Багатель

Tekst
5
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Здесь, у Спасителя, он не ставил свечу, не молился – он умолял. Шепотом, со слезами, он твердил до посинения одни и те же слова. Иногда пускался в какие-то путаные объяснения, однако понять его было нелегко – слишком сбивчиво он говорил, раскачиваясь из стороны в сторону… А иногда он требовал! Требовал! И, кажется, угрожал – Ему. Ирочка сидела в шаге от него, боясь шелохнуться, вжавшись в стену, с брезгливостью думала об аромате, исходящем от его пиджака, так называемых брюк, волос, и с ненавистью, с тайными слезами, глядела на него исподлобья, боясь, однако, пропустить хотя бы одно слово, одно движение «старика».

После того напряженного разговора с Натальей Ирочка заметила, что каждый раз ждет среды – ради встречи со стариком. Почему? Она желала, чтобы на месте этого изнемогающего от своей ноши человека, опустившегося, безутешного, на глазах у нее сходящего с ума (казалось, еще чуть-чуть – и он проклянет Создателя за те муки, которым Он его подверг и которые здесь, на земле, среди служителей культа и паствы, назывались «испытаниями»), – чтобы на месте этого старика стоял ее отец. Она ждала, чтобы под тяжестью своего креста он, ее отец, наконец, рухнул, и Спаситель тут же прикончил его. Без суда и следствия. Хотя можно и с судом, и со следствием. Мать-то еще жива. И Ира тут. И уже не столь важно, если после этого судилища она прямиком отправится в ад – гореть там вместе со своими неизведанными страстями навечно.

Однажды в парке, потоптавшись, по обыкновению, у памятника военным летчикам, Ирочка решилась: через березовую аллею вышла на центральную дорожку, прошла парк насквозь и быстро зашагала к метро – отправилась в городское адресное бюро. Однако все оказалось непросто. Согласно новому закону, адресов не давали: можно было лишь оставить заявление и в нем указать свои контакты, чтобы разыскиваемый человек, если пожелает, мог сам связаться с тем, кто его ищет.

С того дня времени прошло предостаточно. Ответ из городского адресного бюро давно лежал в Ирочкином столе. Из него следовало, что отец Ирочки поставлен в известность, что дочь его ищет. Однако неделя проходила за неделей, а Ирочке так никто и не звонил. И не приезжал.

– Обратись к адвокатам, – не отступалась от своего Наталья, – в конце концов, в детективное агентство. У них свой доступ в базы, они дадут тебе адрес на счет раз.

Но никакого детектива не понадобилось. Адрес за пять минут извлек из Сети знакомый программист.

Ирочка не один раз приезжала на Шестую Советскую, фланировала по улице, то приближаясь к дому двадцать девять, то удаляясь, и все никак не могла проглотить ком в горле. Дальше – больше. Через силу, на дрожащих ногах, подходила к нужному ей подъезду, но колени ее тряслись все отчаяннее. Казалось, невероятным усилием она заставляла себя простоять возле дверей в подъезд пару минут с несущимся вскачь сердцем – и только потом давала себе волю и летела вслед за ним, за сердцем, не поспевая. В следующий приезд она приближалась (кралась?) к дому по другой стороне улицы и пробовала рассмотреть шестиэтажный дом с нового ракурса, надеясь хотя бы так привести сердцебиение в норму. Или часами ждала в скверике наискосок и смотрела на нужный подъезд, вглядываясь в тех, кто входит, кто выходит. Все это были тренировки, абсолютно необходимые для успеха ее предприятия. Когда она поняла, что сможет устоять на ногах, если откроет подъездную дверь, поднимется на шестой этаж и нажмет на кнопку звонка, она все-таки решилась переступить черту. Предать мать. И себя, вероятно, тоже.

В тот момент, когда она взялась за ручку двери дома на Шестой Советской, она, сама того не замечая, мгновенно сделалась Ирой Личак. Она и не думала улыбаться, не смотрела на людей по привычке из-под ресниц – глядела в упор, да так, что ее собеседник иной раз ощущал себя распоследней тварью. Она знала за собой такое, поэтому старалась, когда могла, глаза опускать.

С громко ухающим сердцем и заложенными ушами она тяжело поднималась на ватных ногах по широкой лестнице, во рту пересохло, и перед глазами все противно плыло, так что она вынуждена была взяться за перила, а перчаток у нее при себе не оказалось. Как же она по-особенному ненавидела себя в эту минуту! Болезнь ни при чем. Конечно, подобные аттракционы ей были противопоказаны, но на этот раз она не собиралась оставаться за кулисами. Она, может, и дожила до сегодняшнего дня только для этого: шагнуть из тени на свет – и устоять, не погибнуть. Или погибнуть, но не сразу. Это было что-то вроде триумфа с его первобытной радостью – настичь этого человека, виновника всех ее бед, посмотреть ему в глаза, плюнуть ему в лицо, вцепиться в глотку и не отпускать, пока не попросит пощады. Разораться, расплакаться, рассказать все, что они с матерью пережили без него (как будто об этом можно было кому-нибудь рассказать!) А потом – все равно уже по горло в грязи, все равно уже растоптанная, ненавидимая и ненавидящая – давясь слезами, жалобно спросить – почему он отказался от нее? Почему решил, что без нее ему будет лучше? Иными словами, сделать самое невозможное признание в своей жизни, которое убило бы мать, узнай она о предательстве дочери: как же ей, Ире, не хватало его, отца. Не хватало всю ее жизнь.

На звонок никто не ответил. Тогда она нажала на соседнюю кнопку. Когда она вступила в темный узкий коридор с волнистым линолеумом и сделала несколько шагов вперед, дурнота отступила. Сейчас она откроет дверь и… Что это будет? Двое пенсионеров за воскресным чаепитием (по словам матери, отец сразу же после развода «имел глупость» съехаться с новой женой в своей коммуналке, соединив две комнаты)? Одинокий старик, сидящий перед телевизором на диване в засаленной майке и трениках с пультом в руке? Какая-нибудь мерзость вроде пива, семечек на газете, уймой чашек с древними потеками растворимого кофе – и трое собутыльников в семейных трусах? И повсюду бутылки, горы немытой посуды, несвежего белья, помятые, загнутые семерки треф, домино, ни одной книги – но зато какой-нибудь фикус на облупившемся подоконнике?

В почти голой комнате, возможно, по этой причине выглядевшей огромной, один угол был занят толстой башней из упаковок одноразовых пеленок и памперсов, в другом стоял широкий самодельный табурет с истершейся зеленой краской, и на нем каким-то чудом высилась куча самого разного тряпья… В глубине комнаты, на кровати у окна, громоздилась абсолютно незнакомая Ире личность – большой рыхлый человек, неподъемный, вроде тех, которых показывают по телевидению в программах, посвященных здоровому образу жизни. На огромном его волосатом брюхе не соединялась старая клетчатая рубашка, ноги были прикрыты двумя шерстяными пледами, и от него как-то странно пахло – какими-то мазями и еще чем-то, вроде аптечный запах, но все равно тошнотворный. Увидев незнакомку на пороге своей комнаты, человек сделал движение, чтобы, кажется, привстать, присесть на постели, а Ира открыла рот, чтобы пробормотать извинение, – она все-таки ошиблась дверью.

– Зачем ты пришла? – вдруг произнес он, этот толстый, рыхлый человек, почему-то сказавший ей «ты», будто мог… знать ее.

Он, это был он, моментально поняла она.

Никакого обморока. Кажется, она даже прилично выглядела.

На громко стучащих по дощатому полу каблуках она медленно обошла кровать, приблизилась вплотную к этому человеку и помогла ему «сесть». То есть подождала, пока он, закусив губу, приподнимется на локте, подтянет ноги к туловищу, а она подоткнет подушки ему под спину. Свободного стула не оказалось, и Ира, помедлив, присела на край кровати в его ногах. Он дернулся – она вскочила.

Такой в церковь ходить не мог. Он вообще не мог выходить на улицу. Похоже, его приканчивал диабет в терминальной стадии. По крайней мере, об этом свидетельствовали названия упаковок лекарств, которые Ира успела ухватить боковым зрением. Лекарственных средств в этом жилище было много, очень много: тубы с мазями, спреи с пенками, пузырьки с драже, ампулы, пластины, системы для капельниц, блистеры с разноцветным содержимым – ими был захламлен широченный подоконник, буфет с отсутствовавшими стеклами, старое широкое кресло, многоярусное приспособление из дерева, служившее его хозяину прикроватной тумбой.

– Зачем ты пришла? – снова спросил он.

Такими словами и с точно такой же интонацией ее встретил Первый-И-Единственный, когда она однажды, уже став матерью, явилась к нему домой, чтобы рассказать ему, что у него родился сын. Чтобы вымолить у него прощение за вину, которой она за собой не знала. Чтобы вновь попытать счастья – если не для себя, то для сына…

Что можно было ответить на эти слова? Она ненавидела этого человека за все: за нищее детство, полное унижений и болезненных открытий, за то, что никогда он ее не искал, когда она стала взрослой, – и за то, что он предал ее во второй раз, когда не позвонил ей по тому телефону, который она оставила в адресном бюро, – отказался от нее снова. И за то, что он обращался с ней сейчас, как герой-любовник со своей бывшей. А она не была его бывшей. Она была его ребенком. Дочерью! И в ту отчаянную минуту у нее вдруг промелькнуло в голове, что Бог – сущность вовсе не бесполая: он тоже мужчина. И так же ненавидит ее, Иру. Так же, как вот этот, ее самый первый, самый главный мужчина. С него ведь все началось…

Попытаться заговорить и расплакаться? Разораться? Завыть по-бабьи, а потом выбежать вон, давясь истерикой и невысказанными словами, чтобы остаток жизни рыдать ночами в подушку из-за этих бесполезных, бессмысленных слов, которые навсегда останутся только в ней одной?

Была бы Ирочка героиней романа, она бы неспешно встала, соблазнительно шурша подкладом своих заморских тряпок, оглянулась, прошлась по комнате на громко стучащих каблуках, провела рукой по деревянным инкрустациям фамильного шкафа, обнаружила бы на одной из полок, за стеклом, скажем, какую-нибудь медаль «Порт Стршеков» (такая имелась у них дома, только вот как она попала к ним с матерью – она не знала), взяла бы ее в руки и спросила: «Откуда она у вас?» Хозяин нехотя, слово за слово, но обязательно разговорился бы о Стршекове…

 

Однако в комнате, где она сейчас находилась, ничего подобного не наблюдалось. Ничего, за что можно было бы зацепиться взглядом, пошутить, сыронизировать – и перекинуть мостик: слишком уж очевидное запустение проглядывалось у этого последнего пристанища, слишком… безразличное. Ни оленьих рогов, ни турецкого ковра, что остались в квартире у матери после исхода этого человека – ни даже вида из окна: на шпиль, на башню, на балясину какой-нибудь крыши.

Между тем, ища и не находя точек соприкосновения, оглядывая памперсы, шприцы, перезрелую засохшую мяту на полу, под буфетом на газетах, гречку напополам с мусором в прозрачных пакетах, Ира понимала, что Наталью сегодня вечером ждет приятное открытие: комната тянула метров на двадцать пять – миллиона два на самом деле.

Однако молчание слишком затянулось; необходимо было что-то ответить. Очень хотелось сказать правду: «Я полагаю, что вам очень трудно было до меня добраться, поэтому мне не оставалось ничего другого, как прийти самой» (ответ в стиле Ирочки Пропастиной – барышни из французского пансиона) – конечно, ни в коей мере не имея в виду состояние здоровья этого человека. За такие дерзости, произнесенные тихим, маловыразительным голосом, но заставляющим смолкнуть всех вокруг, Ирочку очень ценили на совещаниях… А все ж таки лучше было, как всегда, промолчать.

И вдруг он спросил ее сам:

– За наследством пришла?

От неожиданности и ненависти (к себе, к себе!) Ира вдруг взяла и кивнула. И, как будто этого было недостаточно, уточнила, от злости:

– Да.

Как будто аккуратно выстрелила. И улыбнулась. Кажется, у нее получилось.

– Мать жива?

Впервые в жизни выстрелив, она оказалась не в силах выговорить ни «да» ни «нет» – и неожиданно для себя самой вдруг помотала головой.

– Умерла?!

В глазах у него сверкнул огонек, любопытство, что ли. А Ира Личак тут же превратилась в Ирочку Пропастину и долго разглядывала этого отвратительного грузного человека из-под ресниц – так она всегда вела себя в присутствии мужа, чтобы он не догадался, какие именно мысли бродят у нее в голове. Полученную новость человек напротив переосмысливал как нечто чрезвычайно важное, основообразующее, у него даже как будто брови зашевелились от многозадачности происходящего в голове процесса. А потом в глазах его засветилось что-то вроде удовлетворения. Словно… Словно теперь, раз она уже проделала этот путь, ему, умирающему каждый день и каждую ночь, должно быть менее страшно двигаться дальше по тому туннелю, уже такому узкому и темному – совсем не то, что в начале, – последнему из пути, который ему предстоял.

Вернувшись домой, Ира сразу же прошла к ней, к той, которую только что предала, а потом еще и похоронила. Скользнула неслышно в дверь, на цыпочках, придержав складки платья, прошмыгнула мимо кровати и тихонько опустилась на стул у окна за письменным столом. Мать сидела на постели в белом вафельном халате, в своей обычной позе нога на ногу, пучок у нее на голове подрагивал от чересчур эмоциональной и, кажется, никогда не прекращаемой работы мысли; незрячие глаза глядели в выключенный экран телевизора, покрытый слоем пыли. Губы ее энергично шевелились; она что-то выговаривала своим всегдашним собеседникам: дочери или внуку, стоящим перед ней здесь же, в комнате, на ковре, или подчиненному в своем институте, сидящему напротив нее в ее кабинете, или соседям в своей дырявой дачной пристройке, которую она храбро именовала верандой… Время от времени она пересаживалась на кровати так, чтобы левое ухо, которое еще хоть что-то способно было слышать, находилось поближе к двери, – проверяла, не идет ли Ирочка, ее красавица, не хотела пропустить шелест ее платья…

С некоторых пор мать безвылазно жила в этой своей келье, ни за что не желая выйти на кухню или посидеть вместе со всеми в гостиной, и Ира подозревала, что мать попросту боится свекрови… Чтобы ее мать кого-то боялась, пусть даже втайне?! Это казалось нелепицей.

Да, вот так мать, еще при жизни, сделалась иконой, которую Ира молча, с благоговейным изумлением, рассматривала всякий раз будто видела впервые.

А ведь еще недавно, пока мать не ослепла окончательно, она нажимала на кнопку «Пуск» у телевизора, вставала вровень с тридцатидюймовым экраном, будто бы к барьеру – и включала передачу с тем же названием, непременно чтобы лицом к лицу с героями дня, и даже говорила с ними на равных – так, будто находилась там, в студии – или опять на совещании в своем проектном институте: жестко, отрывисто, гневно – о геноциде русского народа и о предательстве великой страны, энергично встряхивала рукой и восклицала: «Гады!» В прошлом большой начальник оборонного предприятия, она не выдержала натиска новых времен, так и осталась где-то в девяносто первом, на баррикадах, митингах, внеочередных планерках. Верная идеалам молодости, с восторгом рассказывала ничего не понимающему внуку о Фиделе, о Кеннеди, о Карибах – или о студенческом сплаве на плотах по Чусовой.

Ира боялась матери лет до тридцати. Нет, больше, пока мать полностью не ослепла и не заточила себя в этой комнате. Эта женщина, анемичная голубоглазая блондинка с прозрачной кожей, каким-то непостижимым образом была сотворена из стали: узнав об измене мужа – ни минуты не помедлив собрала чемодан с мужниными вещами и вечером, открыв дверь на его звонок, она просто протянула ему в открытую дверь этот чемодан. «Остальное получишь после развода», – тоном, не терпящим возражений, изрекла она. Отец Иры, по мнению многочисленных зрителей, все сделал «правильно»: чемодан повез не к любовнице, а к матери, и все время до развода прожил у свекрови.

– Я хотела, чтобы он пришел с повинной и заверил меня, что подобного больше никогда не повторится. А он хотел вернуться как ни в чем не бывало, – с горечью объяснила мать повзрослевшей Ире.

Мать, женщина с железными нервами, не ограничилась разводом – она подала на мужа в суд! И судилась с ним. Целых семь лет. Одна, без адвоката. Отвоевывала квартиру, машину, гараж, дачу. Когда ей казалось, что у нее из-под носа угоняли машину, она с отчаянием утопающего хваталась за фужеры, единственный подарок свекрови на свадьбу, за какое-то зарядное устройство (в списке значился как «мало бэу»), гэдээровский чайный сервиз, когда уплывал гараж – цеплялась за шкуру горного козла, книги по искусству, телевизор, проигрыватель и другие ценности, приобретенные ею на ее средства в браке с «этим человеком». Все свои заявления, повторные, в вышестоящие инстанции, мать подписывала примерно так: «Я надеюсь, что советский суд, постановления партии и правительства о материнстве и детстве в силах и обязаны защитить инвалида вместе с девятилетним ребенком и восстановить справедливость. Во всяком случае очень хочется в это верить!», а выступления превращала в показательные уроки актерского мастерства. Неизвестно, насколько отца трогали ее речи, являлся он на заседания суда через раз, через два, принося с собой какие-то справки, объясняющие невозможность его присутствия на прошедших заседаниях.

Вне здания суда мать чувствовала себя актрисой, которой не давали ролей – разумеется, по распоряжению сверху. (Примерно в то же время ее «предательски» сократили из родного института.) У нее все валилось из рук, она проезжала нужные остановки, забывала накрасить второй глаз, именно ее сумку срезали карманники в вагоне метро – а в ней лежали только что купленные лакированные босоножки для дочки и последняя двадцатка… Зато в этом случае мать проводила вечер не дома, где ничто не имело смысла – главного-то зрителя не было! – а во внутренних помещениях станции метро «Посторонним вход воспрещен». Там она блистала на импровизированной сцене и своим артистизмом захватывала работниц метрополитена настолько, что ее не хотели отпускать: ее угощали чаем с печеньем, ей сбрасывались копеечкой, обещали чьи-то туфли, давали бумажки с номерами телефонов, чтобы помочь бабушке с лекарством, а дочке с одеждой на зиму, да и потом, когда очередь доходила до заявления по всей форме в компании дядечек в форме с погонами – вниманием мать тоже не была обделена.

Да, в доме без мужа матери, казалось, нечего было делать.

Дома она, как одержимая, хваталась за спицы и орудовала ими словно рапирами – предполагалась, что мать вязала шаль сложного рисунка. Семь лет вязала – столько же, сколько длился суд. То ли мать все время ошибалась с петлями, то ли она, как сказочная героиня, ночью тайно распускала работу – для Иры это так и осталось загадкой…

И снова Ира ничего не понимала. Ни тогда, ни теперь. Мать-то оказалась, наоборот, счастливейшей из женщин: дня не проходило в течение тех семи лет, что она вязала шаль и декламировала свои речи перед зеркалом, готовясь к очередному заседанию суда и бесконечным пикировкам с судьей, адвокатом отца и правозащитниками со стороны, чтобы в их квартире не раздавалось вечернего звонка с последующим многозначительным молчанием в трубку. Конечно, это звонил «он». «Этот». (Мать отучала Иру от слова «папа», как отлучают трехлетнего ребенка от груди.)

– Опять звонил «этот», – говорила маленькая Ира, когда звонок случался в отсутствие матери, и у той сразу же тускнело лицо.

Ничто не приносило матери удовлетворения больше, чем эти звонки. Ведь иногда отец, наверняка выпив, набирался куража и прерывал свое молчание! Мать, торжествуя, почти сразу же бросала трубку, успев, однако, резануть его каким-нибудь эффектным словесным пассажем – на это она была большой мастерицей. Не зря ее все так боялись в ее проектном институте, в профкоме, в подъезде, в садоводстве.

Отца Ира не помнила – так она привыкла думать и говорить. То ли это был некий особый дар судьбы, то ли усилия матери милосердно стерли из ее памяти игры и разговоры, вместе с чертами лица, оставив в ней просто высокого черноволосого человека, с бородой, в шляпе, с легкомысленно вложенными за лацкан пальто кожаными перчатками. Фотографии, оставшиеся в доме, три короба, дорисовывали в ней этот образ, однако с каждым разом она почему-то не досчитывалась отцовских снимков. Зато появлялись новые, аккуратно обтравленные по краям вышивальными ножницами – бывшие групповые снимки. Мать вырезала отца из их с Ирочкой жизни, словно выполняла упражнение, подсказанное ей каким-нибудь горе-психологом.

Когда семилетняя война закончилась, звонки мало-помалу прекратились. И тогда измученная подлинным молчанием мать разворачивала Иру к себе и, больно сжимая ее плечи, заглядывая в глаза, жадно спрашивала (трясла):

– Скажи, а если этот вот сейчас позвонит в дверь, а за дверью будет стоять велосипед? Ты назовешь его папой и уйдешь вместе с ним?

Ира делала страшное лицо:

– Как ты могла такое подумать! – И решительно, гневно мотала головой.

Но велосипеда ждала. Он вставал у нее перед глазами почти каждый день – новенький рыженький «Школьник», как у Катьки Этчиной, которая бросала его прямо на дороге напротив своего дачного участка, и в конце концов какая-то проезжающая по их линии машина наехала на него и покорежила новенькую хромированную дугу руля. Только это его в глазах Ирочки нисколечко не портило: он все равно казался ей самым чудесным велосипедом на свете!

И Ирочка даже сейчас не смогла бы ответить себе, отчего, ну отчего ей было так мучительно сложно, пряча глаза, в двести восемьдесят шестой раз прошелестеть в сторону Катьки Этчиной: «Можно прокатиться на твоем велосипеде? До шлагбаума и обратно?» Всякий раз приходилось собираться с духом минут десять, прежде чем открыть рот и задать вопрос, ответ на который был известен заранее.

Для человека, никогда не имевшего собственного велосипеда, взрослая Ирочка каталась превосходно.

О другом мужчине мать как будто не помышляла. Она говорила, всем и каждому, что не намерена более готовить, стирать, гладить, чистить, мыть, убирать – и получить новый удар в спину. Однако мать была женщиной эффектной, жизнерадостной, любознательной (Ира явно пошла не в нее), так что мужчины сами собой тянулись к ней. Они ей меняли половицу в коридоре, забивали гвоздь в стену, доставали рубероид для прохудившейся крыши на даче, возились с электропроводкой, устанавливали смеситель в ванной и, конечно же, бесконечно чинили ее сильно бывшую в употреблении машину, пока она не превратилась в груду металла и ее не разнесли на запчасти. Их было много, этих мужчин, очень много: Сергей Александрович Первый, Сергей Александрович Второй, дядя Володя, дядя Коля, дядя Олег, дядя Саша, дядя Валя, дядя Толик… Часами они сидели в их кухне и уходить, как будто, не собирались. Мать с ними было не узнать: пригубив из бабушкиного хрусталя белого шипучего напитка, она усаживалась на стиральную машинку там же, в кухне, и начинала болтать ногами, словно девчонка, и весело, заразительно смеяться. Ира их ненавидела. Каждого.

Сергея Александровича Первого иначе чем под шофе Ира не видела. Старший научный сотрудник, солидный, в очках, с дорогим портфелем (и всегда в нем оказывался коньяк «пять звездочек»), он подходил к дому матери уже навеселе. Кафедральным басом травил байки из своего отдела и смотрел на мать безотрывно, жадно, как большой жирный кот – на сметану, а однажды – Ира сама видела в окно – почему-то долго простоял во дворе, под деревьями, но так и не решился подняться в квартиру. «Да люблю я тебя, Ларка, люблю!», – услыхала в другой раз Ира его жаркий шепот в прихожей и какую-то возню: как видно, мать упрямо выпроваживала Сергея Александровича Первого до дому до семьи.

 

Сергей Александрович Второй, аккуратный, подтянутый, с худосочной бородкой, между прочим, совершенно не пьющий и даже не женатый, потчевал мать книжками по экстрасенсорике и позитивистской психологии, которые в многочисленных вариациях большими тиражами продавались в те незапамятные времена на каждом углу – и шли нарасхват, словно пирожки.

Дядю Володю Ира однажды обнаружила, вернувшись из школы, в своей комнате развалившимся поперек кровати – голова его покоилась на валике, и при виде Иры он даже не счел нужным принять положение сидя. Ира застыла на пороге, исподлобья глядя на грубо сколоченного мужика с огромными лапищами и претензией на умственное превосходство, явно просматривающееся в выражении его лица. Ничего страшного вроде бы не произошло: постель была заправлена, гость был совершенно одет… Но почему в Ирочкиной комнате?!

Вечерами Ира, ворочаясь в постели, усилием воли пыталась отодвинуть от себя голоса за стенкой, когда дядя Коля, сосед, в очередной раз вызвавшийся починить ножку гэдээровского кухонного стола, тестируя результат проделанной работы, в запале от горячительного напитка, хлопал по столу своей ладонью рабочего человека так, что в серванте вздрагивала посуда (а вместе с ней и Ирочка за стенкой):

– Ну вот, распрекрасный стол, прям хоть сейчас любовников клади!

И Ирочка снова вздрагивала.

Когда стол реанимировали в следующий раз, другой шутки в запасе у дяди Коли не оказалось, он повторил ту единственную, и Ирочка, бывшая тут же, на кухне, злорадно, из-под ресниц, посмотрела на мать, не знавшую, как вести себя в присутствии дочери и этого неандертальца на их кухне, тем более что последний извлек из внутреннего кармана жилетки бутылку и опять-таки с грохотом, победно, водрузил ее в центр вновь отремонтированного стола. Бедняжка мать, конечно же, была удручена манерами этого пропойцы и перспективой провести вечер в его компании, но другого «мастера» взять было негде.

Благодарение небу, очень скоро дядя Коля перестал появляться у них в доме. Как выяснилось, нелады с законом вновь привели его на зону.

Много позже, когда мать закончила иметь дела с мужчинами (или это они закончили иметь дела с ней), она говорила, что не выходила более замуж, «чтобы не навредить Ирочке».

И вдруг вспомнив «о своем высоком происхождении», «о высоком предназначении своей дочери», она принялась учить Иру уму-разуму – согласно своей собственной морали и благоприобретенному опыту:

– Меня нельзя бросить! Меня можно только потерять! – Так восклицала она, приоткрывая перед Ирочкой завесу непонятных, таинственных отношений между женщиной и мужчиной.

Это уже потом, когда Ира стала взрослой, она подсаживалась к Ире и пытала ее с озабоченным, горестным лицом:

– Ирочка, сокровище мое, ты же не с кем там не…?

– Что я, дура, что ли? – обижалась Ира на мать и почему-то на кого-то еще – того, неведомого, который даже не думал делать с ней то, чего так опасалась мать.

– Чем раньше ты поймешь, что такое мужчины, тем будет лучше для тебя, – твердила мать, как аксиому. – Это отвратительнейшие скоты. Животные самой низкой организации. Они напрочь лишены ответственности. Ты просто запомни эти мои слова на всю жизнь и поверь. Запомни – и поверь. – Это была уже молитва. – Я с ними работала: я знаю их изнутри! – В этом месте мать обязательно клала ладонь правой руки на грудь и несколько раз пылко ударяла ладонью по груди. При этом глаза ее сверкали. Мать как будто ликовала от этого знания, словно была его первооткрывательницей, и, естественно, почитала его уникальным, а себя – единственной способной вместить в себя познание подобного рода. – А доказать правоту моих слов очень легко, сама увидишь: мужчины всегда поступают так, как хотят они! – Мать с непередаваемым чувством горечи и одновременно какого-то непонятного торжества поднимала вверх указательный палец, словно желала зафиксировать этот свой афоризм в вечности.

Что ж, против этого последнего аргумента возразить Ире было нечего: он действительно бил без промаха…

Но как бы, наверное, удивилась мать, узнав, что Ирочка, ее сокровище, постигла материну науку относительно этих животных самой низкой организации в полном объеме и узнала представителей этого биологического вида еще лучше, чем она сама! Ирочка открыла больше, чем мать! Главный редактор Геннадий Всеволодович, фотограф Гоша, начальник отдела верстки и дизайна Андрей, автор книжки по Фаберже, автор книжки по Северному морскому флоту… Все они смотрели на Ирочку с почти одинаковым вожделением. Но стоило только дать слабину, уступить, отдаться, безо всяких условий, то есть именно сделаться женщиной! – и Ирочка становилась ничем. Блескучей оберткой от шоколадной конфеты с ликером («Ирочка, я вас сейчас съем!» – говорил один из них, сжимая Ирочкины руки и тая), которую потом, после, скомкав, прищурившись, можно было сразу метнуть в урну. А можно было, например, во время важного и долгого разговора по телефону подобрать вчера забытый на столе фантик, разгладить, и еще долго и раздумчиво поглаживать его подушечками пальцев, чтобы потом так же машинально заложить его в ежедневник или в книгу вместо закладки – однако в конце концов обертка все равно оказывалась в корзине для мусора! Поэтому Ирочка никогда не становилось женщиной – какие бы сумасшедшие, беззаконные слова, ничуть не отличимые от правды, они ни шептали, какие бы вещи ради нее, ради Ирочки, ни вытворяли. Поэтому, сдавалось ей, они все и не могли ее позабыть – главный редактор Геннадий Всеволодович, фотограф Гоша, начальник отдела верстки и дизайна Андрей, автор книжки такой-то, автор…

Да и женщин Ира узнала больше, чем хотелось бы. Только благодаря Ирочке мать не спилась с дядями колями, а сидела здесь, в келье, вся в белом, с башней на голове, изображая перед сватами петербурженку в четвертом поколении, которая без салфетки притронуться к пище не может – как не может и ужинать без двух бокалов: один для воды, другой для вина…

Дверь в комнату отворилась и, с шарканьем, вперевалочку, хватаясь рукой за стену, в комнату вступила свекровь с тарелкой в руке: Ирочкино местонахождение обнаружилось.

– Ирочка, сокровище мое, ты здесь! – восторженно воскликнула мать, загоревшись.

– А я хотела предложить супчик-голубчик, – прошамкала свекровь обиженно дребезжащим голосом, напрасно силясь нацепить на себя лубочную маску доброй старушки из сказки. Пристраивая на прикроватную тумбу тещи никому не нужную тарелку супа, она жадно стреляла подслеповатыми глазками то на свою породистую сватью (ишь, как сидит в таком-то возрасте: нога на ногу, спина прямая как палка, на голове гнездо, тоже мне, принцесса Уэльская), то на разодетую королевишну Ирочку, в которой ее сын души не чаял, вместо того чтобы давно уже присмотреть себе хорошую девушку.

Впрочем, свекровь нашла то, что искала в этом своем вояже. Не только Ирочку, скрывающуюся от нее со своими бесконечными секретами в комнате своей гордячки матери, но и коробку конфет, красующуюся на тумбе перед телевизором. Поскольку конфет ей никто не предложил, она сама отодвинула крышку и извлекла (выковырила!) парочку трюфелей крючковатыми пальцами. «Мы люди простые, – любила говаривать свекровь в присутствии Ирочки, – без кандибоберов».