Za darmo

Меж двух времён

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Третье путешествие в детство

– Та-а-к… – зловеще тянет Зарка, не сводя с меня глаз. Глаза у Зарки удивительные. Очень восточные, черные-черные, такие, что зрачка не видно, с лиловатыми белками и огромными опахалами ресниц. Но при этом нет в них никакой восточной томности, они слегка навыкате, круглы и всегда распахнуты удивленно и ожидающе, а смотрят так пристально и требовательно, что кажется, будто Зарка никогда не моргает.

– Та-ак! Вот, значит, какие дела…

Да, дела такие. Отпираться бессмысленно. Я уверена, что Зарка и так давно догадывается, а сейчас у нее в руках прямая улика – грязная розовая промокашка из моей тетрадки. И промокашка эта исписана вся. Моей рукой (Зарке ли ее не знать?) БК, БК, БК… Я дала Зарке «сдуть» задачку по алгебре и забыла, что в тетрадке эта злосчастная промокашка…

Я чувствую себя виноватой, потому что не призналась Зарке сама. Конечно, я должна была ей давно все рассказать, ведь она – моя ближайшая подруга. С пятого класса мы сидим с ней за одной партой. Почему я молчала так долго? Не знаю. Я вообще ни с кем не могу говорить об этом. А может быть, еще и потому, что боюсь – Зарка заподозрит, что я из-за этого так зачастила к ней в последнее время. Зарка с Ним живет в одном доме…

Но теперь я попалась, и больше молчать нельзя. Дружба предъявляет свои тиранские права.

…Из Заркиного окна видны окна Его квартиры. Три больших зеркальных окна на первом этаже. Ветер колышет белоснежные тюлевые занавески.

Зарка сидит в глубине комнаты, на диване, поджав ноги. Мне трудно смотреть на нее. Я стою к ней спиной, прислонясь виском к открытой раме окна. Я читаю ей стихи. Свои. Первые. В них тоже надо признаться. Зарка о них тоже еще ничего не знает. Да это и невозможно – признаться в одном, не признаваясь в другом. Потому что в маленьком моем зеленом блокнотике, измаранном вдоль и поперек корявыми строчками, над каждым стихотворением – БК, БК, БК…

На дворе – ослепительный майский день. Молодая зелень кипит под окнами. Дети восторженно визжат где-то за кустами возле песочницы.

 
В нашей комнате – тишина.
Ночь за окном. Морозная. Вьюжная.
Я сижу у окна одна,
Никому, никому не нужная…
 

Горло мое перехватывает, потому что из темноты, из глубокой арки ворот, что напротив Заркиного окна, во двор входит Он. Золотом вспыхивает светлая голова. Расплавленно сияет под солнцем на Его плечах что-то белое-белое – свитер? Рубашка? Мне всегда хочется зажмуриться, когда я вижу Его.

– Ду-ура, – протяжно говорит Зарка. – Ну какая же ты дура! Ты же все придумала! Да я его знаю всю жизнь!

(Всю жизнь! Вот счастливая!)

– У нас во дворе его все не любят.

(Не лю-бят? Его?)

– В конце войны, когда все были полуголодными, мать сажала его на окошко, ногами во двор, и давала ему в каждую руку во-от по такому бутерброду…

Зарка давно стоит рядом со мной, вцепившись в мой локоть. Глаза ее полыхают.

– Вот на то окошко, на среднее…

В окне плавно вздымается и опадает белое крыло шторы.

 
И я смотрела, словно на иконы,
На три окна на первом этаже…
 

Я вырываю локоть из цепких Заркиных пальцев. Она меня не отпускает. И глаза ее – как два направленных на меня дула.

– Пусти меня! Я не хочу! Мне больно!

– Нет, слушай! Лечись, дура! Он сидел на окне и медленно ел, откусывая то от одного бутерброда, то от другого. А под окном собирались голодные дети со всего двора. Стояли и смотрели. Как он ест. А он жевал. Улыбался. И смотрел на нас. Сверху. И качал ногой. Я до сих пор помню, какие у него были тогда башмаки!

 
Увести далеко, навсегда, в невозможное,
Чтобы таяла призраком тень земли вдалеке…
 

– Heт! – кричу я Зарке в ее беспощадные немигающие глаза. – Не смей мне ничего говорить! Я не хочу лечиться! Нет! Замолчи или мы поссоримся навеки!

Я тоже беспощадна, потому что я защищаю… Как мне объяснить Зарке, что я защищаю?

Шальное, пьяное кружение головы во время совсем редких встреч, достающихся на мою долю? Два-три танца на школьном вечере. Несколько кругов на катке. Какие-то трофейные фильмы, на которые Он изредка приглашает меня в наш «придворный» «Колизей» – я не слишком-то интересная спутница, со мной после фильма и поговорить толком нельзя – я ведь не вижу половины того, что происходит на экране, если рядом сидит Он.

Но все это так зыбко, и это можно отобрать у меня легко в один момент.

Но есть то, что принадлежит мне, только мне – и никто, даже Он сам, не смеет отнять у меня это.

Мое одинокое кружение по Москве, которое было сначала тягостно, а потом полюбилось именно за то, что было одиноким и свободным. Город, словно в утешение мне, то выбегал из-за угла маленьким сквериком, через ограду которого переливалась на головы редких прохожих лиловая пена сирени, то ставил на моем пути старинный дом, не дом, а целый замок, где в нише над входом, опершись на меч, думал какую-то свою вечную тяжкую думу закованный в латы рыцарь.

Мое постоянное ожидание чуда – тугое, напряженное: вот сейчас, вот за этим углом – на улице, с первыми звуками музыки – на школьном вечере, с каждой телефонной трелью – в длинном коридоре нашей коммунальной квартиры.

Расстаться с этим?

И с моим письменным столом, с раскиданными по нему исчерканными листочками…

И с тем летним днем…

Далеко внизу вздыхает море, а здесь, наверху, в горах, ровным лесным гулом гудят сосны. Когда очередной порыв ветра запаздывает, наступает тишина. Такая, что слышно, как на ближайшей сосне, высыхая под неистовым южным солнцем, потрескивает кора. И сразу в тишине – другая волна: горячего, сладкого запаха смолы, хвои, разогретого дерева.

Глубокое узкое ущелье развалило горы надвое. По одной стороне склона густо стекают ко дну ущелья сосны, а с другой – красноватой стеной взмывают ввысь голые скалы. Лишь кое-где по ним, упрямо цепляясь обнаженными корнями, карабкаются к небу одинокие кривые сосенки. На дне ущелья – выбеленные солнцем камни и высохшие, тоже почти белые, коряги, забытые при отступлении высокой весенней водой. Здесь так непохоже на лакированный открыточный Крым, который шумит там, у моря, внизу. Покой. Тишина. Величие.

Брошенный моей рукой камешек запрыгал, отскакивая от крутых лбов валунов, где-то наверху дробно отозвалось эхо. А здесь, на дне, вдруг кто-то словно пролистнул быстро книгу с желтыми, сухими от времени страницами: это разбегались по камням потревоженные шумом сотни гревшихся на солнце ящерок.

И никто, кроме меня, этого не видел, не слышал, не вдыхал запаха сосны, не трогал ее горячего шершавого ствола. И вдруг меня ожгла мысль, что никогда так пронзительно не вошла бы в мое сердце эта красота, приди я сюда, беззаботная и радостная, с шумной толпой курортных друзей. Значит, и это подарил мне тоже Он?

– Борис, – тихо сказала я. Села на камень и заплакала.

…А потом кончилась школа. И институт. И пошли отщелкивать годы…

Мы встретились почти через пятнадцать лет. Вдруг взошло над толпой Его лицо – и я почувствовала, что должна зажмуриться, хоть на минуту прикрыть глаза, как прикрываешь их, когда в полутемной комнате вспыхивает свет.

– Ого! Сколько лет, сколько зим! Ну, как жизнь, как успехи? Я, знаешь, неплохо устроен. Защитился пять лет назад. Думаю, еще лет через пять двину докторскую. Да и сейчас уже кое-что. И денежно и вообще. Кабинет. Машины, считай, две: одна служебная, а вторая – вон, кобылка моя. Не люкс, конечно, модель старовата, ну ничего, на новую уже очередь подходит. Жена чем занимается? Shoping’ом в основном. Ну неужели не понятно? От слова shop – покупать. Катерине моей десяти нет, а она уже сечет. Вчера истерику закатила, день рождения у нее – маг требует. Ведь есть магнитофон, хороший, нет, ей стерео подавай. Понимает…

«Перестань! – умоляла я его молча. – Замолчи! Заклинаю тебя ущельем с гудящими соснами! Темными нашими узенькими переулками! Исчерканными листочками на стареньком моем письменном столе! Солнцем, что светило всегда над твоей головой! Той исписанной промокашкой!»

– Ну а ты как? Заколачиваешь небось будь здоров! Или нет? У вас как платят – построчно или по страницам?

И мне вдруг показалось, что в его руках стали расти те два огромных страшных бутерброда.

– Может, телефончик дашь? Встретились бы, поболтали. У нас ведь с тобой в школе романчик был. Был, был, не отпирайся, я помню!

Я повернулась и кинулась прочь, слепо натыкаясь на прохожих.

Я – Вера!

Веронике Александровне Ларионовой, чья судьба легла в основу этого повествования


Наверное, именно с этого случая и берет начало моя привычка в каждом городе, где бы я ни оказалась, обязательно заглянуть в краеведческий музей. А тогда в старые боярские палаты с низкими сводчатыми потолками меня привело просто любопытство. Это была первая в моей жизни командировка.

Очевидно, в торопливой погоне за новыми впечатлениями я толкнула не ту дверь и, вместо того чтобы плавно поплыть через века, оказалась вдруг на заснеженной площади перед большим собором с закопченными недавним пожаром стенами и черной рваной раной в куполе. Утро на картине было морозным, и громада собора проступала как бы сквозь легкую дымку. Но резко и жестоко чернела на снегу среди соборной площади небольшая скорбная группа людей, окруженная автоматчиками, страшная перекладина виселицы и девичья фигура под ней на дощатом, наскоро сколоченном помосте.

Из пожелтевших документов и газетных вырезок я поняла, что в городке, куда назавтра лежал мой путь, во время войны действовала молодежная подпольная организация. Ее члены попали в руки гестапо и погибли.

Я долго ходила вдоль стенда, вглядываясь в юные лица на фотографиях. Фотографии были одного формата, в одинаковых рамочках, и только одна отличалась. Почти неуловимо, но отличалась: бумага другая, рамка чуть-чуть не такая, как у остальных, и подпись к ней – Игорь Золотов – отпечатана на машинке с другим шрифтом.

 

Фотография этого парня с косо падающей на лоб короткой челкой и с упрямым ртом, пожалуй, несколько даже жестковатым для такого юного лица, появилась здесь, на стенде музея, очевидно, позже остальных.

Мне почудилась за этим какая-то тайна. Странным показалось и то, что Золотова, входившего в руководящую пятерку, не было среди посмертно награжденных…

На следующий день я уехала в райцентр с твердым намерением, урвав хоть немного времени у основных своих дел, попытаться узнать, какая драма сопутствовала здесь основной – провалу подпольной организации. В том, что здесь кроется какая-то тайна, я почти не сомневалась.

Однако действительность оказалась невероятнее самых смелых фантазий.

Первое, что я увидела, когда из окна автобуса открылся вид на городок, – знакомую мне громаду собора посредине большой площади. Гостиница была маленькая, деревянная, очень уютная. Совсем домашние половички на скрипучей лестнице. Запах березовых дров. Теплые бока свежепобеленных печей. И то, что мы теперь именуем холлом, – маленькая гостиная на втором этаже со старым лопоухим фикусом в углу – там, где теперь по всем городам и весям от Магадана до какой-нибудь Большечерниговки живет телевизор. И ни одного постояльца.

Администратор гостиницы, она же дежурная по этажу и даже, кажется, истопник, немолодая женщина, распахнула передо мной дверь одной из трех комнат, выходящих в маленькую гостиную, сказав: «Здесь теплее всего». В окно был виден собор. По розовеющему предзакатному небу носились и орали галки.

Моя душа, жаждущая новых впечатлений, рвалась вон, на улицы. Я обошла вокруг закрытого собора, с жалостью и грустью в душе постояла на том месте, где оборвалась жизнь молодой отважной учительницы. На табличке на углу ближайшей улицы прочла еe имя и побрела по мостовой, разглядывая совсем деревенские маленькие домики с наличниками. Городок был мал, и скоро я увидела в стороне за домами железную свежепокрашенную ограду кладбища. Меж поредевшими кустами мелькнул большой обелиск со звездочкой наверху, я догадалась, что это памятник на их могиле. Теперь я читала их имена, и чередой плыли передо мной лица. Имена я прочитала все, но память подсказала еще одно лицо. Ну да, Золотов. Я пробежала еще раз длинный ряд имен. Этого имени здесь не было.

И вдруг оно ударило мне в глаза с таблички на соседней могиле: Игорь Золотов, 1923 – 1943. Сорок третий? Могила была свежей.

Когда я возвращалась в гостиницу, уже темнело. Улицы опустели. Час был еще не поздний, но городок затихал по-деревенски рано. За конторкой у входа, на месте администратора, сидел мальчишка лет девяти и что-то старательно выводил в тетради. Он поднял на меня глаза – меня поразило его удивительное сходство с матерью.

Ее я увидела наверху, в полутемной маленькой гостиной, за столом, покрытым тяжелой бархатной скатертью. Она не читала, не вязала, не шила. Она просто сидела. Сидела, уронив поверх стола сцепленные руки, и у нее было такое окаменевшее, напряженное лицо, что я невольно сделала шаг назад, чтоб уйти, исчезнуть: нельзя, невозможно заставать человека с лицом, настолько не подготовленным для постороннего взгляда.

С минуту она смотрела на меня, не видя. Потом лицо ее как будто обмякло, словно отпустила какая-то судорожная внутренняя боль. Но отпустила не сразу. Она словно возвращалась откуда-то издалека: так освобождаются от тяжелого сна, словно выплывают из-под воды, с усилием раздвигая ee тяжелые пласты.

– Не замерзли? – Губы плохо слушались ее, будто это она только что вошла с холода.

«О господи, что это с ней? – мелькнула у меня тревожная мысль. – Больна?»

Но она проворно сбежала по ступенькам.

– Сейчас я вас горячим чайком напою. С вареньем, – послышался снизу ее уже ровный голос. – Игорек, посмотри, чайник закипел?

– Будем знакомиться, – улыбнулась она. – Меня Вера Сергеевна зовут. А вас? Вот мы с вами сейчас почаевничаем по-домашнему. Мне сегодня дежурить до утра…

Вскоре сынишка ее крикнул снизу: «Мама, я пошел». Вздохнула дверь. И мы остались одни.

Мы пили чай, болтали о том о сем, и вдруг я заметила, что она нервничает, когда ручеек нашей беседы начинает мелеть. И каким-то внутренним озарением поняла: она боится, что вот сейчас я поблагодарю ее за чай, встану и закрою за собой дверь.

Почему я почувствовала, что надо спросить об этом? Не знаю. Не смогу объяснить. Но я спросила. Осторожно, словно ступая на тонкий лед.

– Я забрела случайно на кладбище. Там такая странная могила. Может быть, вы знаете? Игорь Золотов…

Мы собирали вместе, ползая под столом, осколки разбитой чашки, и у меня руки дрожали так же, как у нее.

– Скажи еще раз!

– Хоть тысячу! Люблю! Навсегда!

– Ой, не надо. – Она закрыла ладонью его рот. – Боюсь этого слова.

– Ты не Верка, а суеверка! – засмеялся Игорь. – Что же может нам помешать? Послезавтра, как решили, все поедем подавать документы в институт. А потом… Вера, ты хочешь, чтобы мы были вместе? Совсем. Всегда.

– О господи, он еще спрашивает!

Казалось, мост плыл по реке, как корабль, рассекая воду. Сюда стекала из города узенькая улочка и, перемахнув по мосту через речку и став просто дорогой, убегала по лугу к березовой роще.

Здесь бродили десятиклассники после выпускного вечера, уйдя из городка, чтобы попеть и пошуметь вдоволь, не мешая людям. Под утро, устав, потянулись потихоньку домой. А они вдвоем задержались на мосту.

– Давай запомним этот день! Самый-самый счастливый день!

– Верочка, у нас будет еще много-много счастливых дней…

Они не знали, что ничему из того, о чем они мечтали, никогда не суждено сбыться. Потому что днем, который наступал, было 22 июня 41- го года…

Через десять дней бои шли уже на подступах к городу. В дыму и пыли катилась по уходящему на восток шоссе обезумевшая толпа беженцев. Плакали дети, кричали женщины. Бесились и вставали на дыбы лошади, ломая оглобли. Черные, оборванные, окровавленные, не поднимая глаз, отходили на восток через город солдаты.

Вера металась среди этого хаоса, пробираясь к военкомату. Ребята ходили туда каждый день, требуя, чтобы их отправили на фронт. Но фронт пришел сюда раньше.

Она увидела ребят, когда они строем с винтовками за спиной выходили из ворот военкомата. «К переправе, – догадалась Вера, – там бой». И закричала, не надеясь, что Игорь услышит ее в грохоте и шуме. Но он услышал, оглянулся и рванулся из строя. Командовавший ими военный с головой, замотанной окровавленными бинтами, крикнул ему что-то, но увидел Веру и только рукой показал – догоняй.

Они обнялись среди грохота разрывов, шума и криков, сотрясавших еще совсем недавно такой тихий, такой спокойный город. И толпа разъединила их…

Верина семья оказалась в числе тех, кто успел отойти достаточно далеко от города; железный капкан захлопнулся уже за их спиной. Потом и Вера и отец ушли на фронт. Отец погиб, а Вере повезло: она была связисткой, воевала всю войну и осталась жива.

Когда их город освободили, она несколько раз писала на адрес Золотовых, но ей не ответили. Написала двум-трем ребятам, но ответа тоже не пришло. Победа застала Веру на Балканах. Там она демобилизовалась и в июне сорок пятого, ровно через четыре года, стоя с колотящимся сердцем в кузове попутного грузовика, въезжала в родной город.

Дома ее никто не ждал – мать еще оставалась у родственников на Урале. Вера даже не заглянула на свою улицу. Подхватив вещмешок, она бегом кинулась к дому Золотовых. И когда еще с поворота улицы он открылся ей точно так же, как открывался каждый день когда-то, совсем не изменившийся, четырьмя своими оконцами глядящий в заречные дали, с высоким крылечком и даже со скворечником, который они когда-то прилаживали вместе с Игорем, Вера задохнулась от сумасшедшей надежды. Распахнула знакомую калитку, пробежала по тропинке между кустами цветущей сирени и замерла, увидев женщину, идущую ей навстречу. Эта старуха не могла быть Анной Михайловной! Но та уже цеплялась дрожащими пальцами за Верины плечи, и белые пряди волос тряслись у Вериного лица.

– Верочка, ты пришла! Значит, ты не поверила… Ну конечно, как ты могла поверить!..

– Где Игорь? – только и смогла прошептать Вера.

Лицо Анны Михайловны исказилось, она оттолкнула Bepy.

– А, ты просто еще не знаешь! Ничего, тебе расскажут! И ты поверишь! Как все! Как все!

– Тетя Аня, что случилось? Ради бога, тетя Аня! – кричала Вера, но Анна Михайловна уже тяжело карабкалась на крыльцо. От двери она обернулась. Лицо ее было страшно.

– Сто раз рассказывала! Тысячу! Расстреляли Игоря! Расстреляли! Но ты тоже не поверишь! Никто не верит! Никто!

Она с грохотом захлопнула за собой дверь.

…Когда Вера очнулась, увидела себя на мосту. Она не помнила, как попала сюда – ноги сами принесли ee. Итак, самое страшное случилось. Игоря больше нет. Она не плакала. Все как-то сразу остановилось. Подняла руку, сжала пальцы в кулак. Разжала. Руки жили, шевелились. И ноги тоже – ведь пришла же она сюда. Почувствовала, что ее мутит, вспомнила, что в лихорадочной спешке дороги она не ела уже больше суток. Значит, пройдет какое-то время, и она сядет за стол и будет есть. Потом спать. Она почувствовала приступ глухой ненависти к своему телу. Душа ее умерла, умерла в тот момент, когда она услышала, что Игоря больше нет. Какое имеет право тело, которое и выдержало-то все испытания этих лет только потому, что где-то там, в глубине души, жила надежда, хрупкая и могучая, предъявлять какие-то свои требования, продолжать жить, когда этой, питавшей его надежды больше нет! Вера вдруг холодно и отчетливо, словно дело шло вовсе не о ней, подумала, что сейчас утопится.

И вдруг ее ожгла мысль: а почему в гибель Игоря не верят люди? Почему Анна Михайловна твердила ей, что и она не поверит? Что же случилось с ним? Что за беда, которая горше самой смерти?

Ее душа снова жила, металась, корчилась от боли и ужаса. И Вера уже бежала по мосту назад, в город. Она должна была знать.

– …Мы продержались у моста до вечера. В сумерки была получена команда отходить.

Когда Вера вошла в райком комсомола и увидела за столом Сашу Короткова из параллельного класса, она испытала – нет, не радость, конечно, – обрадовать ее сейчас ничто не могло, – но огромное облегчение. Его было легко спрашивать и почти ничего не требовалось объяснять.

– Уходили из города двумя группами: пешие и «конные» – те, у кого были велосипеды. Нас набралось семь человек. Мы проскочили. Пешие не успели. Их отрезали и с другими беженцами вернули в город. Игорь был среди них.

– Но у него же был велосипед, – вскинулась было Вера.

– Он отдал его кому-то, они втроем решили не расставаться. Ты же знаешь, у Кости Сомова велосипеда не было. А у Лешки Трофимова и подавно.

– Три мушкетера! – слабо улыбнулась Вера. Эта дружба приносила ей в свое время немало огорчений. В восьмом классе мальчишки вели против нее настоящую войну. В девятом они молча смирились. А в десятом признали наконец. Немалую роль сыграло тут, наверное, и то, что молчаливый, болезненно застенчивый Лешка влюбился в хорошенькую легкомысленную Надю Петрову. Вертела она им ужасно, а он только краснел, мрачнел, но покорно сносил все ее капризы.

– Она хорошо пела, – невпопад сказала вслух Bepa.

– Кто? не понял Коротков.

– Надя Петрова. Ты назвал Лешку, и я ее вспомнила.

– Надя и в камере пела. Мать говорит, бабы собирались на улице и слушали. И плакали. А немцы прикладами разгоняли.

– В ка-ме-ре? Надя?!

– У подпольщиков была разведчицей. Она же язык хорошо знала, у нее мать немецкий преподавала. Надя в комендатуре работала. Машинисткой. Ну и, кроме того, немец, он ведь тоже с глазами. Они вокруг нее так и вились.

– Ее расстреляли? – севшим голосом спросила Bepa.

Сашка вылез из-за стола, припадая на протез, подошел к окну и долго молчал, упершись лбом в раму. Вера вдруг вспомнила, что больше всех Лешка ревновал Надю именно к нему, к Сашке…

– Хороша была больно. Немцы, они народ хозяйственный, – сказал он с болью и яростью. – Солдатам ее отдали. Охране гестаповской. Так что в машину, которая их всех на расстрел везла, труп ее кинули растерзанный. Это экспертиза потом показала, когда ров вскрывали, в сорок четвертом…

– А Лешка? – спросила Вера и не узнала своего голоса.

– Лешка? Лешка в кузове был. Вместе со всеми…

Вера вспомнила Лешкины глаза, обращенные к Наде, и страшно, ознобно содрогнулась.

Коротков вернулся за стол, грузно сел, помял лицо, выругался: «Черт, опять задергалось. Контузия, понимаешь… Мало, что ногу чуть не по самое брюхо оттяпали…»

 

Жадно несколько раз затянулся, исподлобья взглянул на Веру. Она сидела неподвижно, вцепившись в край стола. Казалось, она держится за него, отпустит – и упадет.

– Рассказываю я тебе все это, Вера, – жестко сказал Коротков, – потому, что именно это, думаю, тебе и поможет. Ты их на помощь призовешь – Лешку, Надю, Костю Сомова… Да что перечислять… От всего нашего выпуска шестеро в живых остались.

Коротков опять закурил. Протянул пачку Вере. И Вера поняла, почему закуривали на фронте люди, никогда прежде не курившие. Не думала она, что ее самый горький час настанет, когда война уже кончится.

– Ты Антонину Васильевну, учительницу литературы, помнишь? Вот вокруг нее и создалась подпольная организация. Они с партизанами связь установили. Разведку для них вели, оружие собирали – его тут много вокруг валялось, бои же были. У Круглого озера сделали немцы лагерь для наших пленных. Ребята помогали им устраивать побеги, переправляли беглецов к партизанам. На этом первый срыв и вышел. Двоих вел к партизанам в Краснянские леса Вася Покровский – ты его, наверное, и не помнишь, он в восьмом перед войной учился. Маленький такой, шустрый. Он в подполье незаменимый человек был. Немцы его всерьез не принимали: кнабе, кнабе… Да… И напоролись эти трое уже на подходе к лесу на полицаев. Так этот «кнабе» отстреливался до последнего патрона, а потом гранату себе под ноги. Не дался живым. А тех двоих взяли. Ну и один из них выдал всех, кого знал. Пятерку, которая готовила побег. Немцы, когда драпали, кое-что из своего архива не успели уничтожить – тут потом разбирались с этой историей и нашли в архиве показания одного из пленных.

Попала Антонина Васильевна и еще четверо ребят – они не из самого города были, из деревни, из Марфина. Целый месяц пытались немцы от них чего-нибудь добиться. А потом… Антонину Васильевну здесь повесили, на площади, у собора. А тех – в Марфине. Дома, для острастки.

Эти пятеро никого не выдали, и еще год организация действовала. И очень, надо сказать, активно. Во главе стояла пятерка. В нее входил и Золотов.

…Значит, Игорь был в подполье. Вера была в этом уверена с того самого момента, как услышала, что такая организация здесь была.

– И вот однажды, осенью, в сорок третьем, Золотов ушел на встречу со связным из партизанского отряда. И его схватили. Явка оказалась проваленной. Связной от партизан не попался, видимо, ушел, почувствовав что-то неладное. А у этих о конспирации, конечно, какие понятия! Когда Антонину Васильевну немцы разрешили снять и похоронить, так они же все на похороны пришли. Как их там сразу не замели?

– А ты бы на их месте не пошел? – тихо спросила Вера.

Коротков даже дымом поперхнулся.

– Н-не знаю… Пошел бы, наверное.

– Вот видишь. Иногда быть благоразумным невоможно… Говори. Дальше. Что было дальше?

– Игоря привезли сюда, в город. Несколько человек видели, как его вытащили из машины возле гестапо. И в ту же ночь немцы взяли всех. Понимаешь – всех!

– Саша, – слабо сказала Вера, – Саша! Это невозможно! Этого не может быть. Понимаешь, не может! Я же знаю Игоря!..

– Эх, Верочка! – вздохнул Коротков. – Ты же войну прошла, всякое видела. И не такие ломались.

– Heт! – крикнула вдруг Вера и даже руки вытянула перед собой, словно отталкивая от себя что-то. – Нет! Такие не ломались. Нельзя жить, если верить, что можно сломать любого!

– Но есть же доказательства! Организация была разбита по пятеркам. Никто, кроме руководителей, не знал всех. А взяли всех в одну ночь. Значит, стали известны все сразу.

– Никто не уцелел?

– Уцелели. Двое из города и один парень из Дьякова. Они ушли в сорок четвертом с армией и погибли.

Вера долго сидела молча, не поднимая головы. Доказательства… Пусть им верит кто угодно. Но не она. А у нее нет доказательств. И как докажешь, что бывает благородство, которое не может обернуться подлостью. В это можно только верить. Как любил говорить Игорь: этого не может быть, потому что этого не может быть никогда…

– Что сделали с Игорем?

Коротков открыл сейф, достал какой-то листок, положил перед Верой на стол.

«Проявивший благоразумие и заслуживший особую благодарность великого рейха бывший член бандитской шайки, орудовавшей в городе, Игорь Золотов отправлен в Германию. Шайка ликвидирована. Всем оставшимся на свободе членам шайки предлагается немедленно явиться с повинной. Жизнь гарантируется. В противном случае – расстрел».

– Это было расклеено по всему городу.

– Но тетя Аня…

– Ты была у нее?

– Она не захотела мне ничего сказать…

– Анна Михайловна говорит, что видела, как Игоря в тот же день поздно вечером увезли из гестапо на машине. Его и еще кого-то. Кажется, троих. Она их не узнала. Игорь якобы увидел ее и крикнул: «Мама, прощай!» На него кинулись, зажали рот, швырнули в машину. Она кружила возле гестапо, надеялась что-нибудь узнать, пряталась в подворотне напротив. Часа через два машина возвратилась, из кузова выпрыгнули солдаты, она говорит, выбросили несколько лопат. Но ей трудно верить, ты же видела, в каком она состоянии. Золотова, правда, никто из арестованных вроде бы не видел. Но его действительно могли сразу же увезти.

– В Германию? Зачем?

– Ну, может, конечно, не в Германию. Зачем? Видишь, тут написано, как заслужившего особую благодарность рейха.

– Не смей! – задохнулась Вера. – Не смей!

– Эх, Верочка, – не выдержал Коротков. – Я уже больше года здесь – в городе все разговоры только об этом. Ведь почти пятьдесят человек погибло! На наш городишко! Это же в скольких домах из-за Золотова горе! Жалко мне и тебя, и Анну Михайловну. Ей и на улицу-то выйти невозможно. Но ведь и людей понять надо.

Коротков посмотрел на Веру и схватился за графин с водой.

– Верочка, милая, ну не надо так. Трудно, конечно, я понимаю, – видно было, что он страдает за Bepy, лицо его совсем вышло из повиновения. – Трудно это пережить. Вот соседка моя, Зинуха, совсем из города уехала. Не могу, говорит, людей стыдно. Толька-то Звягин в полицаях здесь ходил.

Вера вскочила, опрокинув стакан.

– Ты Игоря со Звягиным не равняй! Я не уеду, не сбегу. Мне не стыдно. Я не верю! Это страшное недоразумение, ошибка. И я… я докажу!..

– Опомнись, Вера! Что ты докажешь? – беспомощно топтался возле нее Коротков. – Здесь целая комиссия работала…

– Я докажу, что Игорь не предатель. Я докажу, что его расстреляли!..

И она вдруг сникла как-то, словно только сейчас до ее сознания дошел смысл того, что она сказала. И спросила тихо, невпопад:

– Где было гестапо?

– В школе.

– В шко-ле?

Она повернулась и, слепо ткнувшись несколько раз в стену, нашарила наконец дверь.

Надо было жить. Мечты, надежды, планы – все рухнуло в один день. Но теперь она была обязана жить.

Вера поступила работать на почту телеграфисткой. Приходила с работы домой, медленно ела, садилась на крылечко, курила и думала, думала, думала… Боль притупилась, ушла куда-то внутрь и лежала, затихнув, готовая вырваться наружу в любой момент – как было в тот день, когда, передавая очередную телеграмму, она споткнулась на словах: «ждем на годовщину Надюшиной гибели». Мать Нади Петровой писала сестре в Москву.

Вера жутко кричала в ту ночь во сне. Мать, склонившись над кроватью, трясла ее за плечо и плакала от страха. С тех пор как мать вернулась домой, Вера часто ловила на себе ee скорбный, недоумевающий взгляд.

– Верочка, – сказала как-то она робко, – ну что ты себя изводишь. Убили его или в Германию увезли – нет Игорька больше, не будет. Неужто надеешься, что жив?

– Нет, мама, нет, – покачала Вера головой, – это было бы слишком ужасно. Лежит он где-то здесь, рядом, в земле. И никто не знает, где. А я должна найти…

– Доченька, – запричитала мать, – ну как же ты найдешь? Ну, думаешь, что убили, так погорюй, покричи, отплачь его, отплачь да и живи дальше-то. С грустью, может, поначалу-то да с печалью в сердце, но – живи! Ведь двадцати трех годков нету, а ты как старуха… Мертвого не подымешь, дочка. О себе подумай.

Вера помолчала, ответила непонятно:

– А я о себе и думаю.

Мать мыла посуду, и слезы капали в таз. Неужели женщина, которая сидит там, на крыльце, сгорбившись, свесив кисти рук меж некрасиво расставленных коленей, сидит часами молча, по-мужски прикуривая одну папиросу от другой, – ее девочка, которая умела так смеяться всего четыре года назад!..

Однажды в субботу Вера сказала матери, что уедет завтра на весь день. И мать обрадовалась, что она собралась куда-то и не будет сидеть на крыльце молча и страшно.