Берег Утопии

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Татьяна. Хотите, я покажу вам… (запинается, машет рукой в сторону) наш пруд с рыбами.

Тургенев. Да, с удовольствием. (Достает книгу из кармана.) Но Николай свел нас с Михаилом. В своем томике Гегеля я записал: “Станкевич умер двадцать четвертого июня тысяча восемьсот сорокового года. Я познакомился с Бакуниным двадцатого июля. В моей жизни до сих пор это единственные две даты, которые я хочу запомнить”. (Прячет книгу в карман.) Нет, это, должно быть, было начало августа. (“Стреляет” в пролетающую птицу.) По западному календарю. Я всегда думаю, что наше положение в России не безнадежно, пока у нас еще есть в запасе двенадцать дней. (Подает Татьяне руку, и они вместе уходят.)

Действие второе

Март 1834 г.

Москва. Зоологический сад. Рядом каток. Солнечный день в самом начале весны. Вдалеке слышен духовой оркестр. На траве расставлены несколько столов и стулья; здесь прислуживает официант, появляющийся из-за сцены. За столом сидят Николай Огарев и Николай Сазонов, обоим 22 года. В одной компании с ними Александр Герцен, 22 года. Герцен стоит несколько в стороне и ест мороженое ложечкой. Четвертый молодой человек, Станкевич, 21 года, лежит на траве, надвинув на глаза шляпу. Он, кажется, спит. Его лицо скрыто, и поэтому пока непонятно, кто он. У Сазонова и Огарева самодельные шейные платки цветов французского триколора. Кроме того, у Сазонова на голове берет.

Любовь и Варвара сопровождают госпожу Беер, зажиточную вдову, примерно 50 лет. Прогуливаясь, они появляются в поле нашего зрения.

Герцен. Что не так на картине?

Варвара. Варенька обручилась с кавалерийским офицером… Николай Дьяков. Такой смирный. Мухи не обидит. Да что там мухи… Он у собственной лошади только что прощенья не просит. В остальном весьма удовлетворителен. К моему изумлению, Варенька согласилась и глазом не моргнула. Ну слава Богу, ее будущее теперь устроено. Не то что у некоторых.

Госпожа Беер (в шутку грозит Любови пальцем). Смотри, так и помрешь старой девой. Надо было за барона держаться.

Варвара. Вот видишь? Слушай, что говорит госпожа Беер. Ну, что сделано, то сделано. Это все Мишель виноват, невозможный мальчишка. Чем скорее он отправится в армию, тем…

Госпожа Беер. Ох уж эти дети!..

Любовь. Смотрите, госпожа Беер, ваша Натали вышла на лед.

Они удаляются в сторону катка.

Герцен. Помните, в детстве были такие картинки-загадки… Вроде бы обыкновенные рисунки, но с ошибками – часы без стрелок; тень падает не в ту сторону; солнце и звезды одновременно на небосводе. И подпись: “Что не так на картине?” Твой сосед по парте исчезает ночью, и никто ничего не знает. Зато в парках подают мороженое на любой вкус. Что не так на картине? Братьев Критских забрали за оскорбление царского портрета; Антоновича с друзьями – за организацию секретного общества, то есть за то, что они собрались у кого-то в комнате и вслух прочитали памфлет, который можно купить в любой парижской лавке. Молодые дамы и господа скользят лебедиными парами по катку. Колонна поляков, бряцая кандалами на ногах, тащится по Владимирской дороге. Что не так на картине? (Друзьям.) Вы слушаете? Вы ведь тоже часть этой картины. С некоторых пор профессор Машленков, подмигивая, пристает к нам с философскими вопросами. “Вы желаете понять природу реальности? Ну-с, а что мы понимаем под реальностью? А под природой? А что мы понимаем под пониманием?” А ведь это философия. Но в Московском университете философию преподавать запрещено. Она представляет угрозу общественному порядку. Профессор Машленков читает курс по физике и агрономии, и лишь центробежная сила относит его от чересполосицы к философии природы Шеллинга… (Оглядываясь.) Кетчер!

Входит Николай Кетчер. Огарев и Сазонов здороваются с ним. Он старше их, ему 28 лет. Он слегка раздражителен и мог бы сойти за дядю собравшимся. Он худ и высок, в очках и черном плаще.

Кетчер (Огареву и Сазонову). Отчего вы нарядились французами?

Входит официант с чаем на подносе, расставляет стаканы на столе.

Сазонов. А, заметил! Это оттого, что Франция являет миру прекрасное лицо цивилизации и дарит ему революцию, которая разбивает это лицо в кровь.

Кетчер (уходящему официанту). Благодарю… (Сазонову, ядовито.) Раз уж ты француз, то хоть в присутствии официанта говорил бы по-французски…

Сазонов. D’accord. Mille pardons[19].

Кетчер. Раньше надо было думать…

Огарев. Сазонов, ты пьян.

Сазонов. Это же ты пел “Марсельезу” перед Малым театром.

Огарев. Я был пьян. Я и теперь еще пьян. (Ударяет кулаком по стакану и разбивает его вдребезги.) Мне уже двадцать один, и ничего не сделано!

Входит Полевой. Ему 38 лет, но кажется, что он на целое поколение старше остальных. Он прогуливается и замечает всю компанию.

Полевой. Господа…

Герцен. А, господин Полевой!.. Доброго вам дня!

Полевой. Добрый день… добрый день… (Приподнимает шляпу, приветствуя всех собравшихся. Затем, заметив спящего Станкевича, слегка приподнимает тому шляпу палкой, чтобы разглядеть лицо.) Прошу вас, не вставайте. А, господин Кетчер!

Я получил вашу статью. Мне она понравилась. Но если вы хотите, чтобы я напечатал ее в “Телеграфе”… примете ли вы дружеский совет? Перед тем как отдать ее в цензуру… надо бы одно или два выражения… некоторые намеки… если вы мне позволите…

Кетчер. Но это статья о переводах Шекспира.

Полевой многозначительно и твердо улыбается, пока Кетчер не сдается.

Полевой. Так вы мне доверяете? Великолепно. Очень рад, что смогу ее напечатать… А что это за хорошенькие шарфики? У вас что, кружок?

Огарев. Кружок.

Огарев начинает напевать “Марсельезу”, Герцен и Сазонов подхватывают.

Полевой (встревожен). Немедленно прекратите – прекратите это! Прошу вас! Такое мальчишество! И в какое положение вы меня ставите?! “Телеграф” играет с огнем – заметьте, слова не мои, а произнесенные в Третьем отделении и переданные мне. Они меня могут закрыть вот эдак (щелкает пальцами) – одно неловкое слово – и в Сибирь.

Сазонов. Скоро ли очередь дойдет до нас?

Кетчер. Полагаю, что теперь это зависит от официанта.

Сазонов, подумав, кладет платок в карман.

Сазонов. По-моему, я протрезвел.

Огарев. Мы сами сделали эти шарфы.

Полевой. Не сомневаюсь, господин Огарев.

Огарев. Вы слышали, что произошло? Пятерых наших арестовали и забрили в солдаты. Мы собрали для них деньги по подписке… Кетчера и меня потащили к жандармскому генералу Лесовскому… Последнее предупреждение, благодаря высочайшему милосердию государя.

Полевой. Слава Богу, что есть его императорское величество! Я удивляюсь вам, господин Кетчер, учитывая ваше положение.

Кетчер. Генерал Лесовский сказал буквально то же самое.

Полевой (ужален). Это несправедливо…

Кетчер. Я врач, а не министр просвещения.

Полевой. Моя позиция всем известна. Все слышат мой одинокий голос в поддержку реформ… Но реформ сверху, а не революции снизу. Чего может добиться горстка студентов? Они погубят себя ни за что. Даже имена их будут забыты.

Огарев. Или, быть может, будут жить вечно.

Герцен (Огареву). Ты пишешь поэму?

Огарев вскакивает, вне себя от смущения, и собирается уходить. Он возвращается, чтобы положить несколько монет на стол, затем снова уходит, но только до следующего стола, где садится, повернувшись ко всем спиной.

Прости! (По секрету.) Он сочиняет стихи… притом хорошие.

Станкевич поднимается, не обращая ни на кого внимания.

Сазонов. Проснулся! Станкевич, смотри, произошло явление чая как феномена.

Кетчер (оборачиваясь). За нами следят, вон там… видите его?

Полевой (нервно). Где?

Кетчер. Давайте уйдем.

Станкевич берет стакан чаю.

Сазонов (Огареву). Ник, мы уходим. (Станкевичу.) Десять абсолютных копеек.

Полевой. Нам нельзя оставаться вместе.

Огарев (Герцену). Саша, ты идешь? (Следует за Сазоновым и Кетчером и исчезает из виду.)

Полевой. Вы же понимаете, Герцен. “Телеграф” могут закрыть вот эдак (щелкает пальцами) – и голос реформ в России замолчит на целое поколение.

Герцен. Господин Полевой, для реформы нашего азиатского деспотизма требуется нечто большее, чем по-азиатски дипломатичный “Телеграф”.

Полевой (ужален). А что вы предлагаете, Герцен, вы и ваш кружок? Социализм? Анархизм? Республиканство?

Герцен. Да. Мы отвергли наше право быть надсмотрщиками в стране узников. Здесь дышать нечем, никакого движения. Слово стало поступком, мысль – действием. За них карают строже, чем за преступление. Мы – революционеры. “Телеграфу” нечего нам сказать.

Полевой глубоко оскорблен.

Полевой. Ах вот как. Что ж, когда-нибудь и с вами произойдет то же самое… Появится некий молодой человек и с улыбкой скажет: “Проваливайте, вы отстали от жизни!..” Что ж, готов оказать вам такую услугу. Примите мое почтение, сударь…

Герцен (сокрушенно). А вы – мое, господин Полевой, искреннее.

Полевой поспешно уходит.

(Оборачиваясь.) Этот по-прежнему там ходит… как волк в засаде, голодный волк… Ему не помешало бы новое пальто.

Станкевич (оборачиваясь). Нет… это он меня дожидается. (Герцену.) Знаешь, напрасно ты обидел Полевого. Политические приспособления меняют форму, как облака в призрачном мире.

Герцен (вежливо). Надеюсь, ты скоро поправишься.

Он доедает мороженое и кладет деньги на стол.

Что нам делать с Россией? Тебя, Станкевич, я в расчет не беру, но что делать? Ты помнишь Сунгурова? Его отправили на рудники, конфисковав все имущество. Это имущество состояло из семисот душ. Что не так на картине? Да ничего. Просто это Россия. Поместье здесь измеряется не в десятинах, а в количестве взрослых крепостных душ мужского пола. И борцом за перемены здесь становится не взбунтовавшийся раб, а раскаявшийся рабовладелец. Поразительная страна! Нужен был Наполеон, чтобы затащить нас в Европу. Только после этого от стыда за Россию, за самих себя мысли о реформах забродили в головах у возвращающихся офицеров. Мне было тринадцать лет, когда случилось декабрьское восстание. Однажды, вскоре после того, как царь отпраздновал свою коронацию казнью декабристов, отец повез меня и Огарева прокатиться за город. До знакомства с Ником мне казалось, что во всей России нет второго такого мальчика, как я. В Лужниках мы переехали через реку. Вдвоем мы побежали вверх, на Воробьевы горы. Садилось солнце, купола и крыши блестели, город расстилался перед нами. И мы вдруг обнялись и дали клятву посвятить нашу жизнь мщению за декабристов и даже пожертвовать ею, если потребуется. Это был самый важный момент в моей жизни.

 

Станкевич. У меня так было, когда я прочел “Систему трансцендентального идеализма” Шеллинга.

Герцен. Это… почти непростительно.

Станкевич. Реформы не могут прийти сверху или снизу, а только изнутри. То, что ты считаешь реальностью, – это всего лишь тень на стене пещеры. (Поднимает руку, прощаясь.) До встречи.

Герцен (холодно). Если она когда-нибудь состоится.

Они расстаются, и Герцен уходит. Входит Белинский. Он похож на нищего, которым, в сущности, и является. Он крайне нуждается в новом пальто. Он взволнован.

Белинский (зовет). Станкевич! Наконец-то хорошие новости. Надеждин предлагает мне работу в “Телескопе”. Шестьдесят четыре рубля в месяц.

Станкевич. На это не проживешь.

Белинский. До сих пор я обходился и без этого.

Станкевич. По тебе видно, что обходился. Но жить на это нельзя.

Белинский. А что мне делать?

Станкевич. Стань… художником. Или философом. Теперь все зависит от художников и философов. Великим художникам дано выразить то, что невозможно объяснить, а философам – найти этому объяснение.

Белинский. Но я хочу быть литературным критиком.

Станкевич. Это работа для тех, чья вторая книга не оправдала ожиданий. У Надеждина за свои шестьдесят четыре рубля ты будешь рецензировать по двадцать книг в месяц: поваренные книги, сборники анекдотов, путеводители.

Белинский. Нет, я буду переводить для “Телескопа” французские романы…

Станкевич. Ах, так ты будешь переводчиком. Это совершенно другое дело! Благородное занятие.

Белинский. Так ты одобряешь.

Станкевич. Но ведь ты… не знаешь французского.

Белинский. Я знаю, что не знаю. Ты можешь одолжить мне словарь?

Их перебивает Натали Беер, которая зовет из-за сцены.

Натали. Николай! Николай!

Станкевич машет ей.

Белинский. Где мне потом тебя искать?

Станкевич. Не вздумай убегать. Ты достаточно умен, чтобы смотреть Натали Беер в глаза, а не пялиться на ее ботинки.

Входит Натали, 20 лет. Она только что с катка и семенит ногами в коньках.

Натали. Николай, вы как раз вовремя, чтобы мне помочь. (Она ставит одну ногу ему на бедро и протягивает отвертку для коньков.) Держите, mon chevalier[20].

Станкевич. À votre service[21]. Белинскому дают работу в “Телескопе”.

Натали (бегло). C’est merveilleux. Vous voulez dire que vous allez écrire pour la revue? Mais c’est formidable. Nous allons vous lire. Nous lisons “Le Télescope” tous les mois, mais je ne comprends pas la moitié – vous devez être très intelligent! Vous serez célèbre sous peu, monsieur Belinsky![22]

Белинский пристально смотрит на ее ботинки.

Белинский. Ну, au revoir[23].

Станкевич. Ты придешь в пятницу?

Белинский (уходя). Вряд ли… Мне нужно закончить три главы к следующей неделе.

Госпожа Беер, Варвара и Любовь возвращаются и встречаются с Натали. Белинский, завидев их приближение, спешно уходит.

Госпожа Беер. У них поместье в Воронеже. Семь тысяч душ. Он учит Натали, что, где ни копни, обязательно найдется что-нибудь философское… По пятницам.

Варвара. Почему только по пятницам?

Натали. Любовь! Здравствуйте, госпожа Бакунина.

Госпожа Беер. Немедленно опусти ногу, что ты еще придумаешь? Господин Станкевич, как поживаете? Вы должны к нам как-нибудь заехать. Не откладывайте.

Натали. Раз так, придется вам самому припасть к моим ногам. Это моя подруга, Любовь Бакунина, и ее мать.

Станкевич кланяется.

Любовь. Давайте я помогу.

Госпожа Беер. Смотрите, лед уже тает… Ну, наконец-то весна начинается.

Любовь. Где ключ?

Станкевич. Простите… Да…

Станкевич передает Любови отвертку. От соприкосновения Любовь смущается еще сильнее.

Натали. Любовь, ты должна прийти на собрание философского кружка. Мы собираемся каждую пятницу у Николая.

Станкевич. Вы живете в Москве?

Любовь. Нет.

Варвара. Мы здесь всего на несколько дней. Хотя у нас в Твери философии тоже хватает. Вы должны познакомиться с моим сыном Михаилом.

Станкевич. Он изучает философию?

Варвара. Да. Он служит в артиллерии.

Любовь (с коньками в руках). Вот.

Госпожа Беер. Нам пора. Так что не забудьте, господин Станкевич.

Госпожа Беер уходит с Варварой. Станкевич кланяется всей уходящей компании, но затем передумывает.

Станкевич. Я провожу вас до коляски. (Обращается к Любови, предлагая понести коньки.) Вы позволите…

Любовь отдает ему коньки.

(Обращаясь к Любови.) Мы сейчас читаем Шеллинга. Может быть, вам…

Натали. Вы понесете мои коньки? Как галантно!

Натали, Любовь и Станкевич уходят вслед за Варварой и госпожой Беер.

Погода меняется… собираются грозовые облака, дождь. Заметно темнеет.

Белинский, скособочившись и сутулясь, рысцой несется на званый вечер. Пальто на нем уже лучше.

Март 1835 г.

Званый вечер – обычный “приемный день” в доме госпожи Беер. Присутствие слуг в ливреях не означает ни большого богатства, ни роскошных интерьеров. Ливреи скорее потрепанные, и масштаб происходящего скорее домашний, чем великосветский.

Слуга в ливрее принимает мокрое пальто Белинского. В комнатах гости больше расхаживают, чем сидят в креслах. Персонажи появляются в поле зрения тогда, когда обстоятельства того требуют. В сцене гораздо больше движения и наплывов, чем можно заключить из ее последовательного описания. Вино, еда, лакеи, гости, музыка и танцы присутствуют на сцене настолько, насколько необходимо.

Мимо торопятся Татьяна и Александра. Они держатся за руки и заговорщицки смеются.

Татьяна. Неужели она!..

Александра. Она-то да, да он не стал!

Обе снова отчаянно хохочут. Петр Чаадаев, 41 год, с высоким лбом и голым черепом, философ-аристократ, кланяется им, в то время как они убегают вместе со своим секретом. Он водворяется на неприметном стуле. Чаадаев расположен скорее принимать желающих побеседовать с ним, чем самому искать такой беседы.

Чаадаев. Чудесно… чудесно… молодежь…

В другой части сцены Шевырев, молодой профессор, с негодованием читает из журнала (из “Телескопа”) Полевому, который слегка пьян и почти не слушает.

Шевырев (читает). “…Я упорно держусь той роковой мысли…” – нет, вы только послушайте: “…Я упорно держусь той роковой мысли…”

Полевой (мрачно). Вы слышали? Закрыли. (Щелкает пальцами.) Вот эдак. Мой “Телеграф” был одиноким голосом реформ.

Шевырев. Вы будете слушать?

Полевой. Разумеется, разумеется. Что?

Шевырев. Этот выскочка – разночинец — по сути, отчисленный студент, которого Надеждин подобрал на помойке, использует “Телескоп”, чтобы насмехаться над нашими лучшими, нашими достойнейшими – нет, вы послушайте вот это: “…Я упорно держусь той роковой мысли…”

Полевой. Попробовал бы Надеждин редактировать настоящий журнал. “Телеграф” играл с огнем. Заметьте, слова не мои, а произнесенные в Третьем отделении и переданные мне!

Шевырев. Вы не хотите слушать.

Полевой. Хочу.

Шевырев. “…Я упорно…”

Полевой. Но чтобы закрыли (щелкает пальцами) – вот эдак, за отрицательную рецензию на пьесу!

Шевырев. “…Я упорно держусь той роковой мысли, что, несмотря на то что наш Сумароков далеко оставил за собою в «Трагедиях» господина Корнеля и господина Расина; что наш Херасков… сравнялся с Гомером и Вергилием…”

Кетчер, довольно пьяный, возникает в круге зрения Полевого.

Полевой. Кетчер! Слышали уже? (Щелкает пальцами.) “Телеграф” играл с огнем и доигрался!

Шевырев. “…что наш могущественный Кукольник с первого прыжка догнал всеобъемлющего исполина Гёте…”

Белинский робко присоединяется к вечеринке, но, услышав, как его собственные слова читают вслух, спасается бегством.

“…и только со второго поотстал немного от Крюковского… – несмотря на все на это, повторяю:

Белинский, уходя, сталкивается с Михаилом, который танцует с Татьяной. Михаил в военной форме. Они незнакомы. Белинский извиняется не глядя и уходит.

…у нас нет литературы!..”

Полевой (Кетчеру). Хорошо еще, что не отправили в Сибирь. И вас тоже, между прочим. Почему вас не арестовали вместе с Герценом и другими?

Кетчер (пожимает плечами). Россия.

Шевырев (перебивает). Это не литературная критика, а попирание святынь ради собственного удовлетворения.

Полевой отводит Кетчера в сторону. В это время входят госпожа Беер и Варвара и встречаются с Михаилом, которого теперь держит под руку Татьяна.

Полевой. Я их предупреждал. Они погубили себя ни за что.

Варвара. Мишель! Я не понимаю, почему ты не у себя в полку.

Михаил. Мой полковник постоянно спрашивает то же самое.

Варвара. Татьяна, в чем смысл танцевать с собственным братом?

Михаил с Татьяной исчезают из виду. Шевырев приклеивается к проходящему мимо гостю (Дьякову) и утаскивает его прочь от его собеседницы, Вареньки.

Шевырев (уходя). Вы уже видели “Телескоп”? Вы только послушайте: “…Я упорно держусь той роковой мысли…”

Входящий Станкевич раскланивается с госпожой Беер.

Станкевич. Госпожа Беер!

К его удивлению, госпожа Беер не обращает на него внимания. Станкевич уходит в том же направлении, что и Белинский; проходя мимо Вареньки, едва не задевает ее. Он еле замечает ее, но она замечает его и смотрит ему вслед.

Варвара. Варенька!.. Что ты сделала со своим женихом?

Дьяков возвращается. Варвара обращается к нему.

О, вы здесь! Вы ведь помните госпожу Беер.

Госпожа Беер. Мы все с нетерпением ждем свадьбы, господин Дьяков.

Дьяков (кланяясь ей). Я счастливейший человек на земле.

Варвара. Пойдемте… (уходя, Вареньке) Постарайся же побольше улыбаться…

Варенька (широко улыбаясь, холодно). Так?

Дьяков берет Вареньку под руку и уводит ее вслед за Варварой, в то время как госпожа Беер замечает Чаадаева и устремляется к нему.

Кетчер (между тем обращаясь к Полевому). Осуждены тайно, после девяти месяцев в предварительном заключении. Троим дали тюремный срок, шестерых в ссылку, причем Герцена дальше всех.

Госпожа Беер, направляясь к Чаадаеву, проходит мимо Полевого, который, к ее удивлению, щелкает пальцами в ее адрес.

 

Полевой. Вот эдак.

Госпожа Беер (неопределенно). Господин Полевой…

Кетчер (продолжает). И все это за какую-то болтовню за ужином, на котором Герцена вовсе не было. Самое смешное, что Сазонова, который там был, даже не арестовали. А теперь ему выдали паспорт для поездки за границу по состоянию здоровья! Если бы эти люди были врачами, то они бы рассматривали вам гланды через задницу…

Госпожа Беер (Чаадаеву). Петр Чаадаев!

Чаадаев (госпоже Беер). Ваш дом – убежище, в моем случае – от безделья.

Госпожа Беер. Я всем говорю, что это вы написали ту très méchante[24] статью в “Телескопе”.

Чаадаев. Да, я видел… Интересное время.

Госпожа Беер. Время?

Чаадаев. Да, время.

Полевой без приглашения включается в беседу, бросая Кетчера.

Полевой. Да, “Телеграф” доигрался!

Госпожа Беер. Мы говорим о “Телескопе”, господин Полевой.

Полевой. Нет уж, позвольте с вами не согласиться. Мне ли не знать – мой “Телеграф” был голосом реформ. Я льщу себе тем, что к нему прислушивался государь император… Но кто бы мог подумать. Закрыли за отрицательную рецензию на новую пьесу Кукольника.

Чаадаев. Вы могли бы догадаться, что царская семья благосклонно примет пьесу, объединяющую интересы Господа Бога и предков его императорского величества.

Госпожа Беер. Согласитесь, господин Полевой, что вы будете выглядеть весьма нелепо через сто лет, когда “Рука Всевышнего Отечество спасла” станет классикой, а имя Кукольника – символом российского театра.

За сценой слышится грохот опрокидываемого стола, звон падающих бокалов, тревожные возгласы и растерянные восклицания. Белинский, пятясь, задом появляется на сцене. Он рассыпается в извинениях. Вслед за ним входит Станкевич. Кетчер по-рыцарски бросается спасать ситуацию.

Кетчер. Пропустите, я врач!

Госпожа Беер. Ну что такое на этот раз?

Белинский. Я знал, что так получится!

Станкевич. Ничего страшного, Белинский.

Белинский пытается бежать, Станкевич, стараясь его остановить, хватается за карман и отрывает его. На пол падают монета или две и маленький перочинный ножик. Белинский, не обращая внимания, напролом пробивается к выходу.

Погоди… Ты что-то обронил…

Станкевич подбирает монеты. В то же время госпожа Беер отправляется узнать, в чем дело, и застает его в позе, которую она принимает за умоляющую. Она жестом дает понять, что ей не до того, и, не останавливаясь, уходит.

Госпожа Беер…

Полевой (Чаадаеву). Но вы, без сомнения, читали пьесу Кукольника!

Чаадаев. Нет… Я начал, но вскоре потерял интерес и не продвинулся дальше названия.

Станкевича, ползающего по полу, сбивает приход Натали.

Натали. Что вы делаете?

Станкевич. Натали! Ваша мать… В чем я провинился?

Натали. Она… (твердо). Вы дали ей основания полагать, что вы… вы играли моими чувствами.

Полевой (уходя, щелкает пальцами и обращается ко всем, но ни к кому в отдельности). Вот эдак!

Станкевич (поражен). Но… за все время, что я бываю у вас в доме, за весь год, что вы посещаете наши занятия, разве я хотя бы словом или жестом осквернил чистую духовность наших…

Натали (теряя сдержанность). Да ведь уже больше года! (Уходит, оставляя Станкевича в недоумении, и немедленно возвращается. Меняет курс.) Вы… вы жестоки к моей подруге Любови Бакуниной!

Станкевич. Я? Я ни разу даже не…

Натали. Разве вы не замечаете, что нравитесь ей?

Станкевич (заинтересованно). Правда?

Натали дает ему пощечину и начинает плакать. Входит Михаил.

Михаил. Натали?..

Натали. Я вас везде искала.

Михаил. Зачем?

Натали. Чтобы вы потанцевали со мной!

Михаил. Потанцевал с вами?..

Натали. Разве вы не думаете, что я красивая?

Михаил. Никогда об этом не думал.

Натали дает ему пощечину и убегает.

Михаил замечает Станкевича. Они приветствуют друг друга легким поклоном.

Вы Станкевич?

Станкевич. А вы Бакунин.

Михаил крепко пожимает Станкевичу руку.

Михаил. Я думал, что мы никогда не встретимся.

Станкевич. Ваши сестры…

Михаил. Упоминали о моем существовании?

Станкевич. Можно и так сказать. Вы здесь надолго?

Михаил. На неделю или около того. Мои уезжают завтра, но у меня дела в Москве. Армейские хлопоты.

Станкевич. Вы в артиллерии?

Михаил. Не судите по внешности.

Станкевич. Я этому учусь.

Михаил. В артиллерии трудно заниматься ввиду громких взрывов, являющихся неотъемлемой частью артиллерийской жизни. “Система трансцендентального идеализма” плохо известна в армии – там руководствуются абсолютно иными принципами..

Станкевич. Вы читаете Шеллинга!

Михаил. Разумеется! Вы видите перед собой искру неделимого огня созидания.

Станкевич. Вы обязаны прочесть Канта. Мы все кантианцы, включая Шеллинга.

Михаил. Слава Богу, что я с вами познакомился. Где бы нам поговорить? Вы любите устрицы? Отлично. Подождите здесь – я только возьму свою фуражку и немедленно назад. (Оборачивается.) У вас при себе есть деньги?

Станкевич (с готовностью). Есть.

Михаил. После.

Михаил уходит. Через какое-то время Станкевич вспоминает об оброненном ножике и рассеянно возобновляет поиски. Александра и Татьяна быстро проходят через сцену. Их перехватывает Натали, которая меняет направление, чтобы подойти к ним.

Натали. Друзья мои! Я знаю все!

Сестры. Что? Что?

Натали. Его сердцем завладела другая! Погодите, я вам все расскажу!

Сестры. Не может быть! Кто? Откуда ты знаешь? Я думала, что ты ему нравишься!

Натали. Он мне голову морочил!

В то время как они уходят, появляется Любовь.

Сестры. Люба! Здравствуй! Ты ни за что не догадаешься!..

Натали сворачивает и тянет за собой Александру и Татьяну. У них непонимающий вид. Они уходят втроем. Натали шепчет им на ухо.

Чаадаев. Чудесно, чудесно…

Станкевич замечает присутствие Любы. Он прекращает поиски, выпрямляется и кланяется ей, потеряв от скованности способность говорить.

Любовь. Вы что-то потеряли?

Станкевич. Не знаю… Я… (Пауза.) Так вы уже завтра уезжаете домой?

Любовь. Да. Но, может быть…

Любовь не успевает закончить, как Михаил, не успев вернуться, уводит Станкевича.

Михаил. Пойдемте! Люба!.. Как видишь, я познакомился со Станкевичем. Мы идем говорить о Канте. Кант – наш человек. Теперь я знаю, в чем ошибался!

Любовь. Мишель…

Михаил. Что?

Любовь (находится). А как же… армия?

Михаил. Не беспокойся, я все устроил. (Уходя.) Вы должны приехать погостить у нас в Прямухине. Приедете?

Уводя Станкевича, Бакунин едва не сталкивается с Белинским.

Любовь. Прямухино!..

Белинский замечает ее. Видно, что они знакомы. Любовь не замечает его присутствия. Повернувшись, чтобы уйти, она замечает на полу перочинный ножик. Со счастливым возгласом она поднимает его.

Белинский. А… Кажется, это мой…

Любовь прижимает ножик к губам и опускает его за вырез. Она видит Белинского.

Любовь. Ой.

Ошарашенный Белинский кланяется.

Белинский. Я глубоко… глубоко…

Любовь. Простите меня… Я что-то…

Белинский. Ну что вы! Я глубоко… глубоко…

Любовь. Видите ли, у меня такая ужасная память.

Белинский. Память? Ах да. (Оправляется.) Белинский. Философский кружок. В пятницу.

Любовь. Ах да. Вот где я вас видела. Извините, ради Бога. До свидания, господин Белинский. Мы завтра уезжаем домой. (Уходит.)

Входит Шевырев, направляясь к Чаадаеву.

Белинский (сам себе). Дурак!

Шевырев неуверенно задерживается, в удивлении. Белинский приходит в себя.

Профессор Шевырев! Я Белинский. Я посещал ваши лекции по истории русской литературы.

Шевырев (с сарказмом). Вы ошибаетесь, милостивый государь. У нас нет литературы.

Белинский ретируется, в то время как Шевырев подобострастно приближается к Чаадаеву.

Я полагаю, что имею честь говорить с Петром Яковлевичем Чаадаевым. Позвольте выразить мое восхищение вашей книгой…

Чаадаев. Моей книгой?

Шевырев. “Философические письма”.

Чаадаев. А-а. Благодарю вас. Я не знал, что ее опубликовали.

Шевырев. Тем не менее это не помешало ей приобрести множество почитателей… из которых мало столь же восторженных, как… (кланяется). Шевырев, Степан Петрович, профессор истории словесности Московского университета. (Достает из кармана кипу исписанных листов.) Мой экземпляр первого письма, сударь, – лишь несовершенная копия оригинала.

Чаадаев. Позволите взглянуть? (Коротко смотрит.) Нет, не тянет и на это. Я писал по-французски. Я писал, между прочим, что мы, русские, не принадлежа ни к Востоку, ни к Западу, остались в стороне от других народов, стремившихся к просвещению. Возрождение обошло нас, пока мы сидели в своих норах. И вот мои слова… будто свидетельство минувших веков, до изобретения печатного станка.

Шевырев. Да, книга сложная с точки зрения публикации. Именно в связи с этим я и обращаюсь к вам. Нескольким сотрудникам университета было выдано разрешение на публикацию литературного журнала под названием “Московский наблюдатель”… И мы с огромным удовольствием преподнесли бы “Философические письма” читающей публике. (Молчание.) Если вы удостоите нас такой чести. (Молчание.) Вопрос, конечно, в том, как провести текст через цензуру. (Молчание.) Это вполне возможно, я уверен, только надо изменить одно или два слова. (Молчание.) На самом деле два. (Молчание.) “Россия” и “мы”.

Чаадаев. “Россия” и “мы”.

Шевырев. “Мы”, “нас”, “наше”… Они вроде красных флажков для цензора.

Чаадаев. А вместо них… что же?

Шевырев. Я бы предложил “некоторые люди”.

Чаадаев. “Некоторые люди”?

Шевырев. Да.

Чаадаев. Оригинально.

Шевырев. Благодарю.

Чаадаев (пробует вслух). “Некоторые люди, не принадлежа ни к Востоку, ни к Западу, остались в стороне от других народов… Возрождение обошло некоторых людей… Некоторые люди сидели в своих норах…” (Возвращает страницы.) Вы позволите мне подумать над вашим предложением?

Шевырев пятится с поклоном. Спешно входят Александра и Татьяна, возбужденно переговариваясь.

Татьяна. Бедная Натали.

Александра. Она уступила его из любви!

Они торопливо уходят.

Чаадаев. Чудесно… чудесно…

Во время перемены картины Любовь проходит через сцену в танце сама с собой и, в самом конце, вдруг начинает кружиться и исчезает из виду.

Март 1835 г.

На сцене светлеет. День неделей позже. Натали вбегает в комнату в некотором возбуждении, граничащем с легкой истерикой. За ней идет Михаил, слегка пристыженный.

Натали. Со мной, должно быть, что-то не так. Иначе как могло получиться, что вы оба… это так унизительно!

Михаил. Да, но справедливости ради надо заметить, что Николай и я унизили тебя каждый по-своему.

Натали. Я его больше знать не хочу.

Михаил. У Николая все происходит от внутренней сдержанности.

Натали (с подозрительным недоверием). Он что, себя сдерживал?

Михаил. Ну, с тобой у него, вероятно, не было необходимости…

Натали (вспыхивая). Что ты имеешь в виду?

19Верно. Тысяча извинений (фр.).
20Мой рыцарь (фр.).
21К вашим услугам (фр.).
22Это просто замечательно. То есть вы имеете в виду, что будете писать для журнала? Как здорово. Мы будем вас читать! Мы получаем “Телескоп” каждый месяц, но я не понимаю и половины того, что там написано. Вы, должно быть, очень умны! Вы быстро прославитесь, господин Белинский! (фр.)
23До свидания (фр.).
24Ужасно злую (фр.).
To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?