Za darmo

Избранное. Приключения провинциальной души

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Избранное. Приключения провинциальной души
Audio
Избранное. Приключения провинциальной души
Audiobook
Czyta Авточтец ЛитРес
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Трио

Слова, слова, слова…

В. Шекспир

"Можно было бы устроить пикник" – голос Евы прозвучал на одной ноте, словно она этой фразой настраивала его для совсем других слов, и затем немного ниже: "у меня есть банка ананасов и черный хлеб…"

"Ночью… в пустыне…" – Абрам повернул руль, вписываясь в виток серпантина: "я не ем ананасов, Ева, ты же знаешь…" – огромный мотылек ударился о стекло, брызнула струйка воды, и заработали дворники – "… ты же знаешь, какой я скучный тип…"

"Мы были для этого мотылька роком…"

"К счастью, не наоборот… Как тебе понравился городок?"

"Трудно поверить… похож на летающий остров… мне даже показалось, что кусты его изгороди зеленые только изнутри, а снаружи они – рыжие, как и вся пустыня… Должно быть, когда городок взлетает, остается влажное пятно от просочившихся фонтанов, но через четверть часа и оно высыхает – след простыл… представляешь, что было бы с нами, если бы мы столкнулись с летающим городом – там, за поворотом…

"Надеюсь, у них отличные дворники… Ева, нам ехать еще больше часа, а ты в меланхолии, словно мы уже в постели…"

"Говорят, городку лет тридцать, а тому, что неподалеку – с крепостной стеной – тридцать веков…"

"Три тысячи лет… Знаешь, Ева, у меня странное чувство узнавания этих мест… словно я уже был здесь…"

Машина обогнула невидимую половину холма и понеслась вдоль его освещенной луной половины. Луна была в ущербе, и тени казались черней своих предметов.

"И я узнала… черные тени, рыжие предметы, отличные от всех оттенков черного и рыжего, словно цвета застыли то ли в атаке, то ли в панике… или инерции… как нечистая сила, застигнутая петушиным криком…"

"Ева, мне не по себе… я за рулем, ночь, пустыня, а ты меня пугаешь безумными метафорами… вместо того, чтобы развлекать…"

"Пожалуй, ты определил формулу наших отношений – и теперь… и тогда…"

"Тогда?"

"Ну да. Ты всегда за рулем, а я всегда пугаю тебя вместо того чтобы что? Знаешь, мне кажется, что я – некий цвет за пределами твоей способности видеть, и ты пытаешься подмешивать меня в свою палитру по мере надобности. Вот, недостает тебе зеленого, и ты меня подмешиваешь с зелеными, красного – с красными, но выходит всегда немного не то, чего ты желал, потому что я не зеленая краска и не красная, и не любая иная из тех, что различимы тобой в твоей радуге".

Помолчали, вглядываясь в треугольник мира, освещенный фарами машины. В дальнем свете он казался однообразным холмистым пространством, но в ближнем в нем все время что-то происходило: мелькали всплески чьих-то жизней, и воображение дополняло их до образов, хранимых в памяти:

"Вот, ты заметила, мелькнул хвост… лиса, должно быть… или шакал…"

"Да нет, это была ведьма на метле, лилипутка…"

"Ах, Ева…"

"Я развлекла тебя?"

"Да, я даже согласен съесть твои ананасы… вот, только дома за столом…"

"Ну да, и ты, Абрам, назовешь этот ужин "пикник в пустыне". А потом пройдут годы, ты забудешь, что было на самом деле, и останется в памяти образ: пустыня, Ева, ананасы, шакал на обочине – всё будет упаковано в то, что ты называешь компромиссом "искусства жизни"…

"Да, но сесть за руль ты не хочешь…"

"Нет, милый, тогда рухнет наш тандем, а ему уже тридцать веков… Абрам, наш петух, похоже, пропел… мы запутались и… застыли то ли в атаке, то ли панике… или инерции…»

"Ты помнишь?"

"Ну да… Дом родителей стоял в низине, и в погребе было сыро даже на исходе лета. Они были несчастливы самыми безнадежными ущербами, ну знаешь, когда женщина красива, глупа и агрессивна, а мужчина мнителен, слабоволен и порядочен. Меня зачали в их первую (и последнюю) брачную ночь. Это была даже не дуэль, а… несчастный случай, как с давешним мотыльком: он лишил ее женственности, а она его – мужественности, и всю оставшуюся жизнь они судились друг с другом – чей ущерб больше… А так как в их доле, отрезанной крепостными стенами от пустыни, никто ничего не знал, то я стала джокером в их судьбах: свидетелем, прокурором, адвокатом, алиби, жертвой и палачом… Они разменивали на меня свои судьбы, пока не исчерпали свои жизни до донышка и не умерли от тоски… А я… получила в наследство смирение – гибельную привычку зависеть от чужих… – быть не в себе…"

"Но ты выглядела совсем не несчастной. Ты была… Ева, ты была ужасно смешливой – до неприличия… Ну да, помню, я был потрясен, как на твоем лице дрожали блики, словно в воде… и мне хотелось, чтобы никто кроме меня не видел их…"

"Тебе удалось, Абрам, ты нашел приличный для тебя компромисс – я стала отражать тебя одного…"

"Ну, знаешь, Ева, все это метафоры, а жизнь есть жизнь и надо следить за дорогой, или…"

"Или дворники?"

"Вот именно, а ты что сделала? Я уже почти готов был перестроить наш погреб, начал отводить воду, на городском обеде мне уже достался бараний глаз, ты понимаешь, чего это мне стоило, а ты? Бросила семью, детей и сбежала с этим фатом, коммивояжером, соблазнилась бутылкой шампуня… Я готов был простить тебя, Ева, но ты же никого не слышишь кроме себя. Мое великодушие… Чего ты добилась?"

"Я вымыла волосы… Я прежде даже не знала, что волосы мои не рыжие, как пустыня… поверь, возник удивительный, ни на что не похожий цвет, и потом такая мягкость и чистота… нежность… влага испарялась, и я чувствовала, что весь мир вокруг моей головы смягчался и даже солнце бледнело. Я видела, Абрам, как его лучи преломлялись, чтобы не обжечь меня… мир признавал мое присутствие… это было счастье…"

"Скажи, мне, Ева, только одно, прошу тебя, скажи теперь, от кого был тот ребенок?"

"Зачем тебе? Ведь он умер…"

"Мне важно. Я хочу знать, Ева, я имею право. Я твой муж".

"Милый, прошло три тысячи лет… я не знаю… правда. Ведь я умерла тогда под забором…"

"Вот он, Ева, твой компромисс…"

"…Ну да, что мне оставалось, когда этот тип выгнал меня. Да, я была на сносях, но ребенок-то не родился… Кто же знает теперь, кто его отец…"

"Женщина всегда знает".

"Выдумка мужчин. Вы нуждаетесь в восполнении своих ущербов. Для мужчины, женщина должна знать все, чего не знает он сам… И главное знание, которое он ищет в ней, это подтверждение собственной мужественности… Что тебе теперь до этого ребенка, который даже не родился три тысячи лет тому назад…"

Помолчали, смотав два витка светлого серпантина.

"А что хотят знать женщины, Ева, что хочешь знать ты?"

"Все. Или, хотя бы, цвет своих волос… Я ведь не только твое отражение, Абрам, не только подтверждение твоей мужественности, не только чье-то алиби… не восполнение чужих ущербов… Я есть и сама по себе – поняла это, когда преломились лучи солнца, и возник этот цвет – восьмой, кажется, в радуге… жаль, что ты не видишь, Абрам, но он теперь есть вечно… данность мира, понимаешь? Подтверждение моего присутствия…"

"Восьмой цвет? Ты уверена?"

"Нет".

"Ну, слава богу, значит, у нас еще есть шанс доехать домой".

"Увы, ни в чем не уверена, Абрам, вот в чем сложность… не на что опереться. Вот, например, этот город… я совсем не уверена, что он остался там – в прошлом, а не ждет нас за поворотом…"

"С дворниками?"…

"…Ни в чем не уверена. Знаю теперь меньше, чем тысячи лет тому назад, когда жила в случайных отражениях – бесчисленных образах впечатлений о себе – возникала рыжей лисицей, лунным зайчиком, ведьмой…"

"И я ничего не знаю, Ева…"

"Как жаль, ведь ты за рулем…"

"Ну да, я выучил правила приличий и, вот, даже удостоился бараньего глаза, Ева, а ты видеть не хочешь… меня… Зачем тогда все это? Лучше умереть под забором…"

"Постой, скоро приедем, я приготовлю тебе ужин. Включим лампу…"

"Ближнего света…"

"Ну да, под оранжевым абажуром".

"Ты вымоешь голову яблочным шампунем…"

"Абрам, там впереди…"

"Только этого не хватало…"

Впереди на обочине стояла машина и рядом человек в позе подчинения. Абрам сдал назад вопреки внутреннему голосу, зовущему рвануть вперед. Слабой гнилушкой мелькнуло доверие к незнакомцу, мол, занят он здесь собой и не станет приставать к путникам, но незнакомец безнадежно сорвал с себя прекрасный лик печали и засеменил, затаптывая тени, в отвратительно радостном возбуждении. Абрам подумал как, должно быть, и Господу Богу тошно взирать на обращенные к нему с обочины лица, обезображенные бессмысленной надеждой и верой…

Луна вошла в свой самый ущербный миг и отразила свет фар случайной машины, застрявшей в роковом треугольнике… а все, кто не спал в эту пору, продолжали верить, что свет – белого цвета… Ева набросила на плечи шаль и поднялась в прохладу пустыни. Лицо Дана обратилось к ней и приняло нормальное человеческое выражение – ему стало грустно, что эта женщина, возникшая так просто, словно она вышла на крылечко погладить собаку, сейчас исчезнет, как и тогда… когда он нашел ее мертвой под забором… И он так никогда и не узнает, был ли это его ребенок…

Дан провел вечер у старика, разрушительной энергии которого хватило бы на то, чтобы уничтожить всю пустыню, но обстоятельства позволили ему построить только один городок, и Дану не показалось мало… В редакции его предупредили, что старик не в меру болтлив, но чтобы так… Он цеплялся за микрофон, ни за что не хотел прекращать интервью и, должно быть, подсыпал свою страсть и в мотор его старенького «Форда» – так, что тот заглох… Черт бы побрал всех агрессивных романтиков с их разбитыми от дурацких молитв лбами… Но городок построил… – нормальный человек не сумел бы…

Старик громыхал посудинами слов, заваривая хмельное зелье из припасенных на черный день эмоций, пьянея все более и более: "Пустыня была, как чертова задница"… когда они стояли на вершине холма – трое хилых и экзальтированных от усталости и недоедания юношей… страстно мечтая о городе – своем городе с фонтанами, тенистыми скверами и павильонами с ледяной газировкой – совсем как там – на проклявшей и изгнавшей их родине… – каждый из них готов был вырвать свое сердце ради этого города… И вот, теперь… он остался один… торговцы пьют газировку прямо из его жил… Старик страшно кричал, что отдал бы и теперь свое сердце, только бы разрушить Город-предатель и выгнать вон… из Его Храма… всех… прочь…

 

Дан вяло соображал, что пора сменить профессию, пока его равнодушие к словам не стало фатальным, и не возник необратимый процесс отторжения любых культурных форм… Он думал, что можно для начала пойти коммивояжером… и вообще, всерьез поискать женщину…

"Заглох?"

"Заглох".

Абрам постучал носком ботинка по шине и посмотрел мимо: "Могу подвезти".

"Не стоит".

Компромисс был исчерпан, но Ева добавила капельку участия:

"Хотите, мы оставим Вам банку ананасов и черный хлеб".

"Спасибо, не стоит, простите за беспокойство".

"Ничего, сожалею".

Капелька участия оказалась последней, и содержимое компромисса пролилось через край формы прямо на зажигание абрамова «Пежо», погасив его фары и луну, которая, кто следит за событиями этой ночи, отражала именно их свет. Наступил необратимый ущерб, когда слова теряют смысл, и время с пространством едва различимы в далеком свете эгоистичных звезд, светящихся равнодушно – сами по себе…

В наступившей темноте чиркнула спичка, и луна на мгновение отозвалась уютным оранжевым бликом, осветившим волосы женщины, замершей на вершине жесткого треугольника, кажущегося «роковым» для тех, у кого нет иных точек опоры, более пригодных для перевертывания своих земных миров…

Дан подошел к Еве, взял ее за руку и сказал: "Пойдем, здесь недалеко, а то у Абрама, похоже, заглох мотор…" и Ева, мельком оглянувшись, сделала пару нерешительных шагов следом… Абрам закурил сигарету: "Ева, ты уходишь под забор? Учти, скоро эта ночь пройдет и станет светло – ты знаешь, как бывает светло в полдень в пустыне…»

"Да" – продолжил Дан: "похоже, что это единственное знание, которое ты подарил ей, приятель… Ева, только что твои волосы вспыхнули удивительным светом… немного оранжевым, уютным, теплым… неповторимая прелесть… кажется восьмой цвет… в радуге. Думаю, в полдень он будет соперничать с солнцем…"

"Ты уверен, Дан?"

"Конечно, милая".

Абрам, а ты?"

"Не знаю, Ева, сомневаюсь – просто есть порядок: семь цветов в радуге… Садись в машину и поедем домой…"

Ева вернулась и замерла, вглядываясь в ночь. Глаза привыкли к рассеяно-серебристому миру, освещенному только звездами и огоньком сигареты.

"Не знаю…" – голос Евы звучал на одной ноте, словно она настраивала его для совсем иных слов: "у меня чувство… несвободы… от чувств… нет опоры… в мире… для меня… для моего ребенка… Я отказалась тогда – от себя – потому что не хотела привести в мир, где нет места для меня самой… своего ребенка".

"Вот" – сказал Дан: "Я не выгонял ее – она сама ушла… Чего тебе не хватало?"

"Опоры… Я больше не могла быть – не в себе – …боялась потеряться еще более – разорвать себя, умножив ущербы…"

"Могла остаться…"

"Могла вернуться…"

"Откуда… куда? Что происходит со мной? Иду за тем, у кого меньше сомнений… абсурд…" Ева нерешительно шагнула, оступилась, потеряв равновесие, и исчезла, пропав на обочине… – растворилась в своей тени… – так всегда бывает с теми, кто уходит в беспредельность своего одиночества…

Конец.

Вернее, пауза, которую заполняет собой небесное тело под названием Луна – идеал компромисса, бездушно отражающий все божьи искры… в мире, не терпящем пустоты.

Машина обогнула невидимую половину холма и понеслась вдоль его освещенной половины. Луна была в ущербе, и тени казались черней своих предметов. Дорога уводила на холм, и пустыня с высоты казалась похожей на контурную карту. На вершине холма, мерцая огоньками, ждал городок.

"Ева, мы почти приехали…»

"Невероятно, городок похож на летающий остров – сам по себе, словно опустился с неба…"

"Знаешь, у меня такое чувство, словно я уже был здесь: пустыня, ночь, луна в ущербе, ты, Ева…»

"Можно устроить пикник…"

1999 г.

Кибитка

Было это в конце советской власти в маленьком приморском посёлке, фантастически красивом даже в запустелых восьмидесятых. В курортных городах оседали все нормальные отдыхающие, а сюда приходилось идти пешком много километров, и потому добирались самые отчаянные из “диких” – так назывались граждане, отдыхающие без “путёвок” в “дома отдыха”. Местные жители сдавали им свои “углы”, то есть, части комнат. Однажды, на одной из веранд неказистого деревянного домика, очутились люди, согласные терпеть убогий быт ради уединенных свиданий с морем – вдали от общественных пляжей. Маленькая заповедная бухта пряталась между лапами горы – черепахи. Там была нежная, тёплая галька, малахитовый плеск и светящийся воздух.

Наташа была столичной учёной дамой и приехала с восемнадцатилетним сыном, похожим на ухоженного дога. На веранде, напоминающей лабиринт, им досталась единственная кровать в нише, криво занавешенной простынёй в петухах.

Отвращение к столичному снобизму привело на веранду и доктора математики с крупными жёлтыми зубами и унылым племянником. Им и двум робким провинциалкам – маме и дочке – выпали общие места.

Хозяйку местные-посёлочные не любили за то, что она, отовариваясь в точке питания как мать одиночка, снабжалась и от любовников. Знали, что у неё два холодильника. Один стоял в ванной и там же, прямо на плиточном полу – единственном квадратном метре твёрдой поверхности, свободном от барахла – она кромсала мясо большим тупым ножом и несла его к плите, капая кровью на голый живот. Ходила она всегда в купальнике – маленькая, очень женственная, гордая, полубезумная, рыжая…

У неё был сын – ненавидящий и презирающий весь мир подросток, и две дочки – темноволосые, худенькие, похожие на эльфов. Девочки проводили дни на пляже, скользя по колено в прибое и отражая глазами мир, а ночью спали на веранде – где придётся, свивая себе гнёзда из куч платьев, белья и безделушек, которые всегда валялись на полу, как опавшая листва.

Хозяйка часами сидела у перил веранды с таинственно-порочной полуулыбкой, глядя в одну точку, и тогда жильцы отдыхали, прихорашивая свои ночлежки. Иногда ею овладевали взрывы активности, и она шла, как экскаватор, по периметру веранды, двигая выпадающей из лифчика грудью растущий ком своего хлама. Все в панике разбегались и, возвращаясь, обнаруживали перемены в топографии, словно после вулканической деятельности. Где-то вспучивало раскладушку заткнутым под неё старым матрасом, в другом месте образовывалась воронка – там, где раньше стоял сундук – и только хаос оставался неизменным. Математик добродушно скалил жёлтые зубы, Наташа поднимала бровь, словно дегустировала пикантный сыр, провинциалки тихо шуршали собранными на берегу камушками и ели печенье «Шахматное» – единственное, что можно было свободно купить в местном ларьке. Их раскладушки блуждали между более устойчивыми «углами» соседей, и те перебрасывались поверх их голов загадочными фразами, где часто упоминалось слово «система».

Провинциалку звали Олей. Жила она словно в полусне. Казалось, ею двигали неясные отрицания, из которых, она, отвергая – одно за другим – обстоятельства своей жизни, складывала свой путь. После восьми классов Оля ушла от родителей, перебивалась кое-как, снимая скверную комнату у слепой старухи. Беременная – отказалась от замужества… И на веранду она с дочкой попала, ведомая неясными побуждениями. Стремясь к прекрасному и неведомому Морю, Оля и девочка оказались на автобусном вокзале, пропахшем жареными пирожками и бензином… Взяв сумку с двух сторон за ручки, они долго шли по спускающейся к синему горизонту улице к лежбищу, укрытому голыми телами… Растерянно пробрались к краю пляжа – бетонной ступеньке, о которую в мутном прибое бились яблочные огрызки. Девочка подняла глаза на маму и та торопливо солгала: “Это ещё не море” – сказала, стараясь сдержать отчаяние: “Скоро уже, пойдём”. И они пошли вдоль отрицания – вдоль неморя, и поздно вечером, случайно, не зная о существовании заповедной бухты, оказались на её берегу. “Вот – море” – сказала Оля, и они легли на хвойную подушку и уснули в густеющем малахите.

Оле нравилась веранда, её обитатели и призрачная жизнь, созвучная неясному, но властному ритму её мира. Ей казалось, что Черепашья бухта – её настоящий дом, а прежняя жизнь – нелепость. Она уплывала к горизонту, прикрывая веки так, чтобы не видеть неба – только море, и ей казалось, что она в саду, полном солнечных бликов, зелёной прохлады, сумерек. Голос дочери заставлял очнуться, Оля оглядывалась на её далёкую замершую фигурку и, возвращаясь, успокаивала дочь, обещая больше не заплывать так далеко, а девочка ревновала её к морю и боялась его…

Наташа была доктором медицины и последнее время с горечью осознавала, что, подобно тёмной бабе-ворожихе, колдовала над судьбой, слепо сгубив свою жизнь.

Рабоче-крестьянские предки дали ей в наследство основательность, хватку, титул гегемона и тоску по голубой крови и самодержавию. Юность она провела среди золотой молодёжи, которую потом назвали “шестидесятники”. Дитя это было, увы, скорее, не первенцем свободы, как хотелось думать, а нежизнеспособным последышем, зачатым на сталинских поминках. Наташа жила в двойственном осознании происходящего с ней. Ей льстила принадлежность к «избранным», волновали восхищение и зависть непосвященных, нравилось играть королеву, участвовать в почти настоящих интригах. Но она была слишком умна, чтобы не видеть убожества реальных отношений.

Однажды, после очередной тайной вечеринки, проснулась в одной постели с полузнакомым типом, в комнате общежития, где спали и другие парочки из их компании. Пыталась понять, как оказалась здесь – складывала объяснение, словно детские кубики, и вышло, что по принятому у них порядку, и если бы она не подчинилась ему, то была бы изгнана и наказана – ей бы отомстили, пустив по следу сплетни и подлости.

Наташа испытала неведомую прежде ярость и, сделав разворот на полном ходу, атаковала первой, явившись на их вечеринку с той страшной улыбкой, что возникает, когда душу сжигает ненависть. Она объявила на безупречном сленге, что уничтожит каждого, кто посмеет произнести её имя – ладная крепкая фигура, тяжёлые чёрные волосы, собранные в “конский хвост”, зеленоватое сияние небольших глаз – не посмели.

Наташа прокляла советскую тусовку и приняла тайное посвящение. Она поверила в свою миссию – царицы-матери в изгнании. Всё сходилось: она была настоящей живой женщиной в царстве мертвых – плоть от плоти осиротевшего народа и единственной, кто осознавал происходящее: случился неосязаемый потоп, и осталась только она, и только она может спасти Россию. Все избранники – красные и белые – убогие сектанты, мелкие грызуны, выживающие в стаях, а русскому народу нужен был монарх божьей милостью – её сын от Рюриков.

Наташа стремительно делала карьеру: выгодное замужество, кафедра, диссертация. Затем окунулась в родословные – её влиятельный любовник имел доступ к генеалогиям. Возникло три претендента в доноры: крупный чиновник, драматический актёр и сибиряк без телефона. Наташа ненавидела чиновников и презирала актёров, сибиряк представлялся ей пьющим. Проведя полночь у зеркала со свечами, она утром улетела в командировку в Омск.

Избранник жил с замужней дочерью. Пил только зять. Наташа сослалась на путаное предположение и назначила свидание в гостинице. Его действительно звали Александром Романовым. Родители погибли в тридцатых, детдом, БАМ, вечерний технологический в Омске, случайный брак. Русоволосый, серые мягкие глаза, красивые руки; Наташа молилась…

Потом вернулась в Москву, развелась с мужем и перешла в режим “автопилота” – её карьера вошла в штиль, где в ближайшие пару десятков лет не должно было быть неожиданных ветров и течений. Наследника назвала Николаем.

Наташа страстно отдалась сотворению мира, созвучного её высокой миссии. Она отвергала всё, что, как казалось ей, прорастало из плоти советского режима, восполняя собой всё недостающее для достойной жизни, какой она себе её представляла: уединение, простота, комфорт, спорт, языки, литература, музыка, живопись. Утром она пила кофе, раскладывала пасьянс, и Николай был убеждён, что все её дни складываются из таких же неспешных церемоний. Её настоящая жизнь была от него скрыта. И долгие годы Наташа радовалась своей изобретательности и силе, с которой ей удавалось держать над сыном небесный свод, как зонтик в непогоду.

Отношения у них были близкие и непринуждённые. Парень был похож на мать, только, пожалуй, мягче – либеральней – говорила Наташа. Они могли бесконечно говорить о литературе, живописи и были схожи во вкусах. Друзей у него не было и не было врагов – Наташу боялись.

 

Николаю было шестнадцать лет, когда случилось ужасное. У них был единственно близкий человек – Леночка – одинокая учительница рисования, которая с детства давала Коле уроки. И вот, в тридцать шесть лет с ней случилось чудо разделённой любви. Леночка вышла замуж за превосходного человека, а на случайный лотерейный билет молодые выиграли машину и уехали в свадебное путешествие. Чудо происходило на глазах у Коли, и он казался растроганным… А потом случилась трагедия: в первый же день путешествия молодые разбились. Позвонили из больницы по номеру телефона из Лениной записной книжки и сказали, что женщина ещё жива, а её спутник погиб. Ответил Николай – он что-то читал и кратко поблагодарил за сообщение. Наташа пришла через полчаса. А ещё через час позвонили, что Лена умерла.

«Ах да, я забыл тебе передать» – Николай покаянно пожал плечами, улыбнулся, спросил обычное: «У тебя всё нормально?» Наташа тяжело села на стул, странно свесив руки, молча просидела час. Не ответила на вопрос об ужине. Ночью ей приснился голый младенец, вмёрзший в продукты морозильной камеры. Утром увидела в волосах седую прядь.

С тех пор их жизнь превратилась в ад. Наташа разрушала своё творение с такой же страстью, с какой прежде создавала. Её царевич обернулся дьяволом. Она любила его и ненавидела – пыталась увидеть в нём человека – человеческую душу – и не могла. Сын был заживо погребён в саркофаг, созданный её усилиями. Она пыталась выманить его словами, вышибить пощёчинами – он вёл себя с царственной невозмутимостью…

«Посмотри вокруг!» – кричала она: «Увидь мир… меня! Ты видишь меня? Ты увидишь меня, если я сейчас проткну ножом своё сердце?!» – сын молча ждал, когда прекратится её истерика.

Однажды Наташа привела Николая на городской рынок. Он шёл за ней с мученической улыбкой, нёс сумку, в которую она положила помидоры и персики. А потом сказал: «Всё, довольно, я устал» – и лёг прямо между рядами на грязный асфальт. Он стал нервым – боялся, что мать исчезнет, и мироздание, которое она отказывалась держать теперь, рухнет и придавит его – стал груб и ревнив, следил за ней. Этой осенью его должны были забрать в армию, что означало верную гибель.

Жизнь на веранде неожиданным образом показалась вновь обретённым раем. Наташе и Николаю чудилось, что они едут в кибитке бродячего цирка. Пёстрые тряпки, странные маски, театрально красивые закаты, малахит бухты, янтарь луны… В одну из ночей сын остался в комнате хозяйки, и Наташа усилием сдержала желание стать сторожем у двери…

Николай презирал математика за рассудительность, меланхолический оптимизм и жёлтые зубы, но подружился с девочками-эльфами и провинциалками. Дружба была странной – устраивались неподалёку друг от друга, словно воробьи на ветках, и молчали. Иногда Николай читал стихи.

Однажды заболела Олина дочка. Она всегда бредила, стоило немного подняться температуре, и Олю очень пугали её бессвязные монологи – обычно девочка была тихой, молчаливой, и напряжённый голос, резкие движения казались чужими и очень страшными. Оля стояла на коленях перед раскладушкой и дрожала, пытаясь укрыть дочь собой, виновато улыбалась, стыдясь исходящего от них беспокойства…

Наташа видела, как Николай подошёл и молча укутал Олю в свой свитер, а затем положил девочке на лоб руку и сказал сильно, спокойно: «Сейчас ты уснёшь, будешь спать, проснёшься здоровой и никогда больше не будешь бредить».

Девочка затихла и уснула. Оля застыла в благодарности, молилась одними глазами. Наташа видела, что сын бледен, с влажным от испарины лбом и тенью у потемневших глаз…

Олина девочка больше никогда не бредила.