Za darmo

Меж двух времён

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Рано утром Вера стояла на краю города у моста и, увидев грузовик, подняла руку. В кабину не полезла, перемахнула привычно через борт. Утро было прохладное, холодный ветер рванул волосы. И в груди невольно шевельнулось что-то похожее на радость. Березы заплясали в отдалении, пронеслись, снова пошли поля, и открылась, наконец, вдалеке слева деревня. От шоссе уходил к ней проселок. Вера постучала в крышу кабины.

У крайней избы, новой, еще даже не совсем достроенной, старик с окладистой бородой копал картошку. Он издали приметил Веру и ожидал, когда она подойдет, опершись на лопату. Поздоровались.

– Дедушка, вы под немцем здесь жили, в этой деревне?

– Не, милая, – засмеялся дед. – Мы в партизанах жили. В Краснянских лесах.

– А в деревне есть кто из тех, кто здесь оставался?

– Есть, как же. Вон – третий дом отсюда.

– Спасибо, – поклонилась Вера и пошла вдоль заборов, чувствуя, что дед с интересом глядит ей вслед.

Через полчаса вся деревня уже знала, что в избе у Агафьи сидит девушка, которая ищет место, где немцы расстреляли ее жениха.

– Это где-то вблизи дороги было, – объясняла Веpa. – Осенью же, грязь. С шоссе можно свернуть только по дороге. Но сверху был уже снежок, следы должны были быть хорошо видны…

В избе у Агафьи побывала, почитай, вся деревня. Помнили, как приезжали отбирать хлеб. Как сожгли избу дяди Захара – прознали, что он в партизанах. Как однажды оцепили всю деревню, перерыли все подполы и чердаки – кого-то искали. Много было всяких случаев, но такого, о котором спрашивала Вера, нет, не было.

Когда Вера уходила из деревни, солнце уже село. Дяди Захара в огороде не было, но напротив, через дорогу, на грядках копошилась какая-то женская фигура. Увидев Веру, женщина выпрямилась и, на ходу вытирая руки, пошла к забору, широко ступая через ряды картофельной ботвы.

– Погоди, – крикнула она Вере, – чего скажу.

Вера узнала девушку, она была в избе у тетки Агафьи. Кажется, ее называли Нюра.

– В Федосово не ходи. За нашей деревней ручей большой, а мост в войну разрушен был. Только зимой проехать можно было. А так – вокруг ездили, издаля…

Нюра жадно рассматривала Веру широко расставленными светлыми глазами.

– Слушай, – придвинулась она ближе к забору, – так и будешь ходить? Деревень-то здесь – во все стороны…

– Так и буду, – сухо ответила Вера.

Нюрка минуту подумала и убежденно сказала:

– Надоест.

Вера повернулась и пошла. Нюрка обиженно шмыгнула носом, но сказала ей в спину:

– И в Савосино не ходи, там дорога от шоссейки лесом, немец туда и днем особо носа не совал – партизан боялся.

Ах, если бы Вера могла знать, что в тот, самый первый день она ближе всего была к цели! Но она знать этого не могла. И поэтому шли недели. Недели складывались в месяцы. Месяцы – в годы.

Вера с неудовольствием отметила, что в городе многие оглядываются ей вслед, перешептываются за ее спиной. Она уволилась с почты, где сидела за барьером у аппарата, беззащитно открытая всем нескромным и любопытным взглядам. Ушла работать в гостиницу. Здесь народ был приезжий, об ее истории ничего не знавший, здесь она почувствовала себя свободней.

Один раз за эти годы Вере показалось, что она у цели. Но, как выяснилось после экспертизы, это была семья сельского врача – он, жена и двое детей.

Однажды Вера разговорилась с шофером попутного грузовика, на котором возвращалась в город. Парень сделался серьезным, внимательно слушал ее и довез до самого дома. А на следующее воскресенье приехал на мотоцикле и предложил свою помощь. Они ездили несколько раз вместе, а в конце 50-го года, к великой радости матери, Вера вышла за него замуж. Родился мальчик, и Вера назвала его Игорем. Федор не возражал, но Вера видела, что ему это пришлось не по душе. А через год, когда Вера сказала, что намерена возобновить поиски, Федор потребовал, чтобы они немедленно уехали к его родителям, под Ростов.

– Я уеду один, – пригрозил он. – Не хочу, чтоб мне в спину пальцами тыкали: у него жена ненормальная.

Вера потом иногда думала, изменилось бы что-нибудь, если бы Федор этого не сказал. Нет, наверное, они все равно расстались бы. Только ей, может быть, было бы труднее. А тут вдруг сделалось легко-легко, словно она скинула какой-то груз, который по ошибке или слабости взвалила себе на плечи.

Она сама собирала Федору вещи, и он испуганно следил за ее спокойным лицом.

– Одумаешься – приедешь, – сказал он в дверях.

Мать по ночам тихо плакала. Вера лежала молча, глядя прямо перед собой в темноту сухими глазами. Ей нечем было ее утешить.

С того дня, как Вера вернулась в город, прошло почти 15 лет. Чем больше удалялась она в поисках от города, тем слабее становилась надежда. Неужели не найдет?

Скоро сорок… Вера давно уже старалась не смотреть на себя в зеркало…

Осталось еще несколько деревень, близко от города, но в стороне от шоссе. Может быть, попытать судьбу там? В Федосове, например 15 лет назад она была совсем рядом – в Парамонове, а в Федосово почему-то не пошла. Что-то, помнится, говорили про мост. Надо все же попробовать…

Разговоры в Федосове ничего не дали. Из села Вера пошла пешком. Стояла ранняя осень. Было по-летнему тепло. Она незаметно дошла до Парамонова, пошла улицей, узнавая некоторые дома, огромный дуб у колодца и сам колодец. Вера напилась воды и собралась уже уходить, как вдруг увидела молодую женщину, полную, очень румяную – она подходила к колодцу с коромыслом и ведрами.

– Здравствуй, – поклонилась женщина.

– День добрый, – отозвалась Вера. – Вы в этой деревне давно живете?

– Всю жизнь, – ответила та, сильно и плавно крутя ворот и поглядывая на Веру. – А что?

– Я была тут у вас. Много лет назад, – сказала Bepa. – Как старики-то ваши, живы? Тетка Агафья? И дед, бородатый такой, вон в том доме крайнем жил…

Женщина вдруг ахнула и схватилась за щеки: «Батюшки! Ты!»

Тут и Вера признала ее – та самая любопытная Нюрка, что наказывала ей не ходить в Федосово. Вот и глаза ее, такие приметные, необычайно широко расставленные. Только тогда в них было любопытство, а сейчас – почти испуг.

– Неужто ты… все ищешь? – шепотом спросила она, больно схватив Веру за руку.

– Ищу, – устало вздохнула Вера. И вдруг вся громада этих бесполезных лет встала рядом с нею, на этой деревенской улице, где почти ничего не изменилось за эти годы. Пройдет еще несколько лет, и она не сможет уже ни влезать в кузов попутного грузовика, ни шагать по грязи проселками.

И голос ее дрогнул, и слезы подступили к горлу. И вдруг она сказала то, чего никогда ни разу не сказала никому: «Боюсь, все зря…»

– Пошли – заторопилась вдруг Нюра и, схватив Веру за локоть, потащила за собой, как маленькую, повторяя: – Пошли.

– Куда?

– Пойдем, я покажу, – сказала Нюрка. – Пойдем. Я знаю, где…

Потом они бежали через рощу, потом полем, и Нюрка отставала, тяжело дыша, отрывисто кричала Вере: «Не беги так! Не поспеваю!».

На краю поля у четырех старых берез она остановилась. Здесь проходила едва заметная, заросшая травой дорога.

– Вот здесь, – сказала Нюра. – Под самой толстой березой

Вдоль этой дороги не было ни одной деревни. Наверное, поэтому Вера проглядела ее…

– Там карьер песчаный, брошенный. По дороге давно уже никто не ездит. Ну вот, хотели там. А машина забуксовала – грязь. Ну и тогда решили здесь…

Вера опустилась на траву.

– Нюрка, – недоверчиво спросила она. Ох, как ей хотелось поверить! – Нюрка, откуда ты можешь это знать!

Нюрка села рядом. Сказала через силу, пряча глаза:

– Дядька, отцов брат, сволочь, полицаем в городе был. Он и рассказал. Он сам здесь был. В ту ночь. Я и про Федосово тогда… Чтоб зря не ходила. Я же знала, где…

– Нюрка! Что ж ты не сказала! Как могла?!

Нюрка подняла голову. Ну до чего же широко расставлены глаза у нее были, даже слезы лились не по щекам, а чуть ли не возле ушей.

– Стыдно было! Не могла! Боялась, Колька на мне не женится. Я же не виноватая, что дядька сволочь такая. В деревне-то никто не знает, что он полицаем был. Ну, работал на немцев, за то и сидит. Это и то срам! А уж полицаем!..

– Не реви, – устало сказала Вера. – Я не скажу.

Нюрка вытерла ладонью слезы:

– Знаешь, а теперь уже вроде и не так важно. Я тогда кто была, какая? Неизвестно. Может, если дядька сволочь, и я такая же буду. А теперь чего ж. Полжизни, считай, прожила. Теперь знают, какая. И не замарает уже он меня насмерть, как тогда. Нет, не замарает. А уж перед Николаем – тем более. Послушай, – тронула она Веру за рукав, – а почему тебе так важно знать, что парня этого расстреляли?

– Видишь, Нюрка, у меня морщины уже и седина в голове. И никого я в жизни не любила, кроме него. Ни одного дня не верила я, что он предатель. И ничто не могло меня убедить. Потому что я в него верю. И нужно было мне доказать, что бывает вера, против которой бессильны любые доказательства! Иначе невозможно жить. Понимаешь, Нюрка?

– Понимаю, – тихо сказала Нюрка, и Вера поверила, что она действительно понимает.

– А теперь иди, – сказала она. – Я побуду здесь. Одна.

Легла на траву ничком, раскинув руки, и закрыла глаза.

На следующий день на этом месте под березами стояла машина и человек 12 десятиклассников с лопатами и заступами орудовали у корней самого толстого дерева. Распоряжался молодой учитель, приезжий. Вера не была с ним знакома, но именно его она накануне застала в учительской, когда, приехав в город, кинулась почему-то в школу.

Ребята копали сосредоточенно, молча. Вера бродила вокруг, пыталась было взяться за лопату, но учитель мягко, но твердо отстранил ее. Отвел в сторону, усадил на бугорок, подстелив куртку.

– Вера Сергеевна, то, что вы сделали, и так выше всяких человеческих сил. Сожалею, что я так поздно узнал об этом.

К полудню ребята устали. Земля была перевернута вокруг дерева метра на два.

 

Кто-то уже бросил лопату, кто-то затеял возню. Кто-то, лениво потянувшись, уронил: «А был ли мальчик-то?» И приглушенный хохоток донесся до Веры.

«Сейчас или никогда, – в отчаянии твердила про себя Вера, бродя вокруг перепаханной поляны. – Сейчас или никогда… Прости меня, Игорь, я еще жива, но силы мои на исходе…»

– Бежит кто-то, – сказал вдруг учитель, вглядываясь в даль – Сюда как будто…

В поле мелькала пестрая косынка. Вот женщина сорвала ее с головы, помахала. «Не копайте! – донеслось до Веры. – Подождите!».

– Ошиблась я, ребятки, – тяжело дыша, Нюра хватала ребят за руки, заглядывала в лица. – Не серчайте. Снова все придется. Спутала я. Сейчас, сейчас… – Она торопливо обошла березы, взяла чуть в сторону…

– Нашла! – закричала она. – Вот где, вот!

Она стояла возле огромного низкого пня, почти не видного из-за травы и крепеньких побегов молодых березок.

– Их здесь пять было, пять! Я забыла, дедушка Захар вспомнил. Пятую молнией разбило, ее потом на дрова спилили.

Дальше Вера помнит все как в тумане. Копали все: и учитель, и шофер машины, и она, и Нюрка. И вдруг из-под Нюркиной лопаты вывернулось что-то белое. Коротко вскрикнув, Нюра уронила лопату и, не глядя под ноги, пошла прочь, стянув косынку и спрятав в нее лицо. Ребята застыли. На развороченной черной земле кость казалась ослепительно белой.

Вера кинулась туда, но учитель перехватил ее, поднял на руки и понес к машине. Услышала словно сквозь вату, как он сказал шоферу: «В город, к врачу».

Ей сделали какой-то укол, и она проспала до утра, неожиданно спокойно и тихо, и, проснувшись, в первый момент обрадовалась солнцу, синему небу, золотой осенней ветке за окном. Но тут же вдруг что-то словно развернулось в ней и выбросило наверх вчерашний день.

Она вскочила и судорожно начала натягивать платье.

– Верочка, теперь-то куда спешить, все уж теперь, – тихо сказала мать, возникнув на пороге. – Учитель приходил, сказывал, привезли их, эти самые… останки… Вроде все сходится…

– Где? – спросила только Вера.

Но мать поняла.

– В военкомате, говорят. Комиссию вызвали. Из Москвы.

Вера бежала по улицам, и встречные замолкали и сторонились, увидев ее лицо.

Грузный майор был ей незнаком, но он сразу догадался, кто она, едва Вера появилась в дверях.

– Вера Сергеевна, успокойтесь, не надо!

– Я должна… Пустите.

Что надеялась она увидеть? Никогда не сможет Вера этого объяснить. Но она готова была высадить дверь, если ее не пустят туда, где был сейчас он…

И майор сдался. И достал ключ.

Посреди комнаты стоял ящик, закрытый брезентом.

Вера потянула за край…

На сложенных в беспорядке костях лежали черепа. Совершенно чистые белые человеческие черепа. И в одном из них Вера узнала Игоря (экспертиза потом подтвердила это). Как? Она не знает. Но она узнала.

И закричала так, что на улице остановились люди, проходившие под окнами. Комната рванулась и поплыла куда-то с далеким гулом. И последнее, что увидела Веpa, – это истертые половицы возле своей щеки.

Ей дали прочитать заключение комиссии, где говорилось о том, что все обвинения, выдвигавшиеся против Золотова, снимаются. Тщательная проверка доказала, что организация погибла не в результате предательства.

Когда немцы разрешили похоронить повешенную учительницу, они поставили с двух сторон узкой тропинки, ведущей на кладбище (дело было зимой), солдат… с фотоаппаратами. Так в руках гестапо оказалось несколько сотен фотографий людей, пришедших на похороны руководительницы подполья. В свое время эти фотографии нашли в гестаповском архиве, но не придали им значения. На этих фотографиях все молодые люди, 18—19 лет, были помечены крестиком. Были, видимо, на всякий случай заготовлены и списки. Немцы знали, что организация в городе осталась. Четверо казненных были школьниками. Во главе организации стояла учительница. Это наводило на мысли о возрасте остальных. И когда в руки гестапо попал Золотов, немцы поняли, что не ошиблись в своих подозрениях. И взяли всю молодежь, бывшую на кладбище у гроба учительницы. А чтобы организация не воскресла вновь, решили опорочить Золотова. Объявили его предателем, рассчитывая связать руки тем, кто мог остаться на воле. Самого Золотова расстреляли в тот же день, иначе он мог передать на волю, что никого не выдал. Трое расстрелянных вместе с ним оказались военнопленными, схваченными при неудачной попытке побега из лагеря. Кстати, говорилось в этом документе и о том, что трое парней, уцелевших при провале (они погибли потом, в рядах действующей армии), не были в тот день на кладбище, так как по заданию организации находились вне города.

…А потом были похороны. Могилу для того, что осталось от Игоря, вырыли рядом с обелиском, под которым уже 15 лет лежали его товарищи. Играл оркестр. Школьники несли венки. А потом люди расступились, и Вера увидела Анну Михайловну. Ее вели под руки. С трудом переставляя ноги, она шла прямо к Вере. Остановилась И, отстранив провожатых, вдруг тяжело опустилась перед Верой на колени. Вера кинулась к ней, обняла, но поднять не смогла, опустилась рядом, и так они плакали, обнявшись на земле, среди растерявшихся людей, пока их не подняли и не повели к могиле…

…Рассвет так и застал нас с Верой Сергеевной за столом. В блюдцах громоздились горы окурков, и бархатная скатерть была покрыта пеплом, как трава инеем.

– Когда это было? – спросила я. И удивилась, что могу говорить.

– Иногда мне кажется, что давно-давно. Пять дней назад. – Вера Сергеевна посмотрела на светлеющие окна. – Теперь уже шесть.

Назавтра мы сходили на кладбище, постояли возле могилы Игоря. Ветер шумно перебирал железные листья на каком-то венке, с тихим шелестом гнал по дорожкам настоящие, желтые. Вера Сергеевна поправляла увядающие цветы, и лицо ее было почти совсем спокойно.

А через несколько дней я уезжала. Вера Сергеевна проводила меня до автобуса вместе с Игорьком, и я долго смотрела в заднее стекло, как постепенно уменьшалась, утончалась ее фигура, пока не растаяла совсем. И с тревогой думала о том, как будет жить дальше эта женщина. Отпустит ли ее прошлое, которым она жила так долго?

Прошло почти 20 лет, и судьбе было угодно распорядиться так, что в конце зимы я оказалась неподалеку от этого городка. И меня неудержимо туда потянуло…

Веру Сергеевну я узнала сразу, как только увидела в директорском кабинете гостиницы – нет, не той старенькой с половичками на скрипучей лестнице и фикусом в углу маленького холла, а вполне современной, новой, четырехэтажной. Она узнала меня, и мы долго разговаривали, сидя у окна, выходящего на площадь, где стоит теперь памятник погибшей учительнице.

А потом пошли на кладбище. Как тогда, много лет назад. Вместо прежнего скромного обелиска здесь тоже появился новый памятник, и на нем рядом с именами членов подпольной организации, посмертно награжденных орденом Отечественной войны, я прочитала имя Игоря Золотова.

– Я бываю здесь, – сказала Вера Сергеевна. – Иногда с сыном. И с внуком. Да, да, у Игоря уже растет свой сын. Он тоже знает, в честь кого назван его отец.

И я поняла, что дало этой женщине силы жить, и подумала о том, что жизнь – странная штука: иногда нас спасают наши ошибки.

Меня часто спрашивают, почему я не написала об этой истории сразу. Я была слишком молода тогда и плохо понимала, что бывают такие утраты, после которых жизнь становится невозможной. И для того, чтобы защитить себя от таких потерь, люди бывают готовы отдать жизнь. Это не парадокс. Это закон, по которому живут те, для кого Вера, Честь, Любовь – не просто красивые, чуть старомодные слова…

Путешествие, которое никогда не кончается

Каждый год в моей жизни наступает особенный, не похожий на все другие день, – 30 ноября. Я получаю в этот день необыкновенный, фантастический подарок – ко мне возвращается мое детство.

Я иду переулком, где жила когда-то, с каждым шагом уходя все дальше и дальше от сегодняшнего дня, от его дел и забот, и милые призраки прошлого поджидают меня на каждом углу. Я поднимаюсь по стертым ступенькам старой лестницы и с бьющимся сердцем нажимаю кнопку звонка. За дверью ждет меня мое детство.

…Мы сидим вокруг стола – немолодые уже женщины. Почти сорок лет назад, осенью военного coрок третьего года, мы стали 1-м «Б» 613-й московской школы. Мы очень счастливые люди: мы проучились вместе все годы, стали 10-м «Б» и остались им навсегда.

У нас семьи, дом, работа, друзья…

Но вот встает с традиционным первым тостом седая уже, совсем не сентиментальная Зарка, и глазищи ее, все такие же черные и огромные, влажно блестят.

 
Друзья мои, прекрасен наш союз!
Он, как душа, неразделим и вечен…
 

У нас такие разные жизни, такие несхожие судьбы! Но у нас есть то общее, что, оказывается, сильнее по-разному прожитых взрослых жизней – у нас общее детство. Мы – как ветви одного дерева. Поэтому и сегодня мы понимаем друг друга с полуслова.

Ветры детства шумят в наших парусах всю жизнь. И, может быть, в тот момент, когда чей-то парус провиснет бессильно оттого, что наступил штиль – усталость? – или оттого, что изорвали его нелегкие бури, первое робкое дыхание ветра, которое заставит его снова шевельнуться, прилетит от далеких берегов, именуемых Детством.

«Жить – это значит постепенно рождаться…»

Некогда Сократ полагал, что люди поступают дурно только потому, что не знают, как следует поступить, и что стоит им разъяснить, что считается добром, а что – злом, и никто не будет творить зло.

Слова «добро» и «зло» звучат несколько отвлеченно, в жизни для оценки поступков людей мы чаще оперируем другими, более «земными» понятиями: порядочно – непорядочно, подло – благородно, самоотверженно – эгоистично.

Конечно, наше нравственное развитие зависит от того, какую оценку встречают у окружающих наши поступки. Зависит оно и от нравственной информации, то есть от знания того, кто и как себя в жизни ведет. И все же нравственное воспитание – это не путешествие за руку с воспитуемым от одной жизненной ситуации к другой с выдачей регулярных нравственных оценок. Прописи хороши только в чистописании. Попытка подсовывать нравственные прописи для подражания – дело и неблагодарное и вредное. Ну хорошо, раз приложил к себе человек «рецепт» подошел, два подошел, а на третий – нет готового рецепта, и заметался человек, привыкший к подсказке. Внутри себя такому человеку опереться не на что.

Выработка каждым молодым человеком собственных твердых нравственных критериев – вот что назвала бы я главной задачей всех людей, которые заняты, на мой взгляд, самой ответственной работой – воспитанием детей, подростков, юношества.

Принято говорить о юношеском максимализме. По-моему, максимализм подростков – это прямое следствие того, что в ранней юности большинство людей романтики. Мы затаскали это слово в рюкзаках, запели у походных костров и словно бы забыли, что романтика – категория нравственная. В словаре иностранных слов сказано: романтика – героика, подъем, близость к идеалу в самой жизни. Романтика – это нравственная требовательность по самому высокому счету. Сохранить романтическое отношение к жизни – это значит, уже отяготясь жизненным опытом, не снизить с годами высоты нравственных требований – к людям, и в первую очередь к себе.

Это трудно? Конечно. Но кто сказал, что жить жизнь достойно – легкое занятие?

Зато и величайшее счастье дает человеку сознание того, что он поступает в соответствии со своими представлениями о добре, справедливости, благородстве. Отсутствие разлада с самим собой – величайший залог и главное условие того, чтобы даже в самых трудных обстоятельствах человек мог чувствовать себя счастливым.

Декабристка Мария Волконская в один из самых тяжелых моментов своей жизни, отправляясь за мужем в Сибирь, писала родным: «Дорогая обожаемая матушка, я отправляюсь сию минуту: ночь – превосходна, дорога – чудесная… Сестры мои, мои нежные, хорошие, чудесные и совершенные сестры, я счастлива, потому что я довольна собой».

Эта женщина потеряла знатность, богатство, родных, дом, привычную жизнь, но она не потеряла главного – она не потеряла себя, и это давало ей и силы, и право написать эти гордые слова.

В жизни каждого человека наступает пора, когда он начинает задаваться вопросами, которые принято называть «вечными». Век за веком, поколение за поколением задают люди себе эти вопросы. Почему их так называют? Потому что на них нет ответа? Да нет, наверное, потому, что ответить на них должен каждый сам, и каждый раз – своей жизнью.

Поиск СВОИХ ответов на эти вопросы это и есть – нелегкий путь нравственного созревания. И наступит день, когда кто-то восемнадцатилетний, столкнувшись с какой-то жизненной коллизией, поймет, что у него есть свой твердый взгляд на конфликт, свое понимание ситуации, свое убеждение, как надлежит в данном случае поступить ему самому. И если он найдет в себе силы поступить в соответствии со своими убеждениями, не отступить, не сдаться – он почувствует, быть может, впервые в жизни то твердое спокойствие духа, похожее на счастье, о котором написала в своем письме декабристка Мария Волконская.

 

Ради этого стоит потрудиться душой. Леность, апатичность мысли и сердца оборачиваются нравственным инфантилизмом. Человек, у которого нет нравственного стержня, легко превращается в послушную игрушку в любых заинтересованных руках, не испытывая при этом ни мук совести, ни недовольства собой. Это может ощутить лишь тот, кто по слабости отступил от своих убеждений или принципов. А если их просто нет?

Не позволяй душе лениться, – писал поэт Н. Заболоцкий.

Душа обязана трудиться

И день и ночь, и день и ночь.

Человек сам «строит» себя – ежедневно, ежечасно. Как нельзя сказать кому-то «поешь за меня» или «подыши за меня», так же невозможно никому поручить думать за себя.

Не противоречу ли я себе? Говорю всё время сам, сам, а занимаюсь тем, что пишу статьи на темы, которые в редакциях принято называть моральными, в которых рассматриваю различные нравственные конфликты, даю свои нравственные оценки. Мне кажется, что противоречия здесь нет. Каждый думающий молодой человек хочет сам разобраться в себе, в своих мыслях и чувствах. Но он нуждается в помощи. В книгах, фильмах, в разговорах со сверстниками, со старшими он ищет откликов на свои раздумья. Он хочет проверить, прав ли он, – даже взрослые, опытные люди нуждаются в этом. Ведь не подростки придумали ставшую крылатой фразу: «В споре рождается истина». Чужая мысль высекает встречную – это цепная реакция, которой нет конца. Нравственный рост человека продолжается всю его жизнь (помните: «жить – это значит постепенно рождаться…»). Просто в юные годы этот процесс идет гораздо интенсивнее. Задача воспитателей – подбрасывать дрова в горящий костер юношеских нравственных исканий.

И какое огромное удовлетворение испытываешь, когда берешь в руки письма, пришедшие в ответ на твою статью, и видишь, что тебе удалось вызвать в читателе ту самую вспышку встречной мысли, что «души работают».

А от некоторых писем становится тревожно, видишь, что человек, формально стоящий на пороге совершеннолетия, совсем не готов переступить этот порог. И снова берешься за перо в надежде, что, может быть, на этот раз шевельнется что-то в ответ в этой не проснувшейся еще душе.

Тот же Экзюпери сказал: «Слишком много в мире людей, которым никто не помог пробудиться».

Есть в духовной жизни каждого человека событие огромного нравственного значения. Событие это – любовь. Удивительно полно и откровенно раскрывается в любви человеческая личность. Многое можно понять о том, каков духовный мир человека, какова система его нравственных ценностей, по тому, каков человек в любви.

Первое чувство – это и проверка нравственной зрелости человека, и своеобразный катализатор его нравственного роста. Отношения двоих – это всегда масса нравственных проблем, которые – хочешь или не хочешь – надо решать самому. Здесь особенно заметно проявляется нравственная, если можно так выразиться, «слаборазвитость». Свидетельство тому – письма, встречающиеся – увы! – довольно часто в любой редакционной почте. Например, такое: «Напишите мне, пожалуйста, что надо ответить парню, если он говорит: „Я тебя люблю“, а мне он не нравится». Или такое: «Я написала ему письмо с объяснением в любви, а он прочитал его всем своим товарищам, и они вместе над письмом смеялись. Ответьте мне, продолжать ли мне дружить с этим парнем или я должна обидеться».

Письма эти я, к сожалению, не придумала, вот они, лежат передо мной на столе и заставляют меня с грустью думать о дальнейшей судьбе их отправительниц, чье нравственное развитие так безнадежно и опасно отстало от биологического роста. Каких ошибок наделают они в жизни из-за того, что к своим восемнадцати-девятнадцати годам оказались без собственных нравственных представлений, устоев, критериев, из-за того, что не научились думать сами.

К счастью, много приходит в редакции других писем. Их авторы не нуждаются в рецептах, подсказках. Им только иногда хочется проверить себя, узнать, согласятся ли старшие, более опытные, с теми нравственными выводами, к которым они пришли сами. Очень часто такие письма – результат спора с кем-то. Эти письма кончаются не вопросом: «Как мне поступить?», а вопросом: «Прав ли я?» Эти письма часто вступают в споры с авторами статей и очерков, опровергая их выводы, защищая свои, которые, чувствуется, обдуманы, взвешены, выстраданы. Человек думающий готов отстаивать свою точку зрения перед любым авторитетом.

Одно такое письмо мне хочется привести.

«Недавно читала Горького. Попались такие слова: «Изо всех насмешек судьбы над человеком – нет убийственнее безответной любви».

Мне 20 лет. Я люблю одного парня, а он… Он любит другую. Нет, я не буду лицемерить и говорить о том, что я счастлива только своей любовью и мне больше ничего не надо. Конечно, я несчастна от того, что моя любовь не взаимна. И все же лучше так, чем жить, не зная любви. Как волшебно переменился для меня мир с той поры, как я полюбила! Не можете себе даже представить, какое влияние любовь оказала на меня, как мне хочется стать лучше, умнее; где бы я ни была, он всегда незримо присутствует рядом со мной. И что бы я ни делала, я думаю о том, понравилось бы это ему или нет. Весной я весь наш двор засадила цветами… Нет, не согласна я с великим писателем!»

Не правда ли, какая огромная разница между этим письмом и теми двумя, что я приводила выше. Хотя авторы их – ровесницы. В первых двух – полная растерянность, отсутствие собственных оценок, готовность выполнить любой совет, в общем-то, совершенно незнакомых людей. А здесь – твердая нравственная позиция, готовность защищать ее перед таким высоким авторитетом, как писатель с мировым именем. Не знаю, что помогло девушке, взявшейся спорить с Горьким, к двадцати годам сложиться в цельную, мыслящую личность. Ясно, что она много читает, много думает. Может быть, рядом есть умные старшие товарищи, родители, учителя. Но знаю твердо, что тем двум скорее всего, по словам Экзюпери, «никто не помог пробудиться». И в этом есть наша вина.

Все знают, как часто на вопросы ребят о любви взрослые только машут руками: рано тебе об этом думать! Как будто можно эти вопросы «вычленить» из общей системы нравственного воспитания, оставить их «на потом». Если они пришли, эти вопросы, значит, подросток уже думает об этом, и не отмахиваться от него надо, а помочь ему думать. Потому что, когда она придет, первая любовь, она потребует уже поступков, и если молодой человек окажется нравственно к этому не готов, будет слишком много ошибок, порой непоправимых, много душевных ран, рубцы от которых остаются на всю жизнь.

Я не о половом воспитании, о котором наконец-то недавно заговорили вслух, но для которого действительно должно прийти свое время (хотя я скорее назвала бы это не половым воспитанием, а половым просвещением). Я о воспитании нравственном, о подготовке души к великому таинству любви. Любовь придет к КАЖДОМУ, никого не минует. И займет в жизни КАЖДОГО человека совсем не последнее место. Не правильнее ли с юных лет готовить человека к этому, раскрывать ему, сообразуясь с его возрастом, уровнем развития, нравственный смысл этого великого чувства.

А мы порой пятнадцатилетних, на которых через два-три года обрушится любовь с тысячью своих проблем, старательно оттаскиваем от «опасных» вопросов. А они совсем не опасны, эти вопросы. Опасно, если пятнадцатилетний их не задает. Это значит, что через два года он ринется на свой страх и риск на стремнину и уподобится человеку, который сел за руль автомобиля, понятия не имея о том, как им управлять, и не зная даже приблизительно правил движения.

Шестилетний Витя, вернувшись из детского сада, отрешенно сидит перед тарелкой с манной кашей и смотрит куда-то вдаль.

– Что с тобой, Витечка? – обеспокоенно спрашивает мать.