Мировая революция. Воспоминания

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

В Лондоне я провел почти два года. Я охотно ездил в Лондон еще перед войной и теперь заранее уже предвкушал удовольствие от гостеприимства этого огромного города, в котором было больше жителей, чем во всей Чехии. Человек совершенно незаметно пропадает в этой человеческой пучине и может всецело отдаться своей работе. Я жил в северной части Лондона, в Гэмпстеде – это почти уже деревня, в город я ездил в автобусе (bus); я любил наблюдать с верхней площадки уличную жизнь и этим как бы возмещал потерю времени. Если же был уж слишком сильный дождь или снег, то я ездил подземной дорогой. На автомобиль у меня еще тогда не было денег.

В Лондоне я нашел своих старых, милых друзей, всех трех: мистера Стида, мадам Роз и Сетон-Ватсона. Это было дружеское прибежище и центр, из которого я день изо дня расширял свой политический круг. Стид помогал мне в Вене во время борьбы с Эренталем и в моем предприятии Пашич – Берхтольд, с Сетон-Ватсоном нас сближала Словакия. Все три были знатоками Австро-Венгрии и всей средней Европы – тем более чувствовал я себя у них как дома. У Стида бывало не только английское политическое общество, но и французское, и, собственно говоря, всей Европы, по крайней мере, союзническое и нейтральное; здесь бывали люди всех отраслей: военные, журналисты, банкиры, депутаты, дипломаты, словом, активный политический мир. Ясно припоминаю, например, автора работы о Святом Франциске Ассизском, проф. Сабатье и многих других.

В нашем освобождении Стид и Сетон-Ватсон сыграли большую роль; их заслуга заключается не только в том, что мы могли развивать нашу программу в газетах группы Нортклиффа и что благодаря влиянию обоих друзей я имел доступ во все наиболее влиятельные круги Лондона, но и в том, что и Стид, и Сетон-Ватсон лично защищали нашу программу и, как английские политики и писатели, приняли антиавстрийскую программу.

Стид вскоре после моего приезда в Лондон и почти одновременно с моей вступительной лекцией опубликовал в «Edinburgh Review» (октябрь 1915) программу, в которой условием продолжительного мира ставил решительное изменение Австро-Венгрии – соединение югославян и единое «чехо-моравско-словацкое» государство. После моей поездки в Париж в том же журнале (апрель 1916) Стид напечатал «мировую программу», в которой требовал между прочим Югославянские соединенные штаты, самоуправление Польши под протекторатом России, независимую или по крайней мере автономную Чехию с Моравией и Словакией, единую Румынию и т. д. То, что наша самостоятельность требовалась с некоторой осторожностью, происходило ввиду военного положения; позднее эта осторожность отпала.

Участие Сетон-Ватсона в выработке и пропаганде нашей программы выразилось в его журнале «The New Europe»; влияние этого прекрасного журнала было значительное. Влияние это можно, думаю, также определить тем, что нашлись противники, которые хотели убрать Сетон-Ватсона какой бы то ни было ценой в войска и мешали ему писать.

Печатные произведения и все заявления наших друзей находили отзыв во Франции, Италии и Америке. У Стида были постоянные связи во Франции и Италии, и он часто бывал во время войны в этих государствах (читал лекции и вел иную пропаганду), благодаря чему его политические взгляды расширялись и поддерживались в решающих политических и военных кругах через его же личное влияние. Но и у Стида бывали хотя и временные, но все же неудачи в официальных кругах; лорд Нортклифф и «Times» вскоре после объявления войны выступили против иностранной политики правительства, Foreign Office целую зиму 1914/15 г. не имело никаких дел с «Times»; только весной 1915 г. наступили перемены.

Живя в Лондоне, я никогда не прерывал связи с Францией не только через Бенеша, но и через французов, живших и посещавших Лондон; таким образом, я переживал в себе самом союз Англии и Франции. Во мне этот союз был органический, семейный, личный: семья жены – родом гугеноты из Южной Франции (Гарриг – холм в южной Франции), которая окружным путем через Данию попала в Америку. Также не случайность и то, что моя первая чешская работа в Праге касалась англичанина Юма и француза Паскаля.

С Францией я с детства сросся духовно. В тринадцать лет я начал учиться по-французски; несмотря на то что до войны я не имел частых сношений с французами, я постоянно следил за их литературой, которую очень остро переживал. Я так подробно изучал Францию и ее литературу и культуру, что не чувствовал потребности посетить ее лично, потому до войны я там не бывал, кроме как в портах (Гавр и др.).

Обо мне иногда говорят, что на меня наибольшее влияние оказал Конт; быть может, в социологии, но его позитивизм был для меня ноэтически слишком наивен. Конт выходит из Юма, но преодолевает его скептицизм традицией, так называемым общественным мнением. Позитивизм Конта имел сильное влияние во Франции; его учение и научный метод до сих пор высоко ценятся (например, еще математиком Пуанкарэ!); но позитивистическое стремление к ясности и точности легко впадают в односторонний интеллектуализм. Культ разума от Декарта до революции и до послереволюционного позитивизма в сущности есть Кантовский «математический предрассудок» и «чистый разум», который, как и в Германии, в конце концов потерпел фиаско – сам Конт стал фетишистом, безудержный романтизм появился и здесь и там. Нужно быть осторожным и со знаменитой французской ясностью!

Меня давно интересовала великая проблема Французской революции и реставрации: Руссо, Дидро, Вольтер (его я не особенно долюбливал) и другие, с одной стороны, де Местр, а потом Токвиль, с другой. Я привожу лишь наиболее видные имена, но я знал и остальных, великих и малых, принадлежавших к обеим сторонам.

Конт занимал меня как соединение Французской революции и реставрации: основатель позитивизма и позитивистической религии гуманности, он осуществляет политику де-Мэстра…

Французский романтизм я пережил довольно сильно. Уже в ранней молодости я наслаждался Шатобрианом и всем романтизмом; замечание Коллара, направленное против романтизма, тогда меня поразило, лишь много позднее я уяснил себе нездоровый элемент романтизма. Некоторые мои критические замечания о том, что я часто называл декадентством (недостаточно правильное название), могут быть доказательством этого. Меня отталкивал во французском романтизме этот особый нервный и даже извращенный сексуализм; я думаю, что Мюссэ до сих пор является истинным представителем этого направления во Франции. Я искал (думаю, основательно) в этом свойстве романтизма влияние католицизма на католиков только по названию: католицизм своим аскетизмом и идеалом монашества обращает слишком большое внимание на пол и чрезмерно увеличивает его значение с самого раннего детства. Этому католическому воспитанию можно приписать французский сексуализм в литературе: Франция в этом отношении может быть особенно типичной. Католизирующий поэт Шарль Герен формулировал это так: «Вечная битва между огнем языческого тела и неземной страстью католической души». Не только аскетизм, но и излишний всеобщий религиозный трансцендентизм, который приводит католика, скептика и атеиста к противоположной крайности – чрезмерному натуризму. Я сравнивал французов и итальянцев с англичанами, американцами и немцами. У народов и писателей протестантских (также православных) нет этого полового романтизма и того особого кощунства, которые вызываются постоянным и очевидным противоречием трансцендентального религиозного мира и аскетического идеала и настоящего, переживаемого нами мира. Это противоречие беспокоит и раздражает. Протестантизм гораздо менее трансцендентен и более реалистичен. У Бодлера в его романтическом соединении католического идеала Мадонны и натуралистической Венеры ловко и прямо образцово проделано то же сальто-мортале, что у Конта при его капитуляции позитивной науки перед фетишизмом. Золя выкинул это сальто мортале в своем натуралистическом романе при помощи удивительной смеси непозитивистического позитивизма и грубого романтизма.

Приятно меня удивили литературные этюды Карриера о романтизме; я с ними недавно познакомился; он говорит там различные вещи, которые я говорил в своих опытах. Анализ и критика романтизма являются до сих пор великой задачей для духовного развития Франции; романтизм осудил Токвиль, а позднее Тэн и Брюнетьер, и в наше время есть целый ряд противников романтизма, как, например, Сельер («очиститься от Руссо») и его ученик Лассер, потом Фагэ, Гилуэн, Морра и др.

Как уже видно по именам, сопротивление романтизму происходит по разным причинам и взглядам. Вопрос становится моральным, прежде всего моральным: революция против старого режима – в конце концов против католицизма – впадает во Франции в чрезмерный сексуализм, сексуализм болезненный, а потому и упадочный. Я вижу в этом упадке важную проблему для Франции, для остальных католических народов, да и вообще для современной эпохи.

Своевременность этого вопроса доказывается, по-моему, тем, что наиболее сильные французские писательницы (Рашильд – Колетт – Маркс) поддались в такой мере этому направлению.

Что, будучи в Париже и Лондоне, я занимался этим литературным и моральным вопросом – вполне естественно; он имел непосредственное отношение к войне: как и насколько выдержит Франция и особенно ее интеллигенция всю тяжесть войны; для меня во время войны это был важный вопрос. Я не признавал справедливым доказательства немецких пангерманистов, пророчивших окончательное падение Франции и романских народов, но и временный упадок был опасен; опасность была тем более грозной, что уменьшение населения Франции, столь возмущающее французов, находится в тесной связи с этим моральным упадком. Опасность, казалось мне, не будет отстранена даже победой союзников, несмотря на то что в данный момент речь шла прежде всего о победе.

Как я уже указывал, говорилось много о беспорядках во французской армии, которые нельзя было объяснить лишь пацифистическим отвращением к кровопролитию; я размышлял и об этом явлении в связи с этой проблемой упадка. Говорили, что только благодаря чрезвычайной строгости Жофру удалось привести в порядок армию. Я убедился, что эти жалобы были преувеличены.

 

Нужно честно признать, что в противоположность упадочному настроению, ведшему к пассивности (особенно интеллигенцию и, главное, в Париже), были во Франции и сильные действенные течения. Вполне оправдалось во время войны направление национализма Барреса; совместно с Барресом, Бурже и Морра подготовляли молодежь к энергичному сопротивлению против пангерманизма. Имена Бурже и Морра связаны с новейшим католическим движением; но его лучшая и наиболее влиятельная часть, именно снова среди молодежи, была демократической («Sillon»),

Католическое движение и религиозный вопрос вообще, со времени революции и особенно от де Местра является до сегодняшнего дня одним из главных вопросов во Франции, как и всюду; борьба за школу и за отделение церкви от государства – являются всюду неизменно вопросом дня. Французское католическое движение теоретически не единообразно, а в лице своих главных литературных представителей (например, Клодэль, Пеги) совсем не ортодоксально; Морра, например, соединяет национальный классицизм с католицизмом, остальные иным способом пытаются создать синтез католичества с различными основами современности. Эти различные направления имели и имеют значительное влияние, в общем они действовали освежающе; характерна смерть Пеги на фронте.

Вместе с Пеги пало на войне значительное количество молодых писателей – красноречивое свидетельство за молодую Францию всех направлений.

Наряду с политическим национализмом возникло из прежнего гуманизма и интернационализма новое направление реалистического европеизма и интернационализма, направление действенное и в смысле пропаганды очень энергичное. Со одной стороны стояли писатели, как Ромен Роллан, Сюарес, Клодель, Пеги, к которым в этом отношении, можно присоединить и поэта Жюля Романа, а на другой Жорес, также стремящийся к более конкретному интернационализму на основе нового патриотизма, не возникающего из стремлений к мщению, а, наоборот, стремящегося к единению всех народов в гармоническое целое. Здесь уместно вспомнить Ренана из-за его симпатий к немецкой науке и из-за его богословских, философских и исторических работ, – в общем, я сужу о ренанизме так же, как и его критик Бурже, хотя и с иной точки зрения.

У большинства этих различных индивидуальностей и вождей новейшего французского мышления было одно общее стремление к действию – более или менее ясный протест против абстрактного интеллектуализма, позитивистического наследства и против скептицизма, представленного в наихудожественнейшей форме Анатолем Франсом; также интуиция и философия Бергсона являются попыткой их преодоления; «élan vital – ferveur, ardent sérénité – effort» и тому подобные слова были лозунгами Бергсона, Жида, Клоделя и Жореса; Сорэль их усилил до «violence». Я вижу в этом более того, что сознают сами французы, а именно влияние немецкой психологии, ее действенности и эмоциональности от Канта до Ницше.

Практическое доказательство этого европейского направления мысли, в котором наряду с немецкими, скандинавскими, английскими и американскими влияниями были и сильные влияния русские, я видел в Антанте, в практическом единении Франции, Англии и России, позднее и Америки. Преодолеются ли благодаря этому союзу и войне болезненные побеги романтизма? Лучшие и наиболее современные умы вполне сознают важность вопроса об упадке и возрождении и непрерывно над ним работают; поэтому характерен для французской литературы род сложного романа, даже целый ряд романов, благодаря которым образ современной Франции должен быть дан через разбор всей эпохи; после Бальзака идут романы Золя, Ролана, новейшие произведения Мартэна дю-Гара и др.

Пребывание в Париже и Лондоне, постоянное общение с англичанами и французами, наблюдения над французскими и английскими солдатами, франко-английскими соглашениями и разногласиями, размышления над французской и английской литературой вели меня естественным путем к сравнению французской и английской культуры.

Из английских философов привлекал меня больше всех Юм – он формулировал наиболее ноэтически и сильно великую проблему современного скептицизма; сравнение с Контом напрашивалось тем, что Конт исходит из Юма (как и Кант). Но какая разница между обоими: француз возвращается к фетишизму и ищет спасения в старо-новой религии, англичанин (шотландец!) спасается от собственного скептицизма благодаря этике гуманности (не религией гуманности, как Конт!). Католик – протестант!

Из новых философов мне был симпатичен Джон Стюарт Милль (до известной степени тоже контианец) как представитель английского эмпиризма; мимоходом вспоминаю и Бокля, на нем я уяснял себе основу истории. Дарвин был для меня великой проблемой – я отвергал и по днесь отвергаю дарвинизм, но ни в коем случае не эволюционизм; Спенсер очень интересовал меня – именно как философ эволюционизма и как социолог.

Говоря по совести, больше, чем английской философией, я занимался английской и американской литературой. Скоро я знал ее довольно хорошо; тогда начал я сравнивать, как уже говорил ранее, англичан и французов с точки зрения романтического декаданса. Уже ранее я разбирал Россетти и Уайльда, теперь в Лондоне я углублял свои познания в области кельтского возрождения и при этом проверял свой анализ французского романтического сексуализма; из новейших писателей подходящим предметом для моего изучения казался мне В.Л. Жорж, а также более старый Ж. Мур. Теперь, после войны, в Джойсе я вижу поучительнейший пример этого католическо-романтического декаданса – переход от метафизического и религиозного трансцендентализма и аскетизма к натуралистической и половой вещности становится у Джойса совершенно ясным.

Этого упадочного элемента, который так силен у французских писателей, у англичан нет; однако он имеется не только у французов! Он заметен в итальянской и испанской литературе, а в немецко-австрийской он даже силен. Есть он у поляков, есть и у нас. Английские историки литературы тоже удивлены этой особенностью; одни из них говорят весьма поверхностно об английской лживости и ханжестве, другие же попросту не могут найти объяснения для этого неопровержимого отличия. Англия и Франция – вот разница между протестантизмом и католичеством, между более человеческой, естественной и религиозно-трансцендентальной моралью. Поэтому в Англии и в английской литературе нет того кризиса, который виден во Франции и во французской литературе; нет и дуализма и вечной борьбы между телом и душой. Такой писатель, как Лоуренс, является исключением, а кроме того, его упадочность скорее вычитана у Фрейда. Зато ирландцы, католики, идут в ногу с Францией. Я считаю английскую литературу более здоровой, несмотря на то что вместе с Теном ставлю вопрос: Мюссе или Тениссон? Я отвечаю: и Мюссе и Тениссон – Франция и Англия с Америкой, но каждая из них пусть будет принята критически!

Давая это объяснение упадочного эротизма, я задал себе вопрос, правы ли те, которые видят его корни в темпераменте и расе – это определенно неверное объяснение, поверхностное наблюдение народов.

Вскоре после моего возвращения из Парижа праздновалась столетняя годовщина Шарлотты Бронте, моей любимой писательницы: вот тоже романтика, но совершенно иная, чем у французов, чистая и в то же время сильная любовь, но ни в коем случае не столь материальная. Я снова перечитал Бронте, а вместе с ней и Элизабет Броунинг. Только в Лондоне я понял, что у англичан, в сравнении с другими народами, очень много значительных писательниц; я еще ранее знал Гемфри Уорд, Мэй Синклер (также некоторые романы Корелли, наивности «Уйды» и некоторых других писательниц, вышедших в издательстве Таухниц), теперь я нашел их целую плеяду: Ривс, Етел, Сиджвик, Кэй-Смидт, Ричардсон, Делейфильд, Дэн, Вольф. И это еще не все. В английской литературе, начиная от Жаны Остин и через Шарлотту (и Эмилию!) Бронте к Жорж Эллиот и Элизабет Броунинг удивительно много значительных писательниц; в сравнении с мужчинами, писателями в иных землях их здесь гораздо больше (даже чем в Америке?).

И в этом можно усмотреть признак проникновения женщины в общественную жизнь; жена освобождается от гарема-кухни; во время войны в Лондоне, как и в иных государствах, можно было наблюдать, как женщины захватывают места, ранее исключительно принадлежавшие мужчинам. После войны, когда вернулись мужчины, многое изменилось, но женщина приобрела права, а с ними и обязанности. Судя по газетам и по частным сведениям, большое количество самоубийств падало на женщин; теперь это подтверждает и статистика, причем указывается на перегруженность и непривычку женщин к работе, на влияние одиночества и заброшенности и т. д.

В Лондоне мои сведения по истории литературы и критике я дополнял чтением самих писателей; у нас и в лучших библиотеках были все же пробелы. С. Ботлер и его юмор меня не захватили; Т. Гарди я знал лишь по сенсационным романам, теперь я его прочел целиком, так же как и Мередит (последнего я полюбил более, чем прежде); из области новейшей литературы я пополнил свои познания чтением Гисинга, Голсуорси, Уоль-поля, А. Беннета и Конрада; Уэльса я знал и прежде. От этих я добрался к одному из самых молодых – Свинертону; привлекли мое внимание также Хетчинсон, Лоуренс и другие.

Я считаю английскую культуру наиболее развитой, а в связи с тем, что я мог наблюдать во время войны, и наиболее гуманной; этим, однако, я не хочу сказать, что англичане сущие ангелы. Англосаксонская культура, это касается также и Америки, наиболее точно и внимательно формулировала в теории гуманитарные идеалы, на практике она их осуществляла в большей мере, чем другие народы.

Это было видно по взглядам на войну и по способу ведения войны. Об английском солдате в армии заботятся лучше, чем в других армиях, с ним и обращаются лучше; особенно хороши военное здравоохранение и санитарная служба; также довольно либерально принимались доводы против войны религиозных и моральных ее противников («conscientious objectors»). Англичане давали точные сведения о войне и не преследовали за враждебные мнения и т. д.

В какой мере все это находится в зависимости от богатства Англии? Ни один город в Европе не производит такого впечатления богатства, как Лондон; я проехал и прошел пешком весь Лондон во всех направлениях – почти всюду у домов приличные дверные ручки, много блестящей бронзы (разные дощечки с фамилиями, надписями и т. д.); заборы у садов всюду в порядке – в этом я видел богатство Англии гораздо нагляднее, чем во всевозможных статистических таблицах.

Приняв кафедру в Лондонском университете, я должен был отдавать свое время не только делу пропаганды, но и лекциям. Тогда я это считал весьма неприятной помехой, но теперь вижу, что Сетон-Ватсон и мистер Борроуз поступили правильно, усиленно рекомендовавши мне это профессорское место.

Когда я в достаточной степени ориентировался в Лондоне, то я начал делать визиты официальным лицам. Одним из первых, кого я стал разыскивать, был теперешний английский посол у нас Сер Джорж Россель Клэрк в Министерстве иностранных дел. В скором времени я также посетил бывшего посла в Вене сэра Мориса де-Бонсена, а после него ряд секретарей и других чиновников Министерства иностранных дел, равно как и государственных деятелей. Между прочими вспоминаю мистера Кэрра, секретаря Ллойд Джорджа, а вместе с ним кружок, образовавшийся вокруг серьезного журнала «Round Table», с некоторыми из них я потом познакомился лично. Этот журнал печатал весьма серьезные и научные статьи о нас и вообще о европейских проблемах. Из депутатов назову мистера Уайта, друга Сетон-Ватсона, вскоре сделавшегося усердным сотрудником «The New Europe», сэра Самуэля Гора и др.

Я продолжал, кроме того, расширять свои газетные знакомства; этому помогли в высшей степени как раз м-р Стид и мадам Роз: я не только познакомился лично с выдающимися журналистами и владельцами газет (назову лишь Нортклифа, м-ра Гэрвина из «Observer», д-ра Диллона, м-ра Г. Вильямса), но мог и лично сотрудничать в газетах при помощи статей и интервью. Я встречался не только с английскими, но и с французскими, американскими и многими другими журналистами.

Время от времени я старался встретиться с выдающимися людьми в различных областях. Припоминаю, например, свой визит к сэру Е. Винсенту Эвансу, известному знатоку критской культуры, но одновременно и знатоку Балкан, особенно юго-славянских. Приятно мне также вспомнить и профессора Виноградова. Я имел случай также несколько раз видеться с лордом Брайсом; его труд о средневековой империи и книга об Америке дали возможность поговорить о Германии и ее военных планах. У Брайса я встретился с Морлеем, и его книга о Гладстоне привела нас сейчас же к спору об Австрии (известное замечание Гладстона об Австрии). Тотчас же по приезде в Лондон я посетил м-ра Мориса, известного автора чешской истории; у него я познакомился с кругом писателей интересного оттенка, все больше пацифистов. Припоминаю еще историка проф. Голанд-Роза, проф. Бернарда Пэрса и других; с историком м-ром О. Броунингом я был в литературных сношениях. Особо отмечаю молодого и старательного Р.Ф. Юнга.

 

Приятное воспоминание из числа политиков оставил у меня Нестор английского социализма Гайндман; он пользовался всеобщим уважением за глубокое знание не только социалстического движения, но и всего европейского вопроса. Госпожа Гайндман, в свою очередь, интересовалась Украиной.

Я должен также вспомнить проф. Саролеа, родом из Бельгии, бельгийского консула в Эдинбурге. Я знал его давно, как лично, так и по его значительной литературной деятельности. Перед войной он написал труд, в котором доказывал, что Германия скоро спровоцирует войну. Он издавал прекрасный, популярный еженедельный журнал «Everyman», в котором отвел нам много места для нашей пропаганды.

Встречался я также с Бакстоном, другом болгар; я вообще не избегал лиц иного и даже враждебного направления.

На одной лекции я познакомился с госпожой Грин, вдовой известного историка; она активно выступала в ирландском движении. Как раз в это время завершилась судьба несчастного ирландца Кэзмента.

Я хочу в связи с этим указать, как наши противники следили за мной и пользовались каждым случаем, чтобы истолковать его против нас. В некоторых газетах, выходивших в Ирландии, внезапно появилось сообщение, что я приеду туда, дабы иметь возможность принять участие в ирландском движении. Но австрийские или немецкие агенты так пересолили в своих заметках, что не нужно было и опровержений.

В Лондоне застрял доцент нашего университета д-р Баудыш, изучавший ирландский язык и вообще все кельтские наречия в Британии. Заботясь о его интересах, я говорил с госпожей Грин об издании его работ. Кроме того, я в течение дальнейшего времени познакомился с другими ирландцами, которые были на казенной службе или по делам в Лондоне; например, с мистером Фитцморисом, знатоком Турции и Балкан. Если бы у меня было время, то я бы охотно поездил по Ирландии; ирландское движение я энал по литературе (изящной) и политике; у нас были старые симпатии к ирландцам. Меня занимал главным образом вопрос: до какой стапени и как проявляется ирландский характер у современных ирландцев, уже по-ирландски не говорящих? Английские писатели очень часто указывают в своих характеристиках на кельтский элемент расы и крови. Живет ли народ (я употребляю известное выражение), когда уже умер язык? Эту проблему, как я помню, однажды весьма остро, для себя и для ирландцев вообще, поставил Джордж Мур.

Упомяну еще о госпоже и девицах Панкхёрст, с которыми я познакомился. Оне проявляли интерес к нашему движению и поддерживали нас в своих кругах.

Я посещал довольно регулярно интересные лекции и собрания, например, м-ра и м-с Сидней Вебб, с которыми совместно выступал также Бернард Шоу. Шоу, само собой разумеется, уже ранее занимал меня с литературной точки зрения: теперь я познакомился с ним как с политиком и пропагандистом (пацифистом). На таких же собраниях я познакомился с Честертоном и его братом (антисемитом). Я также пошел посмотреть на владельца «Johna Bull», национального крикуна и сверхпатриота Горация Ботомли; у этого господина уже перед войной были какие-то темные денежные истории, из-за которых он должен был отказаться от депутатского звания; во время войны он стал глашатаем Джона Булля и достиг благодаря своему влиянию даже пересмотра своего старого процесса. Он был бесспорно талантливым человеком, типичным эксплуататором патриотического чувства во время войны; он добился даже того, что английский генералиссимус официально пригласил его в свой штаб (patriotism is the last refuge of a scoundrel – говорил еще Джонсон).

Уровень собраний, особенно дебатов, был довольно высокий; все спокойно выслушивали и опровергали доказательства противников.

Наша пропаганда шла успешно: уже упомянутое бюро и витрина действовали очень хорошо. Мы пользовались историей чешско-английских отношений начиная с брака нашей Анны с Ричардом II (1362); потом шел Виклиф и его отношение к Гусу и нашей реформации; особенно же мы указывали на Коменского и его интерес к английским школам, так же как и на американских и английских потомков чешских Братьев и на Голара. Не забыли мы герб и девиз принцев Уэльских, ведущих свое существование от короля Яна и битву у Креси. Все это превосходно действовало, особенно же то, что у нас имеются общие культурные связи.

Хочу еще вспомнить об одном инциденте. В Лондоне вышла книга графини Занарди-Ланди: графиня утверждала, что она и есть дочка императрицы Елизаветы и несчастного баварского короля (на последнее лишь намекает). Книга произвела (конечно, больше всего в так называемом обществе) сильное впечатление, полиция заинтересовалась писательницей; нашелся брат писательницы, который утверждал, что его сестра занимается мистификациями и шантажом. Я был приглашен к президенту полиции, очевидно как лицо, хорошо знающее Вену, а потому могущее высказать свое мнение; был у него и вышеупомянутый брат, приводивший доказательства своих утверждений. За графиню (замужем за графом Занарди-Ланди) больше всего говорила ее фотография, приложенная в начале книги и представляющая ее и ее двух дочерей – у всех трех в лице был прямо бросающийся в глава аристократизм. Я знал книгу, но не мог ничего решить, несмотря на то что у меня были различные сомнения. Случайно графиня жила рядом с моим домом – я мог наблюдать за ней несколько раз на прогулке, не будучи ею видим, и пришел к убеждению, что прав был брат. Сходство с ним, а также какой-то еврейский элемент во всем поведении дамы были разительны.

Если я еще упомяну, что посещал различные церкви (между прочим, меня с давних пор занимало ритуалистическое движение), слушал проповеди и наблюдал людей при исполнении обрядов (вопрос: как действовала война?), то этим полностью я исчерпаю свою деятельность в Лондоне.

Постоянной заботой для меня была Россия и ее судьбы; время от времени я искал встречи с русским послом Бенкендорфом. В Лондоне также жил правительственный журналист Веселицкий, известный под именем Аргуи; познакомился я также с эмигрантом Дионео и Кропоткиным (профессора Виноградова я уже упоминал выше). Из России приехал (в апреле 1916 г.) Милюков и члены Думы с Протопоповым; мы договорились с Милюковым об антиавстрийской программе, в этом же направлении он вел переговоры с Бенешем в Париже, а потом и сделал свое заявление. Позднее он приехал читать лекции в Оксфорд, и здесь у нас снова был случай заняться подробным разбором политики и войны. Наконец, упомяну об Амфитеатрове, который ехал из Италии через Лондон в Петроград (конец ноября 1916 г.); он должен был начать издавать протопоповскую газету и сам себя уверил, что сможет вести ее в либерально-радикальном духе. На всякий случай я дал ему статью, в которой разъяснял русским необходимость уничтожения Австрии. Это нужно было объяснять в России, так же как и на Западе, потому что у многих русских все еще существовала смутная идея малой или меньшей Австрии, в которой мы бы могли играть главенствующую роль. Сазонову через белградского проф. Велича я послал письмо, в котором рекомендовал депутата Дюриха.

Об условиях жизни чехов в России я был осведомлен письмами из России, своими особыми курьерами и целым рядом русских и наших людей, приезжавших в Лондон. Одним из первых был доктор Пучалка; он работал также в пользу наших солдат в Сербии. Приехал также редактор Павлу; теперь у него был удобный случай своими глазами посмотреть на быт в Англии и Франции и убедиться в отношениях Запада и России. Упомяну еще Реймана, Ванька и проф. Писецкого. Я представлял себе довольно ясно условия жизни в России, в нашей колонии, и ее вождей.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?