Ныряльщик из Пестума. Юность, эрос и море в Древней Греции

Tekst
1
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

9

Возвращение воина. Луканская гробница. Около 360 г. до н. э.


Для археологов, отвечающих за раскопки, счастье от выдающейся находки нередко сопряжено с огромными проблемами. Руководитель раскопок не смог присутствовать на вскрытии гробницы, ему не досталось восторга первого взгляда на вновь открытое чудо – зато пришлось незамедлительно принимать решения. Потолочную плиту гробницы в тот же вечер пришлось перенести в музей, необходимо было обезопасить место раскопок на ночь от возможного воровства, и еще до рассвета, до губительного попадания солнечных лучей, демонтировать гробницу и доставить плиты ее стен в хранилище. Также надлежало в кратчайшие сроки проинформировать о сенсационной находке прессу и общественность – и в то же время оградить хрупкую живопись от потенциальных повреждений. Меры по консервации красок, грозящих в любую секунду исчезнуть, нужно было принимать немедленно – притом что необходимые сведения об их составе и технике нанесения еще только предстояло получить. И научная, и широкая общественность нетерпеливо требовала первых результатов и разъяснений раньше, че м могло быть проведено серьезное научное исследование. Специалисты высказывали противоречивые – и зачастую необоснованные – мнения. Однако Марио Наполи со своей задачей справился. На долгие двадцать три месяца, он поместил фрески под замок в темном помещении для медленного просушивания и профессиональной консервации; в то же время он щедро открывал доступ специалистам, а по истечении двух лет выставил находку в музее на обозрение широкой публики, подготовив специальную монографию.

02
Эсхатология или быт?

Чем необычнее памятник ушедшей культуры, тем труднее нам его понять. Историческое истолкование удается проще и убедительнее всего, когда мы можем поставить артефакт в ряд ему подобных, тем самым он получает объяснение в известном контексте данной культуры и социума. Куда труднее интерпретировать уникальные свидетельства прошлого. Как нам разобраться, что они означали в свое время, если мы не знаем, каков их культурный фон? В особенности это касается изобразительных памятников, которые «говорят» с нами далеко не так ясно, как тексты. Пестумская фреска с потолочной плиты на первый взгляд «читается» легко: юноша хорошо натренированным броском ныряет с вышки в воду. Но что означало это изображение для жителей Посейдонии-Пестума в V веке до нашей эры? Это любимое занятие умершего? Или распространенный обычай? А может быть, это вообще не сцена из жизни, а порождение фантазии? Символ, метафора? И что эта композиция может означать в погребении?

Гробница ныряльщика скупа на дополнительную информацию. Погребальный инвентарь, по которому можно было бы судить о социальной роли покойного, крайне немногочислен и невыразителен; остатки скелета, по которым можно было бы определить пол и возраст покойного, рассыпались в прах сразу после вскрытия гробницы. Самый общий контекст современная наука извлекает из формы и материала гробницы: прямоугольная камера из известковых плит – обычная форма богатого захоронения в Посейдонии-Пестуме. Известны в этом типе погребения и цветные росписи по штукатурке на внутренней стороне стен, однако фигурные изображения встречаются среди них лишь один раз – в ныне утраченной гробнице из Капуи. Можно, кроме того, заподозрить влияние больших архаических склепов Этрурии с их богатым живописным декором, также в окрестностях греческого Коринфа был найден саркофаг с изображением львов на внутренней стороне крышки. Судя по всему, пестумскую гробницу создавали для представителя местной элиты. Но это не объясняет уникальности росписей, в особенности «ныряльщика».

Такого рода загадочные находки часто пробуждают у исследователей бурную фантазию, а широкая публика в силу завышенных ожиданий с особой готовностью верит хитроумным интерпретациям. И конечно, раз речь идет о погребении, ожидания эти направлены в первую очередь на образы умирания и вечной жизни. Символы смерти, эсхатология и мистерии активно привлекаются для объяснения. Communis opinio (общее мнение) о Гробнице ныряльщика прописано в википедии: «Почти все исследователи согласны, что речь здесь идет о прыжке в глубину не в буквальном, а в переносном смысле, как символе перехода из смерти в потустороннюю жизнь». У образованной публики быстро сложилось представление, что росписи этой гробницы не просто увековечивают память о спортивных достижениях какого-то неизвестного нам умершего – нет, прыжок в море символизирует пороговое состояние между жизнью и смертью. Для неподготовленного читателя метафизическое истолкование обладает неотразимой притягательностью. Кому захочется перед лицом таких глубин стать на сторону скучных «реалистов», видящих в композиции лишь отрадную сцену южного приморского быта? Тем более что плавание и ныряние не были у греков популярными занятиями, во всяком случае, они не входили в число престижных видов спорта, которыми можно было прославиться на соревнованиях в Олимпии и Дельфах.

Поэтому символическое, эсхатологическое, мистическое истолкование, предложенное по свежим следам Марио Наполи, возобладало. Юноша погружается в море смерти, понимаемой как переход в вечную жизнь. Там он проходит ритуальное очищение, необходимое условие вечного блаженства. Вышка, с которой он прыгает, – это граница между земным и загробным миром, может быть, здесь изображены Геркулесовы столпы или врата Царства мертвых на западной границе нашего мира. Океан, замыкающий с запада мир живых, считался мрачным морем смерти, водным путем в загробный мир. При таком толковании симпосий на стенах гробницы – либо символ земной жизни, которую покидает умерший, либо собрание религиозного братства, члены которого с помощью вина, музыки и эротического экстаза (в данном случае гомосексуального) добиваются трансценденции, выхода за пределы земного существования в иное измерение; наконец, симпосий может изображать блаженную жизнь умерших в загробном мире. Обо всём этом шла речь в мистериальных религиях, называвших своими основателями мифического певца Орфея и мудрого философа Пифагора; они пользовались особой популярностью в Южной Италии и на Сицилии. Свидетельствующая об этом ода Пиндара Гиерону, тирану Сиракуз, относится примерно к тому же времени, когда была заложена Гробница ныряльщика. Поэтому эта гробница стала для многих исследователей ключевым документом в определении специфической религиозной идентичности тех греков, что создали на богатом Западе, прозванном Magna Graecia – Великой Грецией, – собственную культуру и жизненный уклад, отличавшийся особой экзальтированностью.

При непредвзятом рассмотрении, однако, трудно отделаться от мысли, что эти интерпретации во многих отношениях противоречат тому, что мы знаем об античной погребальной культуре. Детали научной дискуссии интересны, наверное, только специалистам, поэтому мы вынесли их в отдельный очерк (см. с. 128). Здесь же уместно будет ограничиться фактами, представляющими общий интерес.

Во-первых, кажущееся нам таким естественным представление, что изобразительная программа погребений должна быть связана со смертью и загробной жизнью, – односторонний, подкрепленный прежде всего христианскими обычаями постулат. Еще Гёте отмечал как парадокс, что греки и римляне украшали погребения сюжетами живого быта. Современная наука убедительно показала, что изображения в античных захоронениях отражают прежде всего общественный статус, основные ценности и жизненный уклад покойного. Среди сюжетов порой встречаются и сцены погребения как одного из принятых в обществе ритуалов, однако трансцендентальная метафорика или символы мистериальной эсхатологии отсутствуют практически полностью.

Во-вторых, интерпретация античных захоронений в духе мистериальных религий лишь в очень небольшой степени находит подтверждение в письменных источниках. Это относится и к предполагаемым метафорам, таким как «море смерти». Конечно, это можно объяснить тем, что содержание мистерий держалось в глубокой тайне и потому не разглашается в источниках. Но это не делает аргументацию менее расплывчатой. Конкретные детали, как правило, не обсуждаются вовсе, например, разумно ли толковать одиночную вышку как изображение Геркулесовых столпов или врат Аида? И зачем этим мифическим сооружениям трамплин? А главное: подходит ли прыжок с вышки вниз головой, да еще такой уверенно-изящный, предполагающий долгую тренировку, – для символического переселения в иной мир?

Поэтому, в-третьих, уместно сделать шаг назад и задаться вопросом, почему этот тип интерпретаций обладает такой притягательностью. Ответ на него оказывается неоднозначным. С одной стороны, тот идеал классической Греции, ее рациональной, жизнеутверждающей культуры, который воспевали Винкельман, Гёте и Шиллер, был поколеблен еще в XIX веке Якобом Буркхардтом, Иоганном Якобом Бахофеном и Фридрихом Ницше, показавшими темную, экстатическую, иррациональную, тяготеющую к смерти сторону греческой души. Веком позже Вальтер Буркерт выделил в греческой религии не только кровожадность, но и мистицизм. Этот подход и по сей день не потерял своего значения как противовес абсолютизации греческого просвещения. В этом смысле исследовательский интерес к мистериям, эсхатологии и символам вполне законен.

С другой стороны, здесь проявляется, на мой взгляд, специфическое жизнеощущение современности, которое не только затуманивает взгляд историка на прошлое, но и является тревожным симптомом для сегодняшнего дня. Одна из составляющих этого настроя – презрение к реальной жизни. Проявления нормальной человеческой жизнедеятельности – например, настоящий, не воображаемый прыжок в воду – воспринимаются при таком подходе как «быт», случайный, банальный, лишенный «глубины» и «смысла», тогда как «глубокое», приподнятое над бытом значение приписывается лишь символическим действиям. Кроме того, здесь проявляется тяга к интровертному мистицизму: отказ от социальных практик реальной жизни в пользу надежд на загробное блаженство. И наконец, в-третьих, обе эти тенденции соединяются с поисками собственной идентичности: религия предстает заповедником местной южноиталийской культуры, противостоящей остальному миру. Во всем этом опознаются современные модели социальной и культурной самоидентификации, вызывающие определенное беспокойство.

 

Но, возвращаясь к росписям: не слишком ли они земны и полнокровны и для метафор загробного мира? Свойственна ли метафоре подобная эротическая чувственность? Может ли тяга к потустороннему воплощаться в настолько реалистичном изображении спорта? И можно ли помыслить профессиональный спортивный прыжок без практики тренировок в реальной жизни? Клод Ланцман, с характерной для французского экзистенциализма жесткостью увидевший в этом прыжке пограничную ситуацию между уверенностью в своих физических силах и страхом погибнуть, тоже не задумывается в этой связи о надеждах на потусторонний мир и вечную жизнь. Похоже, стоит попытаться локализовать сюжеты фресок в реальной жизни. В отличие от символического прыжка в море загробного существования, для реальных прыжков в воду обнаруживается достаточно широкий спектр практик и представлений, засвидетельствованных в конкретных местах, конкретных изображениях, в мифах о сказочной старине и в свидетельствах о социальной жизни исторических обществ, для которых сцена из Гробницы ныряльщика может служить ярким художественным выражением.

Это отнюдь не означает, что перед нами – никчемная реальность повседневных занятий, биографических эпизодов, лишенных культурного «смысла», интересующего историков. Альтернатива «возвышенная трансцендентная символика» или «банальная повседневность» в данном случае только мешает пониманию. Ведь и в реальной жизни социума проигрываются фундаментальные ситуации, практики и структуры, и это не бессмысленное мельтешение случайных лиц, действий и событий, а концептуальные основы жизненного уклада, выраженные в конкретных реальных действиях. И представленная в этой книге интерпретация Гробницы ныряльщика станет гимном поразительному чувству реальности в греческом изобразительном искусстве.

Именно с этой позиции мы вернемся к вопросу, что же эти сцены бьющей ключом жизни означают в гробнице.