Za darmo

Нас ломала война… Из переписки с друзьями

Tekst
2
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Нас ломала война… Из переписки с друзьями
Нас ломала война… Из переписки с друзьями
Darmowy audiobook
Czyta Оксана Бурлука
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Оба заговорили одновременно:

– А как ты это себе представляешь? Полоумная! Что, не видишь, какая тут охрана?!

– Вижу. Но вы же взрослые люди! Есть и офицеры, и врачи, и не просто врачи – ученые! С ромбами. Один этот ваш горластый Алексеев чего стоит. Давно бы что-нибудь придумали. Сил у вас пока хватает, жить хочется. Я бы на вашем месте давно убежала к партизанам. Их полным-полно во всех лесах кругом.

– Ну, нахалка, ну, нахалка! – возмущенно повторял Василий Степанович.

– Пожалуйста, скатертью дорога, – иронизировал Толя, – беги, раз ты у нас такая храбрая! Может, и нас прихватишь… побежим за тобой.

Оба были раздражены ужасно. Я поняла, что наступила на больную мозоль.

Мы потом долго не говорили об этом. Я заболела сыпным тифом: тифозные вши добрались и до меня. Несколько дней подряд была температура за сорок, я почти не приходила в сознание и все время бредила. Потом мне уже рассказывали Толя и Василий Степанович. Как главврачу, немцы выдали ему термометр и баночку с марганцовкой. Василий Степанович разводил крупники марганцовки и, как только я приходила в себя на некоторое время, заставлял меня полоскать рот. Врачи сказали ему, что иначе первым же осложнением у меня может быть отит. Я думаю, и у вас так называется воспаление внутренней части уха.

От слабости я не могла поднять голову и полоскать рот.

Через несколько минут вновь теряла сознание. Василий Степанович был близок к отчаянию.

Как только я открывала глаза, надо мной склонялось его рассерженное лицо.

– Сейчас же полощи рот!

Я молча отворачивалась.

Мне хотелось, чтобы меня оставили в покое. Сил не было совсем. Какое еще там полоскание…

Василий Степанович выходил из себя.

Бывший военнопленный, врач Биценко Александр Дмитриевич, 1980 г.


– Да что же это такое! – повторял он свою любимую фразу, – я кому сказал?! Полощи, дура! – дальше шли еще более зверские эпитеты, но я не шевелилась. Тогда они с Толей поворачивали меня, поднимали голову и силой заставляли полоскать рот. Доктор Биценко и еще какие-то другие врачи тоже не оставались в стороне, следили за пульсом, прикладывая ухо к спине, выслушивали легкие, всматривались в глаза, поднимая веки, меняли тряпку с холодной водой на лбу. Но чем они могли помочь? Я чувствовала их рядом. Закрыв глаза, слышала их голоса и однажды услыхала непонятную фразу, которую запомнила:

– Начинается воспаление легких, коллега, скорее всего – летальный исход…

Я слушала и думала, что это такое – «летальный исход»? И опять проваливалась в страшные сны. Все время почему-то сны были жуткие, приходила в себя в холодном поту и опять: «Сейчас же полощи рот! Кому говорят!» – и так пять, шесть раз в день. Не знала я, чьими молитвами в конце концов выжила. Колдовали надо мной атеисты, вряд ли кто из них молился. Но и они, и все в лагере, кто знал про меня, «до скрежета зубовного», как выразился однажды Толя, хотели, чтобы я осталась с ними. Им казалось, что в этом была какая-то надежда и для них. Как талисман. Но когда тиф и воспаление легких стали отступать, и я уже не теряла сознания, начались сильные боли в пояснице. Я все время стонала – ослабела и не могла больше терпеть боль молча.

Однажды я заметила, что, когда мне удается согнуться «треугольником», когда поясница становится «углом», боль почти пропадает. Но мне не удавалось надолго так складываться.

Узнав об этом, Толя поднял меня на руки. Спина «провисла», и боль стихла. Он носил меня по комнате, потом по коридору взад-вперед по три-четыре раза в день. Я засыпала у него на руках, а просыпалась от боли на кровати.

Несколько раз я говорила Толе, чтоб он не носил меня.

Худющий, голодный, сам еле душа в теле, а взялся носить такую тяжесть.

– Молчи, глупая, – отвечал он раздраженно, – что ты там весишь? Кожа да косточки! Костями даже назвать нельзя! И не смей командовать, что мне делать, а чего не делать, муравей несчастный!

Я понимала, что за грубым тоном пряталась тревога за меня, жалость, такая же, как и за ворчанием и обидными словами Василия Степановича. Возражать не было сил. Почти все волосы у меня постепенно выпали. Сколько возьмешь в руку, столько в руке и остается. Я показала этот ужас Толе со слезами на глазах. Толя посмотрел и вдруг сказал:

– Не выбрасывай этот локон. Дай мне его на память.

У тебя когда-нибудь еще вырастут.

– Зачем тебе?

– Если нас развезут по разным лагерям, локон мне будет напоминать о тебе…

Я отдала ему завиток волос, а сама подумала: «Ругаются, ругаются, бежать не хотят, и на тебе! Локон ему дай!

Телячьи нежности. А еще кадровый фельдшер. Разве такой убежит».

Вслух спросила:

– Ты что же это, надеешься тут выжить, и сто лет после лагеря прожить? Думаешь, у нас будет время на воспоминания?

– На воспоминания? А почему бы и нет.

Василий Степанович молча взглянул на нас и вышел из комнаты.

– В таком случае, я дам тебе мой адрес, тот, где я жила с мамой. Она и сейчас там живет. Только выучи его наизусть, нигде не записывай. И имей в виду, меня зовут Тамарой, а не Этери. В случае чего, напишешь моей маме, где мы встретились, и как вы с Василием Степановичем на сегодняшний день жизнь мне спасли. Мою маму зовут Марфой Ивановной.

Запоминай – я назвала свой адрес, он мне – свой.

Я и представить себе не могла, что Толе предстоит в скором времени еще раз спасти мне жизнь. Но об этом я расскажу позже. Вскоре вернулся Василий Степанович с куском какой-то коричневой плотной ткани.

– Без волос и в доме простудишься. Топить-то тут не принято, а в ушанке все время ходить тоже негоже. Ты же не туркмен какой-нибудь, это они всегда в бараньих шапках ходят. Носи косынку.

Я и стала ее носить, потому что скоро голова осталась совсем без волос, как колено, а в доме делалось все холоднее и холоднее, так же, как и снаружи.

Когда я снова смогла выходить на поверку, опять прибыл эшелон с новыми военнопленными. На этот раз раненых было немного, всего человек десять. Евреев среди них не оказалось. Никого не расстреливали. Перед поверкой Василий Степанович радостно сообщил мне:

– В эшелоне есть одна девушка, медсестра и, представь себе, грузинка!

Я обрадовалась и стала ждать ее с большим нетерпением.

Мне казалось, что вдвоем нам будет легче переносить лагерные беды. Ждала я землячку на плацу возле блока, где жила. Наконец, она вошла через проходную, и полицай указал ей на наш краснокирпичный дом. Мы сразу же увидели друг друга. Шла она ко мне медленно, еле передвигая по песку ноги. Шла и, не оглядываясь по сторонам, пристально смотрела на меня. Так же, как и я на нее. По мере того, как она подходила, я заметила яркий румянец на ее скуластом лице, что не случалось видеть у пленных. Крупные черные локоны выбивались из-под косынки, большие черные продолговатые глаза смотрели испуганно.

Губы плотно сжаты. Я бы поклялась, гладя на ее лицо и ладную фигурку, что она азербайджанка. Но почему она так напугана?

Я пошла ей навстречу улыбаясь, раскрыв руки, чтобы обнять ее, и заговорила, приветствуя по-грузински. У девушки из глаз покатились крупные слезы. Я обняла ее и спросила по-грузински: «Почему ты плачешь? Как тебя зовут?». Она продолжала молча плакать и теперь смотрела на меня, как загнанный зверек. Тогда я спросила то же самое по-русски.

– Рая Туковая, – всхлипнула девушка. Букву «р» она произнесла, сильно картавя. Меня охватила тревога. Еврейка! Тут, в этом проклятом месте, после всего того, что я видела, – еврейка! Я обняла ее прижала к себе:

– Перестань плакать. Не бойся. Никто тебя не выдаст.

Она разрыдалась у меня на плече, уткнувшись в мою шинель. К нам стали подходить пленные, бывшие на плацу.

– Успокойся, все обойдется, пойдем в дом.

В комнате я усадила ее на кровать.

– Рая, мы с тобой подруги по несчастью и, думаю, будем дружить всегда. Я все понимаю. Не плачь. У меня тут верные друзья. Они помогут и тебе.

Всхлипывая, Рая спросила:

– Ты тоже еврейка? (опять это ужасное «р»!) – Нет, я грузинка. Но это сейчас не имеет никакого значения. Мы обе в беде и должны держаться вместе. Причем тут еврейка, грузинка, да хоть китаянка! Причем тут все это?!

Рая впервые улыбнулась. Крупные белые зубы осветили все ее заплаканное лицо.

– А что, китаянки тут тоже есть? – Господи, не только буква «р» выдавала! Акцент, сильнейший еврейский акцент!

Обняв ее, я направилась к Василию Степановичу.

Он тут же понял и оценил ситуацию:

– Кто тебе сказал, что ты должна назваться грузинкой?

Надо было сказать, что ты азербайджанка… ты очень похожа на азербайджанку… А теперь тут, в Житомире, где есть полицаи-грузины… эти предатели тут же тебя выдадут! Бедная Рая снова заплакала.

– Василий Степанович, – сказала я, – ну зачем вы пугаете человека? Эти полицаи здесь не бывают! Он тут же прервал меня:

– Ко всему надо быть готовыми. Разве немцы не отправили тебя к ним на проверку?

– Тех полицаев в Житомире больше нет. Их давно куда-то перевели. Они же приходили со мной прощаться, помните? Раз они не появляются, значит, их тут больше нет. Давайте подумаем лучше, как устроить Раю. У вас найдется еще одна кровать, чтобы поставить ее рядом с моей?

Василий Степанович кивнул.

– А ты, – обратился он к Рае, – перестань реветь.

Держись Этери, и главное, ни с кем не разговаривай, кроме нас. У тебя сильный акцент. Откуда ты родом?

– Из-под Львова, – всхлипнула Рая, – в плен мы попали в Молдавии.

– Сколько тебе лет?

– Двадцать. – Рая продолжала плакать.

– Этери, она старше тебя на год, а ревет, как маленькая! Научи ее держаться по-солдатски!

Так Рая начала свою жизнь рядом со мной в житомирском «Кранкенлазарете». Хипш потребовал, чтобы и она являлась на поверку. Я виду не подавала, но все время внутренне дрожала за Раю. Мы с ней не разлучались. А Рая вроде бы успокоилась, больше не плакала. Наша дружба ни у кого не вызывала сомнений в том, что Рая – моя землячка.

 

Только Хипш посматривал на Раю с подозрением. Однажды после поверки он подозвал меня и спросил, кивнув головой в сторону Раи:

– Это что же, к нам еврейку привезли?

– Господин Хипш, вам, я вижу, кругом евреи мерещатся, – ответила я, улыбаясь, как можно беззаботнее, – неужели вы думаете, что я стала бы спать рядом с еврейкой и есть с ней из одного котелка? (Первую неделю у Раи и не было котелка, она его потеряла в дороге, и Хипш видел как-то, что мы с ней ели по очереди из моего.) Хипш задумчиво посмотрел мне в лицо.

– Ну, если это ты говоришь…

– Можете мне поверить! – продолжала я весело. – Помните, вы и во мне сомневались, а что оказалось? Она такая же грузинка, как и я.

– Ну, если это ты говоришь, – повторил Хипш, – наверное, так оно и есть…

Больше он к этому вопросу не возвращался, а я с дрожью думала об известном «специалисте» по евреям, переводчике «фольксдойч». Он мог появиться в «Кранкенлазарете» в любой день. К счастью, его давно не было видно. Слухи ходили, что его тоже куда-то перевели. Василий Степанович раздобыл и для Раи лишнюю шинель вместо матраса, сапоги и зимнюю ушанку. Толя тоже позаботился о Рае, как только представилась возможность.

А возможность появилась вскоре после ее прибытия.

Немцы, зная, что в «Кранкенлазарете» среди пленных находятся профессора медицины высокого класса, решили устроить нечто вроде курсов повышения квалификации для своих военврачей.

В нашем блоке на втором этаже всех больных перевели в бараки. Провели ремонт. Организовали настоящую операционную, аптеку, склад белья, дезинфекционную камеру и душевую. Главным хирургом назначили начальника «Кранкенлазарета» Алексеева. Он стал набирать себе помощников, Толя сразу же посоветовал ему взять на должность операционной сестры Раю – так ее реже видели бы на плацу. В операционной она могла носить марлевую маску и не разговаривать. Для Алексеева она как квалифицированная медсестра была бы хорошим помощником, а операционная для Раи – самым безопасным местом. Алексеев согласился. Мы с Раей ликовали.

Операции проводили два раза в неделю. Немцы предупредили Алексеева, Толю, которого назначили аптекарем, Василия Степановича как завхоза при операционной и других медиков, обслуживающих операционную, что, если пропадет что-либо из лекарств, инструментов или оборудования, – все они тут же будут расстреляны.

На первой же операции вместе с немецкими врачами появился тот самый переводчик. Рая в марлевой маске работала молча. «Да», «нет» – вот все, что от нее слышали. После операции, прибрав все в операционной, она спустилась к нам. Мы в это время хлебали баланду в комнате Василия Степановича, где с ним жили Толя и доктор Биценко.

– Ну как? Страшно? – спросили мы.

– Как в клетке с тиграми, – ответила Рая. – У меня руки дрожали, хорошо, что Алексеев совсем заморочил немцев своими объяснениями. Меня они не замечали.

– Поздравляем с премьерой! – весело сказал Василии Степанович и поднял свой котелок. Мы чокнулись котелками.

– Хочешь, я попрошу Алексеева пустить меня посмотреть операцию, чтобы тебе не было так страшно, – предложила я.

– Хорошо. Только я все равно боюсь. Всего теперь боюсь. Пока я была на фронте, к нам в село пришли немцы, и всех: и моих родных, и соседей – всех расстреляли за то, что они евреи. А потом, через месяц, расстреляли всех остальных в селе. Украинцев, русских – за то, что они давали хлеб и другую еду партизанам. Мне написал мой двоюродный брат из партизанского отряда. Он успел убежать, когда всех ловили для расстрела. Письмо нам в медсанбат передали партизанские разведчики.

Рая уже не плакала. Она рассказывала тихо, ни на кого не глядя. Только щеки у нее побелели.

Алексеев разрешил мне прийти только на третью операцию. Василий Степанович отвел меня в душевую. С горячей водой и настоящим мылом! Выдал мне белый халат, шапочку и марлевую маску. Мою одежду, пока я мылась, «прожарил» в дезкамере. С горячей водой ушла вся моя постоянная ломота в теле. Сколько сил прибавилось! Я влетела в операционную раньше немцев, как на крыльях. Рая в марлевой маске уже раскладывала инструменты, коробки с марлевыми салфетками, какие-то бутылочки и эмалированные миски.

– Рая, я была в душе! – с восторгом сообщила я подруге.

– Тише, тише, уже идут…

Санитары внесли на носилках раздетого больного и стали укладывать на операционный стол. Боже мой! Разве можно было его оперировать?! Из-под серой кожи, покрытой какими-то пупырышками, торчали кости. Возраст трудно было определить. Он тихо стонал. Вошел Алексеев, за ним пятеро немцев и переводчик – все в марлевых масках в белых халатах.

– Аппендицит, – громко сказал Андреев и протянул руку Рае. Та дала ему длинную миску с ватой, марлей и флаконом.


Алексеев Иван Григорьевич, врач, 1942 г.


Все склонились над больным. Запахло спиртом и еще чем-то едким. Андреев отрывисто называл инструменты. Рая молча подавала. Когда я, наконец, смогла между спинами увидеть живот больного, Андреев уже копался в нем. Резиновые перчатки в крови, запах крови. Голос Андреева. Он что-то объясняет. Переводчик переводит. Немец спрашивает. Переводчик переводит. Андреев приподнимает часть кишки, показывает и объясняет. Я вижу какие-то прищепки по краям разрезанного живота, кишки… Алексеев отрезает аппендицит, продолжая по ходу объяснять немцам свои действия. Я смотрела на операцию, на больного и думала: как мало у него крови! И теперь, когда она почти вся вышла во время операции, как он сможет выжить? Толя сказал, что после операции больных отправляют обратно в барак – на прежнее место, на нары, без постелей, без перевязок…

Кормя, как и до операции, той же баландой. В результате они умирают.

«А не убийца ли этот Алексеев? – думала я. Немцев на еще живых пленных обучает. Не предательство ли это?».

После операции я пришла в комнату, как побитая собака. Что же это я видела?! Как такое может быть?! Алексеева ничуть не беспокоит, что оперированные умирают в завшивленных вонючих бараках! Жестокость, как у немцев.

Нет, еще страшнее. Для немцев пленные – чужие, а для него свои, сограждане! Тогда я еще не знала о клятве Гиппократа.

Пришла Рая с нашими котелками.

– Пойдем к Василию Степановичу. Все давно уже, наверное, едят.

– Рая, там наверху… Это же убийство.

– Да.

– Что же делать?! Как остановить…

– Кого? Немцев? Или Алексеева? Ты меня удивляешь!

Алексеев мне сказал вчера: «Эти люди умерли бы и без операции. У кого гнойный аппендицит, у кого туберкулез или гангрена… В наших условиях – верная смерть».

– Значит, знает кошка, чье сало съела. Оправдывается!

– Конечно, знает. Но, может быть, так они скорее перестают мучиться?

– А эти операции – что? Еще большее мучение перед смертью! А фашистов обучать на еще живых – не преступление?

– Преступление. Да. Трагедия. Все преступление: и вой на – преступление и то, что мы тут с тобой сидим – преступление, и наша операционная с Алексеевым – трагедия, и то, что доктор Поляков в соседнем блоке выделывает… все эти эксперименты… тоже преступление и трагедия, что ж теперь, повеситься?!

– Какие еще эксперименты?

– А ты не слышала? Во втором блоке, там тоже навели чистоту: халаты, душ, как у нас. Отобрали добровольцев…

– Я не знала… Что значит – добровольцев? Давно?

– Да с неделю. Добровольцы из пленных. Это те, кто сами согласились. Там обещали кормить. Только кормят одних яичными белками и ничего не дают больше, других – только сахаром. Есть еще какие-то группы. Этих, на опытах, человек 20 или 30. Зайди туда, сама увидишь. Несчастные скелеты. Им меряют температуру, давление. Все записывают.

Ждут, когда умирать начнут. Тогда будут вскрывать и результаты тоже записывать. Мне тамошний фельдшер говорил.

– Зачем это? Совсем спятили?

– Кто? Поляков и его помощники? Ничуть. Результаты нужны немецким врачам, а наши работают за еду. Там пленные медики и сам Поляков получают, как и в нашей операционной, настоящий хлеб, по 6 кусочков сахара в день, 20 граммов сала, по яйцу на завтрак. Говорят, дают в обед даже кровяную колбасу. У нас, правда, пока колбасы не было, только сыр…

Да, я знала, что колбасы не было. Василий Степанович, Толя, Рая делились со мной и доктором Биценко своими небогатыми пайками. Кроме нашей обычной баланды группе Алексеева варили где-то за оградой лагеря еще суп из настоящих овощей. Санитары, прикрепленные к нему, приносили бак с супом дважды в день. Смертельный голод от этих пленных стал отступать, но какой ценой!

Рая как-то сказала мне:

– Когда я думаю, что вокруг нас столько людей каждый день умирает от голода, даже эта подачка у меня в горле застревает.

У меня тоже застревала по той же причине. Но я себя старалась мысленно оправдать тем, что собиралась бежать, и мне нужно было набраться сил после тифа. Да и что говорить, тяжелая штука – голод. Тут от кусочка хлеба или яйца не откажешься, когда друзья с тобой делятся.

Мысли о побеге не оставляли меня все время. Я понимала, что одной мне вряд ли удастся это сделать. Да и слабость была такой, что я не могла без одышки обойти сразу территорию «Кранкенлазарета», хотя каждый день в любую погоду делала это для тренировки. Я искала среди медиков, которые еще держались на ногах, людей, готовых рискнуть.

Обдумывала вариант выхода на волю. С Толей и Василием Степановичем было бесполезно говорить об этом. Они накидывались на меня, с возмущением отметая все мои рассуждения и варианты, как «опасные для всех нас, для всего «Кранкенлазарета» мечтания!» Шалико почему-то избегал меня.

Я пробовала говорить и с ним, и с другими, но все повторяли одно и то же. Невозможно.

– Нечего и думать о побеге, особенно из «Кранкенлазарета». Отсюда выходят только мертвыми.

– А я не собираюсь тут умирать! Чего вы ждете? Надо же что-то делать. Увезут в Германию, там всем крышка! Смирились и лапки сложили? Мужики, называется!

– Остановись с этими разговорами. Еще нас подведешь!

Моя настойчивость многим не нравилась. Особенно Алексееву, у которого были везде свои «уши»: он злился на меня, ведь его немцы назначили ответственным за порядок в «Кранкенлазарете».

В конце концов, как оказалось, все мои разговоры действительно могли стоить мне жизни и, как ни странно, не от рук немцев, полицаев или переводчика, а от самих же военнопленных! Но об этом позже, а сейчас я продолжу разговор о событиях, которые добавили немало переживаний и горечи в наше житомирское существование.

Как-то раз в середине дня всех ходячих вызвали на внеочередную поверку. Сначала мы думали, что опять прибыл эшелон с пленными, но эшелона не было. Все выстроились, как обычно, в три с половиной ряда на плацу, и сразу же увидели, что один из бараков был окружен немцами и полицаями. Переводчик и несколько полицаев выгоняли пленных из барака.

– Выходите! Все! С вещами!

– На выход! Быстро! Бегом! На транспорт!

– В строй! Все с вещами на поезд! Все на выход!

Я обернулась. На железнодорожной ветке, которая проходила около проволочной ограды, не было видно ни поезда, ни отдельных вагонов.

Пленных из того барака, поспешно выходивших с небольшими узелками и тощими рюкзаками, выстраивали там же вдоль стены. Несколько полицейских, выгонявших пленных, вышли из барака последними и заперли двери на замок.

Мы услыхали команду:

– Все вещи из рюкзаков и узлов выбросить на песок!

Пленные неохотно стали выполнять команду. Кое-кто замялся и получил удары палкой. Полицейские и немцы подошли к ним близко.

– Бросайте! Выворачивай! Кому говорят?! Все, все! – Полицейские стали подхватывать узлы и рюкзаки, которые некоторые пленные опустили к ногам, не решаясь вывернуть.

Содержимое высыпали на землю перед хозяевами рюкзаков и узелков. Мы с тревогой наблюдали, как немцы стали расстегивать кобуры и доставать пистолеты.

Стоявших у стены остолбеневших пленных расстреливали в упор. Расстреляли почти всех.

Каждый выстрел попадал мне в сердце! Расстреливали наших! Безоружных пленных!

Оставшихся после казни заставили складывать трупы на стоявшие у барака тачки, вместе с их вещами, лежавшими на песке. Меня била дрожь от ужаса и бессилия.

Я спросила у Василия Степановича, задыхаясь от горя:

– За что их расстреляли? За что?

Он покосился на меня и тихо сказал:

– У них в рюкзаках были куски человеческого мяса.

Они его ели.

– Как это?!

 

– Да так, – подтвердил стоявший по другую сторону от меня Толя. – На днях, когда мы везли тачки с умершими ко рвам, немцы заметили, что у многих трупов из того барака были отрезаны куски мышц на икрах ног и на ягодицах. Нас спросили: «Что это значит? Следы ритуала? В этом бараке секта сатанистов?» Что мы могли им ответить? Только молча развели руками, да пожали плечами. Сами мы, конечно, сразу поняли, в чем дело. Только сатанисты были не в бараке, а стояли перед нами, да еще задавали вопросы. Немцы сами доводят людей до сумасшествия…

– А теперь они же, гады, их и расстреливают, – перебил Толю Василий Степанович, – тут у нас настоящий ад с бесами в погонах.

Меня закачало, и я схватилась за рукав шинели Василия Степановича.

– Ты давай, держись, Этери. Не такое еще увидишь!

Я и на это не могла больше смотреть, какое «такое» он мне еще пророчил!

Пока отвозили тачки с убитыми и их пожитками, немцы, ругаясь, обходили наш строй, с презрением вглядываясь в лица стоявших. Как будто и эти пленные были виноваты в том, что произошло. Затем они дали команду сжечь барак.

Это пламя, гигантский костер, я не могу забыть, помню всю жизнь! Стоит мне увидеть где-нибудь горящий дом или высокое пламя, как я слышу немецкую брань, голоса ругающихся матом полицейских, их крики: «Всех вас надо было сжечь, людоеды!» Несколько дней «Кранкенлазарет» не мог успокоиться.

Только и говорили о страшном бараке, о расстреле, об отчаянии пленных. Потом волнение понемногу улеглось, не было больше сил обсуждать. В лагере жизнь, вернее, агония пленных продолжалась по-прежнему, в обычном порядке. Утром – поверка, тачки с пленными, умершими за сутки, раздача баланды. Днем – разговоры на песке у бараков о еде, о болезнях, о доме. К вечеру раздача баланды, поверка, и всех под замок до утра. Эшелоны с пленными больше не приходили.

Изредка с воли доносились новости о нападениях партизан вокруг Житомира, об арестах евреев, о появлении новых полицейских соединений – «легионерах».

Так однажды мы узнали, что немцы собрали из бывших военнопленных шестнадцать тысяч добровольцев-азербайджанцев и создали из них полицейское соединение «Легион».

Одели в особую форму, дали рацион, как немецким солдатам, оружие. Поселили в Житомире, рядом с лагерем военнопленных, в пустующих домах напротив, через дорогу. Мы вскоре увидели их, марширующими по шоссе.

Вскоре стало известно, что в Бердичеве и Виннице находятся такие же соединения легионеров из пятнадцати тысяч грузин и четырнадцати тысяч армян. Из Берлина «легионерам» посылали даже газеты на их родных языках. Видимо, готовили к боям с партизанами, а может, и для фронта. Эти сообщения взбудоражили и больных, и врачей. Особенно выходили из себя пленные родом с Кавказа.

Как могли их земляки стать предателями? Они рассказывали о своих народах, об их культуре, об истории, о мужестве, проявленном веками при защите родной земли. Доказывали, что эти отщепенцы – ничтожная, презренная частица народа. Их слушали – кто с интересом, кто с раздражением.

На плацу часто собирались группы спорящих. Лихом поминали и украинских и белорусских полицаев. Их тоже насчитывалось десятки тысяч. В это же время мы узнали и о власовцах. Кавказцы с некоторым облегчением заговорили и о русских, украинских и о белорусских изменниках, как будто участие русских, белорусских и украинских предателей в немецкой армии и полиции, если и не оправдывало их земляков, то в какой-то мере все же снимало обвинение в их национальной предрасположенности к предательству.

В это время я впервые услыхала, как люди стали группироваться в разговорах по национальной принадлежности.

Раньше я этого не замечала. Мы воспринимали друг друга до и во время войны по гражданству и убеждениям. «Наши» или «не наши». Граждане нашей страны, родные – или граждане воюющей против нас страны – чужие; Граждане Германии, Венгрии и другие. Своими они становились только тогда, когда сражались вместе с нами против напавших на нас фашистов.

Конечно, находились и такие, которые объясняли согласие на службу в полиции независимо от национальности, страшными условиями в плену. Голод, болезни, угроза отправки в лагеря смерти в Германию… Но тут же получали в ответ:

– А мы? Мы не в том же положении?! И все же никто из нас не просится в полицаи!

– Еще неизвестно, сколько бы ушло в полицию и отсюда, если бы стали агитировать и у нас.

– Что? Что ты сказал?! А ну, повтори!

Будь у голодных, истощенных людей больше сил, дело дошло бы до драки, и не одной.

Были разговоры и о том, что, получив оружие, наверное, многие из этих полицаев уйдут в партизаны… Но эти голоса мало кого убеждали.

Тем не менее я должна тебе сказать, что очень многие действительно, получив оружие, при каждом удобном случае уходили к партизанам. Особенно после разгрома немцев под Сталинградом и на Курской дуге. В нашем отряде тоже были такие. Сражались они мужественно. Многие погибли. С некоторыми уцелевшими партизанами из «легионеров» после войны я встречалась и переписывалась. До сих пор храню их письма из Грузии и Армении.

Были правы житомирские пленные и в том, что оставшиеся служить немцам составляли меньше 0,1 процента от воевавших на фронте их земляков.

По вашим масштабам 50–80 тысяч человек – это много. Но если учесть, что нас тогда было почти двести миллионов граждан и не меньше трети взрослого населения за годы войны так или иначе участвовало в защите Родины, можешь себе представить, какая малость оказалась в предателях. Песчинка.

Однако в 1942–1943 годах, когда шли кровопролитные бои с немцами и их европейскими союзниками, когда судьба нашей страны висела на волоске, было больно сознавать, что у стольких людей, считая и власовцев, поднялась рука на своих же. О встрече с власовцами я расскажу тебе позже. Да, это была «песчинка», но песчинка, как будто попавшая в глаз…

А пока наше невидимое «информбюро» сообщало нам время от времени, что делалось у наших соседей, полицаев-азербайджанцев. Выяснилось, что немцам очень трудно было с ними объясняться. В своем большинстве это были простые люди – крестьяне и жители провинциальных азербайджанских городков, где почти никто не говорил по-русски. По-немецки – тем более.

Их военной подготовкой немцы были недовольны. С их точки зрения, полицаям надо было пройти подготовительный курс, чтобы понимать и выполнять команды немецких офицеров.

Для занятий немцы выбрали уединенную поляну вблизи полицейских казарм. Она находилась между проволочной оградой «Кранкенлазарета» и рвами – братскими могилами военнопленных.

В один, как говорится, «прекрасный день», мы увидели, как батальон азербайджанских полицаев, шагавший по заасфальтированному шоссе, свернул к «Кранкенлазарету» и расположился перед нами по ту сторону проволоки на поляне. Поляна в ширину (то есть от нас до рвов и хвойного леса) была метров 150. В длину вдоль нашей ограды с вышками и часовыми она тянулась метров 400.

Все, кто только мог передвигаться, собрались на этой стороне «Кранкенлазарета», в безопасной близости от проволоки. Пока какой-то переводчик в полицейской форме переводил на русский язык объяснения немецкого офицера (а их, этих немцев, было человек десять – то ли «учителя», то ли охрана с автоматами), мы все уселись на землю в ожидании небывалого зрелища.

Переводчик несколько раз по-русски объяснял полицаям, что надо делать по немецкой команде. Легионеры спокойно смотрели на него и слушали. Раздавалась команда. Все продолжали стоять, только смотрели теперь на немца, который командовал. Так повторялось несколько раз. Не только переводчик, но и немцы стали выходить из себя. Немцы орали на переводчика, тот – на легионеров.

Среди пленных это вызвало большое оживление, перешедшее в хохот, когда отчаявшийся переводчик от слов перешел к показу и стал сам выполнять команды перед недоумевающими полицаями. Так мы оказались невольными зрителями трагикомического спектакля! Переводчик то бегал по засохшей траве, одновременно приглашая легионеров жестами повторять его движения, то замирал по стойке «смирно», то ползал, то приседал и вскакивал, снова бегал…

Легионеры смотрели с интересом, некоторые даже стали смеяться над переводчиком. Немец рявкал команды, переводчик выбивался из сил. Полицаи внимательно слушали и смотрели то на того, то на другого. Видимо, не понимая, что от них хотят.

Пленные, как болельщики на стадионе, стали во всю мочь повторять команды то по-русски, то по-немецки, подбадривать переводчика. Со смехом ставили ему оценки за демонстрацию приемов… Потеха, да и только! Среди пленных зрителей были и азербайджанцы, которые совсем недавно защищали среди нас честь своего народа, перечисляя героев, ученых, народных артистов, писателей. Они тоже во все горло что-то орали полицаям по-азербайджански. Некоторые из полицаев стали с испугом оглядываться на них.