возвращался обычно, когда я уже переписывала домашнюю работу на чистовик, Женька досматривала «Баюшки» и расстилала постель. Редко, но всё же мы проводили время вместе.

Вот папа сидит на кухне, заложив ноги по-турецки, и держит в своих больших руках пяльцы и иголку, самую тонкую, какая только нашлась в нашем доме, с едва заметным ушком – папа учит меня вышивать гладью. Мы по очереди вышиваем платочек ко дню рождения мамы. В одном углу платочка – веточка с зелёными листьями, в другом – красный вензель – мамины инициалы. Вот мои стежки – корявые и длинные, вот – папины, ровные, стежок к стежку, будто папа всю жизнь только и делал, что вышивал картины да скатерти.

Скрипит мороз – для Сибири обычное дело, мы возвращаемся вечером с папой из гаража. Папа усаживает меня в санки, поправляя подол моей цигейковой шубки, берёт верёвочку от саней и бежит. Я смеюсь, поднимая голову к тёмному небу. Еду быстро, передо мной мелькают сугробы, соседские гаражи, будки сторожевых собак остаются позади. Перед глазами – широкая спина молодого сильного папы в тулупе и меховой шапке-ушанке. Его бегущие огромные унты, похожие на чёрных лохматых неведомых зверей: раз! раз! раз! раз! – скрипят они по снегу. Кажется, они живые. Папа без варежек. Он никогда не носит рукавиц. В одной его руке крепко зажата верёвка от санок, в другой тряпичная авоська. А там, в той авоське, банка солёных помидоров из погреба. Мама дома, повязав фартук, жарит картошку, румяную, с золотистой корочкой. Придём, откроем запотевшую с мороза банку и сядем ужинать все вместе – это было счастье…

Папа берёт меня с собой, разрешив мне не спать и участвовать в таинстве под названием «Фотография»! В тёмной ванной комнате папа включает специальный фонарь, расставляет лоточки с проявителем и закрепителем. Потом фотокарточки плавают в этих лоточках, и я узнаю на снимках себя, маму и сестрёнку. Папы на семейных фото крайне мало, ведь чаще всего он оставался за кадром. И папа, и дедушка занимались фотоделом, фотографировали для себя и для нашей большой семьи. Вот тогда, во времена старого доброго «Зенита» и «ФЭДа», сначала нужно было не купить, нет – достать дефицитную бумагу для фотопечати. Найти в Омске цветную бумагу было сложно, частенько печатали на чёрно-белой, затем раскрашивая пастелью. И ошибиться фотографу никак нельзя: плёнка ограничена, бумага – дефицит, да и времени на печать уходила куча. До сих пор мы листаем эти старенькие фотоальбомы: усаживаемся вместе и не спеша рассматриваем взгляды, улыбки, одежду и детали быта того времени, какой-то другой реальности…

Я помню папу часто хмурым и уставшим, говорили мы редко. И я вроде бы знала, что этот человек, с намозоленными большими руками, от которых не отмывалось въевшееся машинное масло даже «Лотосом», в старом свитере, пропахнувшим гаражом, – мой папа. Также я знала, сколько ему лет, и когда у него день рождения. Знала я и то, что давным-давно, когда меня ещё не было, даже когда у папы мамы-то ещё не было, у него была яхта с белым парусом.

Ещё я знала, что папа служил в армии, и с маминого разрешения я подставляла табурет к шкафу и доставала с верхней полки тяжёлый, в синем бархате армейский альбом. Несмотря на то что на снимках было много незнакомых мне солдат и разной авиационной техники, совсем не впечатляющих мой детский разум, я всё же любила эти фотографии. Такое чувство гордости охватывало меня, когда я перелистывала этот альбом, узнавая молодого папу в форме. И всем друзьям, которые приходили ко мне в гости, таким же детям перестройки, в одинаковых колготках и башмаках, я спешила предъявить этот альбом, как фронтовую медаль, как самую главную семейную реликвию, и сказать при этом так, как говорят обо всём значимом и жизненно важном, когда долгие объяснения становятся пустой болтовнёй и потому неуместны, так, как говорят «Я тебя люблю», или «У нас будет ребёнок», или «Прости меня», лаконично и ёмко, и я объявляла: «Вот. Это мой папа».

Ещё больше этого альбома я любила свадебные фотографии родителей. Здесь у мамы длинные волосы под фатой, и папа с кучерявой русой шевелюрой. Они такие счастливые, папа улыбается доброй искренней улыбкой, а в глазах горят тёплые огоньки, каких нет теперь. И я всё это знала о папе, но этого было всё же так мало… И мы сидели за одним столом, и спали через стенку, и даже выезжали летом на природу, а он всё равно был закрыт для меня, как что-то недоступное, может, как луна или дно океана.

Дружить мы стали потом. А тогда мне было не понять, что творилось в его душе, я не знала, чего бы ему хотелось больше всего в жизни, и почему он так редко смеётся, в отличие от мамы. Мама всегда весёлая и неунывающая, даже когда кончались деньги, так, что едва хватало на булку хлеба. Она вскрывала копилку с мелочью, с воодушевлением считала монеты и потом торжествующе сообщала: «Хватает! Хватает! Женька, помогай считать, тут, может, и на мороженое останется!».

Мама работала учителем, в те годы забастовки стали привычным делом. Нежданные каникулы типа карантина по гриппу или анонимное сообщение с таксофона, что школа заминирована, а также те самые забастовки – несомненный повод для радости учеников. Бывало, маме выдавали зарплату карточками – это такие талоны на получение каких-либо товаров в счёт зарплаты, только не любых, а тех, которые выделило государство. Так вот один раз государство расщедрилось на валенки, а другой – и вовсе на рабочие халаты от магазина спецодежды. И в карточках этих не было инструкций, как валенками и халатами целый месяц кормить детей. Пожалуй, лишь недавно я стала понимать, что наша семья потому стояла так крепко, в отличие от многих других, в которых кричали на кухнях и били посуду, спивались, разводились и даже накладывали на себя руки (да, были и такие отчаянные решения), что держалась она на маминой огромной любви ко мне и Жеке, к папе, к жизни вообще. Я помню маму в двадцать девять, моложе, чем я сейчас, с пышными тёмными локонами, с кокетливо подведёнными глазами: улыбающимися, вдумчивыми, так похожими на Женькины теперь.