Девчонка с Восточной улицы

Tekst
1
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Я умудрилась заболеть скарлатиной. Чудесные, добрые, отзывчивые люди Галина Михайловна и Пётр Исаакович лечили меня, скрывая, что это скарлатина: барак, где мы жили, был полон детей, все боялись заразиться, нас бы просто выкинули. Но никто больше не заболел, а едва у меня спала температура, госпиталь получил приказ на перемещение. Врачи выдали маме два тёплых одеяла, чтобы завернуть меня, и велели уложить на повозку вместе с ранеными. Это было запрещено, но они сделали так.

Весной 1943-го года госпиталь прибыл в посёлок Чебаково, под Ярославлем. Это было близко от Москвы, родная земля, даже если придётся здесь остаться. Кончился сибирский кошмар.

Маленький посёлок. Госпиталь снова разместился в помещении школы. Рядом со школой, на одной с ней территории – несколько избушек. Наверное, в них жили учителя или другие работники школы. Сейчас в них живёт персонал госпиталя.

Мы живём в домике вместе с Петром Исааковичем и Галиной Михайловной. Наша комната – первая, проходная, большая, с большой русской печкой. Их комната – следующая, они проходят через нас. Печка в их комнату выходит одним боком.

Нас много, мы пока в том же составе. Но вскоре, вызванная своим мужем, Гришей (с начала войны он редактор какой-то газеты, и на некоторое время получил назначение в Москву), уезжает тётя Лиза. Из Новосибирска вместе с киностудией уезжает в Москву тётя Рая, ей удается получить пропуск на свою маму, т.е. мою бабушку.

Остаёмся мы с мамой и дядя с тётей Феней. Наш папа где-то на фронте, и до Москвы ему ещё очень далеко. Но это отдельная история. Сыновья дяди и тёти тоже на фронте, им оттуда не суждено вернуться никогда. Они погибнут в начале 44-го года. Нас вызывать некому.

Условия размещения госпиталя и жизни здесь более хорошие. Школа двух или трехэтажная, кирпичная. В школе – госпитале тепло и светло. Классы поделены перегородками на несколько палат, узких и длинных, но зато в каждой есть хотя бы часть окна, раненые лежат по 2– 3 человека. Вся территория школы, вместе с нашими домами, огорожена. Посторонние не допускаются. Нам, детям, разрешают одним выходить и играть во дворе.

Госпиталь работает напряжённо. Фронт ближе, составы приходят чаще. Мама работает бухгалтером и медсестрой одновременно. Домой забегает на минуточку, иногда её отпускают поспать, чтобы не упала. Она и тётя Феня стараются ночные дежурства делить так, чтобы кто-то был со мной. Это не всегда получается. Тогда утром я вскакиваю и бегу в госпиталь. В госпитале меня уже все знают и любят. Сначала я иду в бухгалтерию. Когда там мамы нет, значит, она дежурит в палатах. Тогда мой путь определён – на кухню, к Анне Григорьевне, завтракать. Анна Григорьевна усаживает меня в тёмный уголок у самого окошка сдачи грязной посуды. На всякий случай, чтобы легко можно было меня спрятать, если какая проверка: посторонних здесь кормить нельзя.

Но какая же я посторонняя? Мне этого не понять. Ведь я почти всех раненых знаю, и они знают и любят меня. Я часто прихожу к ним. Заглядываю то в одну палату, то в другую. Вот весёлый пожилой солдат. У него забинтовано полголовы, но один глаз под кустистыми бровями щурится добротой. Он шевелит свободным пальцем забинтованной руки, подзывая меня. Каким-то образом умудряется достать из-под подушки кусочек сахара, протягивает мне. Просит посидеть с ним. Я знаю, он любит, когда я читаю стихи. В госпиталь приносят газеты, где печатаются разные стихи. Мне стоит один раз услышать, и я запоминаю всё, сразу.

Вот и сейчас солдат показывает своим единственным глазом на тумбочку, где лежит газета. Другой солдат, совсем молодой парень, выздоравливающий, скоро выпишется, берёт газету, тихо читает вслух стихотворение:

Пожар стихал. Закат был сух.

Всю ночь, как будто, так и надо,

Уже не поражая слух,

К нам долетала канонада.

И между сабель и сапог,

До стремени не доставая,

Внизу, как тихий василёк,

Бродила девочка чужая

Где дом её, что сталось ней

В ту ночь пожара мы не знали.

Перегибаясь к ней с коней,

К себе на седла поднимали.

Я говорил ей: – Что с тобой? –

И вместе с ней в седле качался.

Пожара отсвет голубой

Навек в глазах её остался.

Она, как маленький зверёк

К косматой бурке прижималась,

И глаза синий уголёк

Всё догореть не мог, казалось . . . .

Деревни будут догорать,

И кто-то под ночные трубы

Девчонку будет поднимать,

В седло, накрывши буркой грубой.

Пожилой солдат говорит: "Олеся". А молодой читает ещё раз, чтобы я запомнила. Про автора стихотворения никто не говорит, никому невдомёк, что автора стоит знать. Просто есть хорошее, берущее за душу стихотворение. Так оно и запомнилось, так меня и просили: "Почитай про Олесю".

Уже много позднее, в сборнике стихов К. Симонова я прочла знакомые строчки и узнала, что стихотворение называется "Через двадцать лет".

Потом я перехожу в другую палату, там просят "Алёшу":

Ты помнишь, Алёша дороги Смоленщины,

Как шли бесконечные, злые дожди,

Как кринки несли нам усталые женщины,

Прижав, как детей, от дождя их к груди . . .

А ещё просят прочитать про седого мальчишку, которого раненный отец вез на пушечном лафете, как самом надёжном месте на этой земле. Это тоже был Симонов.

Видавшие виды, покалеченные солдаты потихоньку утирают слёзы. И я, конечно не до конца понимая, сколько стоит за этими строчками, проникаюсь в их боль, страдания, чувства. И уж что, я знаю, приободрит их, что я читаю почти в каждой палате, (я знаю, что написал эти строчки Константин Симонов):

Жди меня, и я вернусь.

Только очень жди,

Жди, когда наводят грусть

Жёлтые дожди, . . .

Жди, когда из дальних мест

Писем не придет . . .

...........

Как я выжил, будем знать

Только мы с тобой –

Просто ты умела ждать,

Как никто другой.

Простые слова хорошо понимались, принимались. Вскоре я научилась читать, и уже сама прочитывала и запоминала стихи.

А ещё я пела и танцевала. Что я пела? Детских песенок я не знала, пела то, что услышала и запомнила по радио. Самой любимой была песня про синий платочек. Тоже много позднее, я узнала, что по радио, как и на фронтах, эту песню пела Клавдия Шульженко. А танцевала – я танцевала музыку, лившуюся из громкоговорителя. Мелодии были разные. Были песни, марши, музыка без слов. Марши я не любила. А вот музыка без слов будила во мне потребность движения. Я невольно погружалась в мелодию, и руки, ноги, тело начинали петь эту мелодию. Я даже не всегда понимала, как это происходило, был ли кто-нибудь рядом. Музыка кончалась, я замирала с последними тактами и только тут замечала, где я. Это могла быть палата, мог быть коридор. Но плотное кольцо солдат было всегда. Часто сёстры, проходя мимо, или заходя делать уколы, задерживались в дверях, слушали, смотрели. Подходили уже передвигающиеся раненые из дальних палат. Звучали по радио и различные народные песни. Конечно, меня никто не учил национальным танцам, но солдатам очень хотелось их увидеть. Наверное, это было прикосновение к родному дому. Я вслушивалась некоторое время в звучащую музыку и начинала двигаться. Солдаты, для которых эта музыка была родная, утирали невольные слёзы, иногда показывали некоторые характерные движения. Особенно много было русских, украинских, татарских мелодий. Кто-то раздобыл для меня узорчатый, красно-белый платочек, и я, то повязывала его на голову, то несла в руке, разнообразя и расцвечивая движения в танце. Но были и кавказские, и восточные мелодии Средней Азии, которые призывали двигаться совсем по-другому. Раненые, из этих мест, кто незабинтованной рукой, кто ногой, показывали некоторые движения. Солдаты научили меня матросскому танцу. Так что репертуар мой был довольно богатый, эти спонтанные концерты происходили к всеобщему удовольствию. Когда мама освобождается, по толпе у дверей палаты или в коридоре она безошибочно определяет, где её дочь.

В одной из палат лежит совсем молоденький латышский мальчик. У него нет обеих ног, и левая рука только до локтя. Мама и тётя Феня часто приходят к нему, он, как бы, родной. Они разговаривают с ним по-латышски, и он радуется возможности поговорить на родном языке. Его ярко синие глаза полны такой тоски и боли! Мама попросила меня заходить к нему почаще. Сначала он молчал, хотя присутствие маленькой девочки, её голос и танцы смягчают его взгляд. Постепенно стал разговаривать. Потом просит станцевать под мелодию, которую он напоёт. В это время подошла моя мама. Оказалось, что она помнит эту мелодию. Мама стала подпевать её и танцевать, а я повторять за ней. Он стал ждать нашего прихода и очень был рад, кто бы из нас не пришёл. Я стала часто навещать его, особенно когда узнала, что его скоро выпишут. Потом он уехал, не знаю, как и куда. Но тогда это была судьба многих.

Иногда мой "обход" продолжался до обеда. Кто может, уходит в столовую, другим приносят обед в палату. А я, утомившись, часто засыпаю на освободившейся на время обеда койке. Вернувшиеся с обеда солдаты не хотят будить ребёнка, терпеливо сидят на соседней койке. Мама находит меня, поднимает, ведёт полусонную домой. Пётр Исаакович, встречает нас в коридоре, уставший после бесконечных операций, находит в себе силы улыбнуться, и сказать, что я помогаю им лечить солдат, и мне полагается орден, так же как ему (у него их было несколько, только я не знаю, каких).

Кроме меня на территории госпиталя была ещё одна девочка, Таня, на два года постарше меня. Она дочь сестры-хозяйки Галины Петровны. Они, вместе с их бабушкой, Елизаветой Ивановной живут в том же доме, но с другой стороны. Почему-то бабушка не пускала Таню в госпиталь. Таня с нетерпением ждала, когда я приду домой, чтобы чем-то заняться.

Бабушка Тани по профессии учительница. Её внучке давно пора в школу, которой нет. Она решила обучать нас грамоте и арифметике. В каком-то бывшем классе лежала груда не сожжённых при растопке книг. Сестра-хозяйка принесла несколько из них, не очень разорванных и грязных. Учиться чтению можно. Бумаги, конечно нет. Перья и огрызки химических карандашей, выброшенные за негодностью из канцелярии, нам приносит мама. Перья мы прикручиваем ниткой к прутикам – получается ручка. Из кусочков грифеля разводим чернила. На чем писать? Используем поля в книгах и выбеленные стены избы. В сарае осталась побелка, и мы время от времени приводим стенку в первозданную белизну. С русским языком, литературой и арифметикой у нас всё в порядке. Но почерк! Это останется навсегда.

 

В школе урок чистописания будет потом для меня и моих учителей самым мучительным предметом. Уже в 9 классе, попав в класс, где уникальными стараниями их учительницы все девочки писали почти одинаковым, ровным, красивым почерком, я невольно и вольно старалась подражать им. Мой почерк, хотя и остался плохим, но всё-таки выправился, стал не очень плохим. И даже, если очень постараюсь, приличным и разборчивым.

Наступило лето. Весь двор покрылся высокой, густой травой. Во двор на солнышко стали выходить раненные. Мы с Таней носились по зарослям травы, которая почти скрывала нас, бежали к маленькому прудику в дальнем конце огороженного бывшего сада. На прудик нам категорически запретили ходить. Но около него в особенно высокой траве стояла маленькая скамеечка. Я очень полюбила сидеть там, невидимая, не слыша никого и ничего. Иногда я долго сидела там, дремала, вдыхая дурманящий запах разогревшихся на солнце трав, слушая нескончаемый стрёкот кузнечиков и птичьи песенки. Единственный недостаток этого уединения – множество комаров. Но это были мелочи, я приучила себя не обращать на них внимания и находить приятное в их жужжании.

Кончилось это тем, что у меня начался сильный озноб, высокая температура. Меня знобило так, что не помогали сваленные не мена одеяла и пальто, тёплые платки. Галина Михайловна и Пётр Исаакович определили: малярия. Хорошо, что в госпитале были препараты на разные случаи жизни, точнее, болезни. Их было не так много, но малярией солдаты не болели.

В сумерки озноба и бреда иногда врывались светлые пятна. Галина Михайловна выкраивает время в своей непомерной нагрузке хирурга, забегает ко мне, даёт жутко горькую таблетку (хинина) и, чтобы порадовать меня, развевает надо мной и опускает в руки широкую, тончайшего шёлка, ярко малиновую ленту. Какой же это прекрасный подарок! Много лет мне сначала завязывали из неё красивый бант, а потом я вплетала эту ленту в косу. Или вот посредине рабочего дня приходит тётя Феня, споро затапливает русскую печь. Берёт огромную сковороду и на сливочном масле жарит полную сковороду лука. Масло и лук ей выдают на складе для меня, и для меня же, чтобы накормить чем-то питательным, её отпускают на время с работы.

Днём мне немного полегче. Я сквозь сон чувствую чудесный аппетитный запах. Открываю глаза и вижу высокую статную фигуру тёти Фени, склонённую к печному проёму. Её круглая голова с иссиня чёрными, гладко собранными в аккуратный пучок волосами, выныривает из печи, затем появляются руки с вкусно шипящей золотистым луком огромной сковородой. Это тоже светлым пятнышком памяти осталось с того времени.

– Ланочка, сейчас будем кушать. Посмотри, какая красота! На кухне хлеб дали, целых три куска! Вот я ещё чайник поставлю, Анна Григорьевна морковного чаю дала. Будем пировать!

Мама приходит вечером, когда я уже ничего почти не вижу от бешеного озноба, только слышу её ласковый голос. Кто-то, кажется всё та же сестра-хозяйка, подарила мне толстую книгу русских народных сказок. Я и сейчас помню эту толстую потрёпанную книгу в сером коленкоровом переплете. Мы потом её взяли с собой в Москву, и она долго была у нас. Во время переезда, почти через 30 лет, я обнаружила, что её нет. Наверное, кто-то не вернул.

Мама пытается отвлечь меня от бредового забытья, читает и рассказывает мне сказки, рассказывает о знакомых мне раненых. В моё сознание, вдруг, яркой вспышкой звучит слово "папа". Я пытаюсь сосредоточиться, мама повторяет: "От папы пришло письмо".

Болезнь отступила, но на всю оставшуюся жизнь у меня иногда возникают ознобы, без температуры, чаще по ночам, в первой половине сна. Связано ли это с перенесённой малярией? Не знаю.

Когда госпиталь ещё был в Искитиме, в обозе раненых поступил совсем молодой, лет 16-и, мальчишечка, Алёша. Ранен он был очень тяжело, от долгой дороги развился сильный воспалительный процесс в истощённом организме. Принимала его тётя Феня. Отмыв от грязи и присохших бинтов, отнесла его на руках на срочную операцию. Операцию ему сделали, но сказали, что шансов у него практически нет. С этим тётя Феня не хотела согласиться ни за что! Взяла его под персональную опёку, дежурила, не отходя от него много дней и ночей, получая выговоры, за то, что всё её внимание и забота отданы этому мальчику (персонала было мало, а раненых – наоборот, много). Она не могла допустить, чтобы этот совсем ещё ребёнок ушёл из жизни. Её беззаветный уход дал результат! Во-первых, он не умер вскоре после операции, как предполагалось. Это уже было достижение. Потом, очень нескоро, но он начал поправляться. Тётя Феня терпеливо учила его подносить ложку ко рту, садиться и потом, вставать, учила делать первые шаги. Это было чудо, сотворённое тётиными руками.

Оказалось, что он из-под Смоленска, родители погибли, а он примкнул к военной части и остался там. Его брат был призван в армию незадолго до войны, связь с ним он потерял, знает лишь, что перед войной Николай был в Москве.

В середине лета он готов был к выписке, но куда его выписывать – неизвестно. Назад в военную часть и на фронт он не годился ни по возрасту, ни по ещё неокрепшему здоровью. Дома у него нет, где брат – неизвестно. Госпитальная военная служба (политрук или ещё кто-то, не знаю) запросила военкомат Москвы в поисках его старшего брата Николая.

Тётя Феня, дядя и мама, пообсуждав, решили пока взять мальчика к себе. Алёша поселился у нас, и стал тётю Феню звать мамой. Мы вместе, оба после тяжёлой болезни, выходили гулять сначала на завалинку у дома, потом прогуляться по саду. К концу лета нашёлся его брат, оказалось, что он служит в комендатуре Кремля. Алёша уехал. Вскоре мы получили письмо от его брата. Он писал, что бесконечно благодарен тёте Фене за жизнь братишки, что и для него она теперь – мама, Что, если ей нужна любая помощь, он сделает всё, что может, и что не может.

Единственное, что хотела тётя Феня, это вернуться домой. Им с дядей был нужен "вызов". От их сыновей уже больше года не было никаких известий.

В начале декабря, для тёти и дяди пришёл заветный "вызов". Николай оформил его как для своих родителей. Мы остались одни.

В начале октября мы получили письмо из госпиталя, где лежал папа, раненный и контуженный. Подробностей я, конечно, не знаю, так как была слишком мала, чтобы понять и запомнить, то, что объясняла мама. Госпиталь находился не очень далеко от нас, где-то на Волге. Мама хотела поехать к папе, но не знала, как быть со мной. Оставить меня – не с кем. И тут сотрудники госпиталя, несколько человек, пришли к нам. Галина Михайловна сказала их общее решение:

– Поезжай, Ира. Я, Пётр Исаакович, Галина Петровна и Елизавета Ивановна – мы все будем смотреть за Светкой.

– А в столовой я её всегда накормлю. Что не найдётся для ребёнка лишняя порция? Да и приведу её в столовую, чтобы голодная не ходила. Поезжай.

– вставила своё окончательное решение повар Анна Григорьевна.

Мама решилась ехать. Начальник Госпиталя выдал ей предписание для поездки по служебным делам в госпиталь, где был папа (иначе её не пропустят, завернут обратно или ещё хуже – арестуют). Общими усилиями собрали её в дорогу. Купили в деревне картошку, какие-то яблоки, яйца, хлеб. Мама уехала. Я не помню своей жизни без мамы. И уж точно не было никаких отрицательных ощущений. Значит, действительно меня окружили такой заботой и вниманием, что я не горевала в мамино почти двухнедельное отсутствие.

В начале 1944 года тот же Николай оформил вызов и нам.

Галина Михайловна и Пётр Исаакович собрали в теперь уже только их комнатках многих сотрудников Госпиталя, с кем проработали уже несколько трудных лет. Расставаться было жаль. Но их сообщество образовалось в общей беде войны, и не могло быть постоянным. Все были из разных концов страны, и с окончанием войны все должны были разъехаться по своим домам. Многие обменялись, как водится, своими домашними адресами, не представляя, что можно просто расстаться, как будто и не встречались. Впоследствии, после войны, многие продолжали переписываться, но постепенно связь угасла. У каждого был свой путь. Общим его сделала война.

Вскоре после нашего отъезда госпиталь снова отправился догонять линию фронта, работал уже на передовой. В самом конце войны в Москву проездом во Львов приехали демобилизовавшиеся Галина Михайловна и Пётр Исаакович. Он в самом конце войны был ранен и прихрамывал, опираясь на тросточку. Но это всё ещё только будет.

А сейчас мы уезжали в Москву.

В трудовой книжке мамы появилась запись: ″от 10.02.1944г.: Уволена в связи с переездом на постоянное место жительство в г. Москву.″

ОТСТУПЛЕНИЕ В ПРОШЛОЕ. ПАПА.

Я очень мало знаю о папиной семье. Думаю, что и папа знал не многое. Не принято было в простой, вышедшей из крестьянства, семье хранить какие-то семейные предания.

Знаю я вот что:

Папину маму звали Мария. Родилась она в 1847 году, крепостной. Кажется, в Калужской губернии. Мария была из рода Исаевых и Антоновых, которые составляли, как обычно на Руси, полдеревни. За год до отмены крепостного права барыня привезла её в Москву, к себе в услужение. Родителей у неё уже, кажется, не было. Она долго жила при барыне и замуж вышла по тем временам поздно.

Это была высокая, типичной русской стати женщина, рыжеволосая с голубыми глазами. У неё был необыкновенной красоты и силы голос. Жили они на Б.Почтовой улице. Когда Мария пела, её сильный грудной голос разносился по всему кварталу, и люди стекались со всех близких и не очень улиц.

Мария вышла замуж за Егора Осипова. Первый сын, Андрей, родился у неё лет в 27 – 29. По крайней мере, тот, о котором мы что-то знаем. В 1890-м году родилась дочь, которую назвали тоже Мария. Муж умер, когда дочери было лет 7. Дочь ничего о причине смерти знать ещё не могла, а мать не говорила об этом.Через несколько лет вдовства у Марии появился любовник, "из состоятельных", барин (так называла его дочь, папина старшая сестра, Мария). Вот от него-то 3-го августа 1902 года и родился мальчик, которого назвали Семёном. Его маме было в то время уже 55 лет.

Андрей в это время жил своей семьёй. О нём и его семье знаю только, что был он необычайно скуп, на замки запирались даже буфет и короб с продуктами. Он ходил со связкой ключей на поясе, и выдавал продукты жене строго по необходимости. Знаю, что когда Семён подрос, он пытался увещевать старшего брата, жалея его забитую и затравленную жену. Ира видела Андрея один лишь раз, когда на его 60-ти-летие, собралась вся семья. Семён услышал, как жена Андрея попросила открыть ей буфет, чтобы взять соли. Гремя связкой ключей, Андрей, выговаривая жене за чрезмерную растрату, стал искать нужный ключ. Семён быстро вошёл в комнату и сказал ничего не понявшей Ире, что они сейчас же уходят. После этого он наотрез отказался видеть Андрея.

Сестра Семёна Мария вышла замуж лет в 25. У неё родились дочь и сын. Дочь умерла ещё маленькой девочкой. Муж сильно пил и через некоторое время исчез. Её сын Александр году в 1943–44 был за что-то осуждён, и после освобождения ему было запрещено жить в Москве. Он сначала поселился в г. Алексине, Тульской области, а потом перебрался в Днепропетровск. Мария уехала жить к сыну.

Семён много раз расспрашивал сестру о своём отце. Ей было 12 лет, когда он приходил в их дом, она должна была помнить его. Но Мария уклонялась от ответа.

Мария навестила нас примерно в 1958–59 году, ей было почти 70-лет. Она хотела перед смертью повидать брата и, к тому же, рассказать Семёну об отце. (Она прожила ещё довольно много лет, но никуда больше не уезжала из дома). Их матери уже давно не было в живых, и тайна была давно бессмысленной.

Мария сказала Семёну имя и фамилию его отца, и место его постоянного (во времена знакомства с матерью) жительства. Имя его отца было Егор, так же как и мужа Марии. Но, поскольку он был ″барин″, именовался Георгием. Поэтому, отчество у Семёна и Марии (сестры) было одинаковым. Ну а фамилию, конечно, мать записала свою, потому что его отец не был её мужем. Семён даже собирался поехать в те места, поискать свои корни. Кажется, он и ездил. Я, к сожалению, не была тогда любопытна, и не расспрашивала его, даже фамилией его отца, моего деда, не поинтересовалась, а он никогда не навязывался со своими рассказами. Тогда же от Марии (сестры) мы услышали странную (или страшную?) историю первых дней жизни Семёна. Папа эту историю нам не рассказывал, хотя, конечно, знал.

 

Мария, в общем уже пожилая женщина, вдова, и вдруг – ребёнок. Она не была рада этому ребёнку, стыдилась своего позднего и незаконного материнства. И вот однажды, когда Семёну было чуть больше 3-х месяцев, сестра пришла с работы и увидела, что люлька пустая. На вопрос: "Где мальчонка?" – никакого ответа. Мария пригрозила заявить в полицию. В конце концов, после долгих увещеваний и угроз мать призналась, что унесла ребёнка за несколько улиц и положила в чужом дворе, может добрые люди подберут. Только домой пришла, повалил крупными хлопьями ранний снег. "Поди уже замёрз, если доброго человека не нашлось". Мария кинулась искать, нашла полузамерзшего братика, завернула в свой платок, принесла домой. Долго растирала его дорогой для них водкой, заставила мать кормить сына. Пригрозила: если с мальчишкой что случится, она обратится в полицию и назовёт мать убийцей. И его немедленно надо крестить, божья душа – под защитой. Крестила брата Мария в ближней к дому Елоховской церкви, назвали его Семёном. Семён всю жизнь очень любил и почитал свою сестру, вполне резонно считая, что она спасла ему жизнь.

Их мама Мария прожила долгую жизнь. Она была крепкая женщина и прожила бы намного дольше, если бы не война. Всего за 4 – 3 года перед войной эта могучая ещё женщина приходила к нам, гуляла со мной, грудным ребёнком. Ребёнок лежал в коляске-корзинке, которую Мария (вместе с ребёнком) спускала и поднимала по крутой лестнице на 4-й этаж дома, где потолки были 3,5 метра. Если ещё помнить, что родилась я в конце сентября, то время этих прогулок приходилось на зиму – весну, со всеми тёплыми одёжками. Моя мама на этой лестнице несколько раз останавливалась передохнуть.

Когда началась война, Мария безумно боялась бомбёжек, но уехать из дома отказалась наотрез. Она умерла в Москве, в своей квартире, во время одной из бомбёжек в 1943 году от разрыва сердца (как тогда говорили). Ей было 96 лет.

Сеньке рано пришлось начать свою трудовую жизнь. Ему было всего лет 5 – 6, когда его мама стала приносить ему работу с фабрики, где работала. Ему надо было вставлять в кнопки для одежды пружинки. А с 13-ти лет Семён начал работать уже самостоятельно в типолитографии "Печатник" переводчиком рисунка на камень. Была такая работа. Эта типолитография находилась рядом с домом, но это было единственное преимущество. Рабочий день начинался очень рано и длился 12 – 14 часов, в зависимости от заказов. В течение всего дня нужно было ворочать тяжёлые камни, на которые наносился рисунок.

Несмотря на полуголодное и тяжёлое (в полном смысле слова, с тяжёлым трудом) детство вырос Семён крепким, высоким по тем временам парнем. Он унаследовал от матери небесного цвета глаза и необыкновенно красивый, сильный, от природы поставленный голос – глубокий баритон. Несколько раз попадал он в поле зрения профессиональных музыкантов, которые звали его петь в театр. Однажды это было ещё в молодости, но в то время у него уже была семья, которую надо было кормить. В его среде пение считалось несерьезным делом, да и не делом вовсе. К тому же, одно дело просто петь, другое – выступать на сцене. Надо было учиться, должно было в значительной степени повезти в выдвижении на первые роли. Только тогда могли быть значительные оплаты. Потом это было в конце 30-х годов, в Есентуках, когда у него были совсем другие проблемы, о которых чуть позже. Уже в 1950 году его случайно услышал главный дирижер Большого Театра и предложил сразу придти к нему петь (!) в театре. Семёну уже было 48 лет. Конечно, это было заманчиво, это было искушение. Но Семён, обсуждая это с женой, решил: образования у него соответствующего нет. Учиться уже нет времени. С театральной средой он не знаком, и по его прямому характеру ему там не ужиться. Нет, к сожалению, поезд его уже ушёл. Позвонил Семён по оставленному телефону, сказал спасибо, и ещё сказал, что в его годы начинать работу в театре считает не разумным. Кто знает, так это или не так? Но вот голос больше никому из его детей не передался.

Больше всего Семён любил петь: ". . . Степь да степь кругом, путь далёк лежит, в той степи глухой замерзал ямщик . . ." И когда он это пел у меня, его дочери, озноб пробегал по коже, я тоже замерзала. Столько раз, сколько слышала эту песню, и совсем маленькой и совсем взрослой.

Семён продолжал работать в типолитографии, когда случилась революция. В 18-м году он бегал слушать пламенные речи вождей, видел и слышал выступления Ленина, Троцкого, Дзержинского. Какие были впечатления? Во всяком случае, обещания лучшей и справедливой жизни подростка, с 5-ти лет зарабатывавшего себе на жизнь, заворожили. В 16 лет Семён Осипов вступил в ряды ВКП(б). С работы ему пришлось уйти, и до 26-го года он работал то фасовщиком, то грузчиком, потом два года работал в Уголовном Розыске. С тех времен он знал все проходные дворы в своём районе, Бауманском, и в центре города. В конце 28-го года Семён устроился на фабрику "Победа Октября". В 1931-м году он был избран делегатом на 2-й Всероссийский съезд Советов.

В 19 лет Семён женился, появились дети. Но потом оказалось, что юношеская страсть обеих только тем и была. Ничего общего в своём отношении к жизни у них не было. Однажды, застав жену с любовником, Семён ушёл из дома. Детей он помогал растить до их самостоятельной жизни, да и потом при разных трудностях пытался помочь.

Уйдя из дома, Семён жил в общежитии. Был такой забавный случай, когда партийное руководство решило предоставить ему жильё. Были, примерно, такие слова:

– Семён Осипов, ты отличный работник, член партии. Хватит тебе жить в общежитии. В наше распоряжение перешел дом (знаю только, что какой-то особняк в районе Остоженки, улица . . ., дом № . . .), хозяева все уехали (тогда, конечно, сказали "сбежали") за границу. Вот на втором этаже квартира из 5-и комнат – твоя. Поезжай посмотри и поселяйся. Там всё есть, и мебель, и бельё, и посуда.

Семён вошёл в просторную прихожую большой, богато обставленной квартиры. Полированная мебель, обилие хрусталя, хрустальные люстры. От самой двери прихожая устлана пушистым ковром нежно голубого цвета. Увидев грязные следы от своих сапог на пушистой голубизне ковра, Семён испугался. Как же он будет приходить с работы и портить сапогами такую красоту! Он не мог представить себя в этой роскоши и отказался. Продолжал жить в общежитии.

Что делали на фабрике "Победа Октября" я не знаю, но главное, его послали учиться на рабфак. Главным это было по двум причинам: он получил какое-то образование, и встретил там Эстерку, которую стали звать по-русски Ирой. Его большую любовь, его свет, его "рыжую". Эту любовь, на зависть всем, он пронёс до своего последнего часа. Даже будучи уже смертельно больным, с почти отключенным сознанием, он издалека узнавал её шаги, его лицо озарялось светом: "Иринька пришла!".

Когда они встретились, Эстерка уже тоже развелась со своим первым мужем, у неё умирал от осложнения на сердце после дифтерии сын Юлиан, у которого был врождённый порок сердца. Сыну было 3 года, шёл 1933-й год. Всю трагедию любимой женщины Семён принял как свою, и помогал во всём. Он помог переселить Иру из полуподвальной комнатки, в которой нельзя было оставаться ребёнку с больным сердцем, в светлую, просторную комнату на 4-м этаже кирпичного тёплого дома. Он доставал лекарства, разыскивал чудо-врачей. Организовал похороны ребёнка, помог Ире поменять место работы.

В 1934 году Семён приходит работать на завод "Кардолента". Через четыре года он становится директором швейной фабрики при этом заводе.

Семён продолжал встречать Иру от проходной и провожать до дома, даже если какой-нибудь другой парень шёл рядом с ней. Приходил к ней домой, приносил что-нибудь вкусное, сидел, пока было прилично, уходил, чтобы завтра придти снова. Ира не выдержала такой атаки, хотя зареклась ещё раз выходить замуж.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?