Здесь в каждом окошке – спускается вечер,
здесь в каждой пылинке живет волшебство…
Как стелется вьюга! Как падают свечи,
когда над страною идет рождество!
Засыпан снегами, застуженный стужей,
ты кружишь по свету, как будто во сне.
А я так скучаю! А мне очень нужен
твой вечный покой в неземной стороне.
Качаются звезды над крышей старинной,
колышутся ветви, белье теребя,
а снежные ветры приходят лавиной,
и в край незнакомый уносят тебя…
Поет ли песню ветреная стужа,
живу ли я в забытом городке, —
а все один. И мне как воздух нужен
и дым костров, и звезды на реке.
Ах, что мне делать, в этой круговерти?
Проходит день, душа моя легка.
Я вам пишу о старости и смерти …
А сам живу, влюбленный в облака.
Сады моей души цветут и дышат
росой лугов и царственных болот.
Какая даль! Меня никто не слышит.
Какая ночь! Меня никто не ждет.
Меня забудут – даже на мгновенье
не станут верить в искреннюю ложь.
В такие сны! В такие откровенья!
Душа, душа, зачем же ты поешь?
Глаза тонули в дымке нежной…
Она сидела у окна,
вишневый ветер, вьюгой снежной,
врывался в дом. Была весна.
Мотивы счастья и печали
являлись к ней издалека.
А люди шли, и замечали
лишь облака.
Но, впрочем, сказок их тяжелых
слова ей были не нужны.
Она любила сонный шорох
и вдохновенье тишины.
Она любила постоянство
своих надежд. За годом год
смотрела в синее пространство,
непостижимый небосвод.
Смотрела – все ей было мало…
Но сердце, догорев дотла,
вдруг замерло. Она устала
и умерла.
Но смерти этой не заметил
никто. Лишь, уплывая прочь,
весенний месяц, чист и светел,
мечтал всю ночь
о летних днях, таких беспечных,
о золотистой мгле в крови,
о том, что мило и не вечно…
И о любви. И о любви.
Тускло вспыхнули зарницы.
Птицы черные кричат
у открытого окна.
Анна, где ты? – Тишина.
У разбросанной постели —
теплится свеча.
На лощеных половицах —
кровь, свежа и горяча.
А на небе – призрак мнится,
тихо, тихо песня льется…
Я хотел бы превратиться
в теплый ветер, что коснется
твоего плеча.
У Екатерины – лишь книги, да сон,
да трепет напевов старинных.
Но все, чем живу я, и все, чем спасен —
все это от Екатерины.
И звонче вскипает забытая медь,
когда, очарованный далью,
устав от разлуки, я вынужден петь
о темных глазах под вуалью.
И нет мне покоя, пока в тишине
вечерней, над миром согретым,
я вижу в ее потускневшем окне
знакомые мне силуэты.
У Екатерины за синим стеклом
живут неземные картины.
И шорох видений, навеянных сном,
и белый орнамент перины,
и шепот деревьев за темным окном —
все это у Екатерины.
Ах, Екатерина, скажи, что ты прячешь?..
Ах, Екатерина, о чем же ты плачешь?..
Колыбельный старый остров, на краю пустой земли,
там, где в гавани исчезли золотые корабли,
там, где бродит невидимкой осторожный звукоряд,
там, где ждет нас неизвестность – ждет который год подряд.
Мне знакома эта местность, этот маленький плетень,
по задумчивым опушкам ходит-бродит чья-то тень:
то взлетит на небо птицей, то на землю – кувырком.
Я знаком со всем поместьем, только с тенью незнаком.
И чего она летает, исчезает в тишине,
нарастает, вырастает, приближается ко мне?
Мельтешит старинной вязью, кружит около меня,
на дорогах, желтой грязью, – всполох тусклого огня.
А в саду застыли лужи, заколочены дома,
стужа, стужа, это стужа – приближается зима.
И открыты все ворота – двери настежь, и за мной
позолота, позолота залетает в дом лесной.
Залетает, веселится, – ветер злится, как пастух, —
и по всей моей светлице бродит яблоневый дух.
Бродит призрачная тайна – запах скошенной травы…
Словно я заснул случайно в целом ворохе листвы.
Все что происходит, – происходит случайно: так треск соснового сучка под ногой напоминает вдруг о том времени, когда я был маленьким, и соседний переулок казался мне заповедным миром, где все по-другому, и люди вместо шляп носят собачьи головы.
Белые равнины, тайны по-старинке,
пыль да паутина, звездные песчинки.
Кто-то даль засыпал мелкою крупою,
кто-то расстается навсегда с тобою…
Кто-то уплывает в снежные аллеи…
Мы с тобою станем чище и светлее,
мы напишем песни, мы расскажем сказки,
сядем темной ночью в синие салазки,
и помчимся мимо разноцветных башен, —
нам неведом ужас, и рассвет не страшен,
ведь над нами в небе – сети ледяные,
ведь над нами нити – лунные, льняные,
и чего не ищешь ты на белом свете —
попадаешь в эти золотые сети.
Уже никто не помнит, кто здесь жил,
кого любил, зачем растил деревья…
Но тихий сумрак, этот воздух древний,
остался здесь. И мне не хватит сил
подняться по пригоркам в высоту,
откуда вся усадьба как на блюде
разложена. И маленькие люди
гуляют по пригоркам и мосту
через ручей.
Увы, мне не дано
понять их цели – я опустошенья
не выношу, как жертвоприношенья
неведомому богу. Сквозь окно
гляжу на сад, на сумрачные кручи,
заросшие травой, и иногда —
на старый пруд, где, огибая тучи,
вдоль камышей качается звезда.
Тишина отцвела.
Корни старых деревьев обнажились
среди пожелтевшей хвои,
тропы высохли, сгорбились и опустели,
и теперь уж совсем никого не найти на холмах,
где незримые бродят метели…
Дышат холодом ветви на дальних ветрах…
Избы заиндевели.
На поле остался злак погибший,
и мыши ночуют в стогах потемневшей соломы,
что стелет по крышам
свой пустой, осторожный, задумчивый прах.
И труха забивается в щели, и грустно:
все забыто вокруг, глазу не на что лечь…
Слышен яблочный дух —
где-то солят капусту,
громыхают ворота, и топится печь…
Деревянная скрипнет калитка
в палисада закрытую клеть…
Присмотрись – там живет
мандариновая улитка
и облепиховый медведь.
Перламутровые ракушки
под ракитой лежат в саду,
где бесхвостые скачут лягушки
и загробно поют в пруду.
Там, в воде, оловянный месяц
растекается, как желток.
Там, за теменью перелесиц
в дымке розовой спит восток.
Там в избушках на курьих ножках
фиолетовые живут скворцы.
Там соломенные бродят мыши
и смородиновые птенцы.
И в затоне у старой свалки,
где крапива и чертополох,
толстые, косматые русалки
водяных вычесывают блох.
…А когда заря взойдет над хатой,
и туман отправится в поход,
у пруда им леший бородатый
песни детства тихо пропоет.
На улицу выйдешь, – и день отзовется,
как ласковый сон, —
распахнуто лето, как дверь,
за которой рассвет.
Пройдешь по траве босиком, —
и ты снова спасен,
от этих обманчивых будней,
где выхода нет.
И лес расступается,
словно деревья зовут за собой,
ведут тебя вдоль берегов
захмелевшей реки,
где шелест рябины, и запах смолы,
и простор голубой,
и хочется в тень,
и случайные мысли легки.
Как будто твои заповедные дали
все так же светлы,
и тайные встречи
тебя ожидают вокруг,
и феи споют колыбельную
у серебристой ветлы,
и леший начертит в лесу
заколдованный круг.
Все дальше и дальше, туда,
где в оврагах по пояс трава,
где вдоль поселений
высокий растет иван-чай.
Где ветер полуденный из перелесков
доносит слова,
но ты не услышишь, поймешь
только слово "Прощай!".
Я шел туда, где древние луга,
сквозь березняк, сквозь лес —
прозрачный, жуткий, —
я видел захмелевшие стога,
и свет, и голубые незабудки.
Я видел берег – тихий и пустой,
я видел вод прозрачное свечение…
Забытый мир – неясный и простой…
Покой. Ни ветерка, ни дуновенья.
Глубокий час обманчивого сна,
где тишина медлительна, и вязка!
Течет, течет янтарная волна,
плывет, плывет полуденная сказка.
Вспорхнут цветы, как бабочки, кружа,
качнется даль в прозрачных переливах…
И ты поймешь, что у растений есть душа, —
лесных купав и лютиков пугливых.
Она плывет, пронзительно чиста,
она, как солнце, светится над вами…
В лесах, где заповедные места
не описать, не выразить словами.
Мимо гудящих проводов высоковольтных линий, пробираясь в траве, по стеклянным осколкам, среди густо разросшегося иван-чая и вывороченных пней, я иду к старому деревянному мосту, чтобы посмотреть, как по черной воде, качаясь, плывут кувшинки.
Снова выйдешь из дома, уснешь в заповедном краю,
и на песню твою неземная накатит истома…
И деревья замрут, как солдаты, в янтарном строю.
и доносится шорох дождя из краев незнакомых.
Эта песня – как сон, помоги ей остаться в ночи.
Эта песня – как свет, неизбывное летнее чудо.
Заплутавший по времени странник, постой, помолчи!
Слушай пасмурный звон, что течет в никуда – ниоткуда.
Разбуди в небесах корабли, и не дай им сгореть
в золотистых лугах, что плывут в заколдованных рощах.
Это медленный вальс колдовства, —
что же может быть проще
чем смотреть на оранжевых листьев текущую смерть.
Это звездная ночь, и холмов разноцветная прядь.
Это солнечный дом, где живут незаметные мыши…
Ниже спелой травы, и самой безысходности тише
на покой возвращаются реки, текущие вспять.
Мерцайте, как звезды среди своего небосклона,
мои колокольчики, дети июльского ливня,
пусть молнии пляшут, из тьмы вырастая, как бивни, —
я слышу осколки далекого, легкого звона.
Среди синеглазых растений вас нет серебристей.
Качаются в детстве мои острова голубые.
И, кажется, выйдешь – и выберешь сказки любые,
пока шелестят в огороде зеленые листья.
Пока трепещат на опушке старинные ивы,
пока на душистых ветвях собираются капли.
Пока водомерки по лужам шныряют пугливо,
а в лужах стоят неуклюже болотные цапли.
На мокнущих пастбищах – там, где коровы устало
прижались к деревьям, в лугах за рекою бескрайней,
на старых усадьбах, в крапиве, я видел немало
уснувших цветов, очарованных странною тайной.
И, словно спускаясь с холма в бесконечные дали,
я в детство свое возвращаюсь, все ближе и ближе
к июлю прозрачному, где колокольчики стали
такими привычными: кончится дождь – и услышишь.
Что ни день – лихорадка:
рябиновый свет застилает глаза…
По пустым половицам бежит полнолуние века.
А за окнами – лес, а над лесом растет бирюза.
И скрипит колесо. Раздаются шаги человека.
Нет у путника слов, одно имя – и то не понять,
нет у путника дней – он ни дней, ни дорог не считает.
Ты приходишь домой, собираешься сон поменять —
а он тает, тает, тает…
Где уж тут быть свободным —
одна только радость – смотреть,
как горит бирюза, как над лесом трава вырастает…
Ты уходишь в свой город, в свою заповедную клеть, —
а он тает, тает, тает…
В березовом краю, на самом вздохе лета —
дороги из полей уходят до небес,
и столько чистоты, и солнечного света
приносит тебе в дар средневековый лес.
Здесь тени так легко крадутся меж стволами;
теряясь каждый миг, глубокие, как сны,
макушки в тишине блуждают куполами,
в прозрачной высоте озер отражены.
И зной, в полдневный час, колышет осторожно
высокий иван-чай, и стеблями шурша,
ветра уходят в глубь травы,
и невозможно
о чем-то говорить, забыться, не дыша.
Зато легко бродить по тропам каменистым,
пропасть среди ветвей, и слушать голоса
смеющихся дриад, под облаком тенистым,
на берегу реки – полузакрыв глаза.
На пороге октябрь, и в колодце клубится тьма,
облетела листва, и холодною ночью синей
ты проснешься однажды, посмотришь – кругом зима,
и на стеклах – узор, и под дверью рассыпан иней.
Кто-то топает в сенях, и входит тихонько в дом, —
и запахнет в прихожей оттаявшими дровами…
А за окнами – снег. И ты вдруг загрустишь о том,
о чем даже и в сказке нельзя рассказать словами.
Ты живешь в этом мире, ты смотришь в свое окно,
ты глядишь в эту даль – неизвестно, какого века…
И уже не поймешь даже, что за окном давно
ни звезды, ни былинки, ни зверя, ни человека.
Только белая пустошь, да древний далекий путь,
только хмурое небо, да лес, да холмы, и все же
кто-то есть на земле. Приглядись… И когда-нибудь
ты случайно поймешь, что иначе и быть не может.
Не ищи меня, мама, я стал путеводною птицей,
на ресницах твоих остывает чужая слеза…
Мама, мама, ты слышишь? Уходят мои колесницы…
Мама, мама, я вижу тебя каждый день, закрывая глаза.
Мама, мама, меня закружила нездешняя вьюга,
вижу пепел пустых городов, и не знаю, как быть.
Это ветер вселенной уносит нас вдаль друг от друга.
Мама, мама, я раньше не знал, как мне трудно любить.
Отвори мне калитку, открой деревянные ставни,
я вернусь, я ворвусь в этот дом – навсегда, навсегда!
Словно в сказке твоей – озорной, заколдованный, давний…
Мама, мама, я больше не брошу тебя никогда!
Нам ли песню споет захмелевшая, тихая снежность?
Нас ли жаркий огонь отогреет в застуженной мгле?..
В этих лунных краях, где живет бесконечная нежность,
что одна нас и держит еще на уставшей земле.
Но дверь уходит в сад, и истина стареет,
и ночь давно прошла, и нет пути назад.
И даже волшебство души моей не греет.
И все родится вновь, но дверь уходит в сад.
Там травы в серебре, и кружева соцветий
таятся в глубине колышимой листвы…
А мы с тобой мертвы. И даже сон столетий
не встанет над волной некошеной травы.
А мы с тобой вольны идти за эти двери
куда глядят глаза, куда уводит путь, —
в волшебные леса, где призрачные звери,
и темная вода, и царственная жуть.
Мне кажется, я был когда-то в этом царстве.
Мне кажется, я видел несказанный свет, —
среди созвездий лет, в незримом государстве,
среди того, что есть, и даже там, где нет.
Я буду пропадать, и снова возвращаться
в мой бесконечный мир, где люди крепко спят.
Где над водой стоит немыслимое братство…
И к окнам льнет сирень. И дверь уходит в сад.
«…мы бродили в травах; однажды утром – солнечным, спокойным – сквозь тонкие стволы янтарных сосен мы видели оленя. Нам казалось что где-то заиграл рожок, – как будто неслась в лесах, по дебрям и урочьям, охота королевская, – и дикий охотник появился в поднебесье со свитою бессмертной и собачьим унылым лаем вечным…»
Деревня заброшена, вымерла, но остается
в домах деревянных – шептаться – упрямая нежить,
и кто-то шевелится ночью в бездонном колодце,
и плачет так жалобно – не подойти, не утешить.
Так было всегда, – оставляя ненужные вещи,
мы вдруг убываем, забыв возвратится обратно,
но дух остается: блуждает по дому зловеще,
срывается с крыши, и что-то бормочет невнятно.
В часах отдыхает кукушка, уже не мгновенья
считая, а вечность, и ночью – неясно, откуда,
вдруг кто-то печально вздыхает о том человеке,
что жил тут когда-то, и ждал запоздавшего чуда.
И все так спокойно, задумчиво и величаво,
что даже не верится в гомон и шум торопливый,
оставленный здесь, над заросшей полынью канавой,
над этой ольхою, над этой опавшею сливой.
Но, кажется, все еще ждет своего воскресения
мой призрак печальный, такой одинокий и давний, —
и смотрит устало, и жмурится от сотрясения,
когда пьяный ветер ломает тяжелые ставни.
Трава пастушья сумка загадочна – ее треугольные листья действительно напоминают холщовую сумку за спиной. Она неприметна – растущая вдоль тропинок, у забора, у моего дома. Но я люблю ее, – потому что по ней ходит почтальон, приносящий мне твои письма.
Когда закончится игра и ветер станет горше меда,
когда мы выглянем во двор – и станем старше до утра,
придет извечная пора – неторопливая погода
нам скажет медленно: пора! Пора, пора, мой друг, пора!
Мы будем медленно кружить в каком-то сумеречном вальсе,
мы будем медленно расти, – не как грибы, а как-то вбок,
и станем деревом листвы, сомкнем прозрачные запястья,
и словно белка по стволу – по побережью прыг да скок.
А если ветреный гусляр заметит нас в долине зыбкой,
у моря, где растет женьшень, у моря, где растет айва,
мы скажем: «Здравствуй, наша тень!», и одарим ее улыбкой,
и станем белой пустотой, как трын-трава, как трын-трава!
Вечер близок, путь далек,
вдалеке за лесом
еле-еле уголек
тлеет под навесом.
Не видать вокруг людей,
звезд льняно мерцанье.
Только ржанье лошадей,
да коров мычанье.
Только черные поля,
звезды в небе синем…
Вот и вся моя земля,
вся моя Россия.
Расшумелся ливневыми склонами,
расшептался с ветром старый сад,
где в тени, под листьями зелеными
фонари заветные висят.
Где ручьев студеные излучины
огибают зарево колонн,
И ветвями черными закручены
вихри яблок, взятые в полон.
Вырастает сумрачное крошево
облаков, и сновидений горсть
прямо в синий сумрак неба брошена,
и по саду бродит поздний гость.
Заповедны круглые строения,
хрупких яблок сладок аромат,
и стоят по кругу привидения,
обходя задумавшийся сад…
Облака плывут в черемуховый сад…
Что ты делал здесь, пятнадцать лет назад?
Где ты был? За это время где-то
стал чужим внимательный твой взгляд.
Что-то было здесь – давным-давно.
Что-то было… Теплое руно,
летних сказок желтый колокольчик.
Мед густеет. Так заведено.
Помню платье, белое, как снег,
помню дней неторопливый бег,
помню сон, в котором год за годом,
год за годом – не проходит век.
Первых встреч случайные мечты,
легок воздух, помыслы чисты.
Я не мог найти на свете этом
никого, прекраснее, чем ты.
Где же ты теперь, в какой стране?
Где надежды, жившие во мне?
Я оставил их, оставил где-то
в той, давно забытой стороне.
Стал пустым внимательный мой взгляд.
Я исчез – пятнадцать лет назад.
Помню лишь, как долго-долго плыли
облака в черемуховый сад.
Лишь одно осталось мне, одно —
летних сказок теплое руно.
Тайных встреч забытый колокольчик….
Жизнь проходит. Так заведено.
Грустно мне покидать свой приют опустелый,
сладко мне пробегать легкой тенью по крыше,
в этом пасмурном небе, над пропастью белой,
над полями, где шествуют белые мыши.
Странно видеть холмы одиноких строений,
захмелевшие рощи в заснеженной стуже,
Словно белые сны, словно белые тени —
все плывут надо мною, все кружат, все кружат.
Вот он мир запредельный – нарушенной тайны
не откроет своей, и тебя не отыщет…
Только слышно, как ветер над далью печальной
все гуляет во тьме, все играет, все свищет.
Пуст мой дом, заколочен – но скоро ворвется
в его дебри таинственный ветер ненастья…
И звезда засияет, и сказка вернется —
это счастье мое, заповедное счастье.
В далеком лесу, где сухой собирали валежник,
огонь разводили, и чай, обжигающий пили,
и мерзли в убогой сторожке, – живешь ты как прежде,
как сказка, пришедшая из незапамятной были.
Мы жили в забвеньи, и время делили на двое:
одна половина – для кружева лунного света,
другая – для лета. Оно было с нами – живое,
и не по-осеннему ясное позднее лето.
Оно пробиралось тайком из заснеженной дали,
входило и пахло у печки сухою травою.
Такое живое. В своей колыбельной печали
летало, как сыч, над моей и твоей головою.
И мы засыпали под шепот рябиновой вьюги,
от шелеста звезд, пролетавших над старою крышей,
от треска поленьев. Прижавшись друг к другу, как мыши,
спасались от стужи. И видели сны друг о друге.
Ты – осень,
которой никто не заметит,
не спросит:
ты – осень?
Листья, летящие мимо
сосен,
осень.
Эхо, которому нет, и не будет ответа —
уходящего лета,
света,
ветра,
облака зноя, в преддверьи дождя,
над чернеющей пашней…
Я – вчерашний:
я остаюсь в тех краях, где меня позабыли,
любили,
ждали,
верили,
искали – не находили,
имени не называли.
Открывали дверь – и лишь тишина
заходила ко мне
с осторожностью гостя.
На старом погосте
лежали стаканы и крошки засохшего хлеба.
А мы уходили, по теплой траве, босиком,
до самого неба,
до самого неба.
Я увидел, как звонкое лето
заиграло в тенистом бору.
Эти всполохи яркого света!
Эти песни дерев на ветру!
Эти светлые майские росы!
Золотые, как сон, вечера!
Белый клевер, и первые розы,
птичий щебет в саду до утра!
Все так ярко, янтарно, случайно,
бурна зелень и мысли легки.
И как будто забытая тайна —
шепот ив у дремучей реки.
Наколдуют себе, напророчат,
затуманят бескрайнюю даль,
загрустят потихоньку… А ночью
звезды в небе горят, как хрусталь!
Вот оно – заповедное счастье
все забыть, ни о чем не гадать,
в оны дни, когда даже ненастье
вспоминается, как благодать.
Все будет заново, так легко и просто,
что не загадаешь себе желания:
то ли это зарево, то ли звезды,
падают под куполом мироздания.
Выйдешь, – и затеплится в сердце сладкое,
словно никого и не ждешь ты в гости,
словно растворяешься, и украдкой
звезды собираются в сплошные грозди.
Будто сон – последствие, жизнь – спасение
в этом небе сказочном, глухом и кротком,
словно есть осмысленность, и воскресение
станет только вехой на пути коротком.
Сколько белых деревьев в моем окне…
В этой старой деревне неясно мне,
сколько лет будет длиться седая тьма.
я устал, я схожу с ума…
Все еще повторится, и будет вновь,
незнакомые лица придут из сна.
А мне все еще снится твоя любовь.
И ты одна…
Ах, какими снегами разлучены,
сколько было на свете времен весны…
Сколько лет все пою о тоске земной —
тебе одной…
Зачарованный ветром, закружен мглой,
все шагаю по свету под стужей злой,
все ищу то окошко в пустой избе
что ведет к тебе.