Za darmo

Ничего святого

Tekst
5
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Да и жить на Светлогорском проезде мне оставалось недолго. Я хотел поступить на журфак. Пока я учился на курсах в десятом классе, то по совету дяди Гриши нашёл себе репетитора по английскому. Занятия проходили дома у преподавателя: англичанка жила недалеко от меня, в Митино, и доехать до неё я мог за полчаса – сорок минут. В то же время литературу у меня вела легендарная Татьяна Спартаковна Алексеева, одна из самых ярких преподавателей литературы в этой части Вселенной. И потому дважды в неделю я ездил на Бабушкинскую, где она жила: стоило мне перешагнуть порог её квартиры, я немедленно попадал в наполненный смысла мир грёз и возмущений, тяжёлых мыслей и непревзойдённого юмора: здесь звонким дождём встречал меня Пушкин, а Лев Николаевич строго смотрел из-под нахмуренных бровей, Грибоедовские герои оживали в своём великолепии, а поручик Лермонтов раздражал своей напыщенностью, – именно в этой квартире я напитывался мудрости и шарму столетия девятнадцатого. Она была очень дружна с дядей Гришей и потому согласилась сделать доброе дело и подготовить меня к поступлению. Русский язык мне помогала учить старая учительница дяди Светлана Владиславовна Светана-Толстая, – мы занимались с ней прямо на Девятинском.

После десятого класса я пошёл работать и всё лето отработал, наливая людям пиво в баре на Тульской. Заработанные деньги я тратил осторожно, чтобы мне хватило их на весь год до следующего лета.

Так, незаметно и неожиданно, я вступил в новую пору своей жизни, которая кардинально изменила её и предопределила всю последующую судьбу.

Глава 3. Юность

Течение жизни порою заносит нас в тёплую гавань, где мы можем отдохнуть от долгой дороги, а иногда бросает нашу лодку, воплощённую в человеческом теле, в самую гущу шторма, который ломает характер или закаляет его, – мы не всегда вольны выбирать, что нам предложит Фортуна, но только мы властны воспринимать удары судьбы как приключения или лишения.

Стоял сентябрь 2007 года. Уже почти год как наши отношения с Игорем вернулись в «привычное русло».

Я шёл из кухни в свою комнату, когда мама зачем-то меня позвала. Я подошёл к спальне и встал на пороге, ожидая, что она скажет.

– Чего ты на пороге стоишь, как бедный родственник? – спросила она. – Заходи.

– Ну, я просто… «не хотел бы получить пиздюлей», – подумал я и осторожно вошёл в комнату, словно она была заминирована.

Не знаю, о чём мама хотела поговорить со мной: едва она начала, в спальню ворвался Игорь и заорал:

– Пиздуй на хуй из этой комнаты!

– Это я его позвала! – воскликнула мама.

– Ты что, блядь, забыл, что тебе запрещено сюда заходить?!

– Я сама сказала ему зайти!

Не обращая никакого внимания на жену, Игорь сообщил мне, что у меня три секунды, чтобы съебаться.

Выпрямившись и гордо подняв голову я с невозмутимым видом проследовал в сторону выхода. В дверях мы Игорем столкнулись, и он сделал шаг назад, пропуская меня. Восприняв это как должное, я с холодным презрением посмотрел ему в глаза и, выйдя из спальни, твёрдой неторопливой походкой проследовал в свою комнату. Поворачивая в коридоре, я повернул голову, ещё раз с чувством собственного достоинства взглянул Игорю в глаза и, вздёрнув подбородок, пошёл к себе.

Едва я закрыл дверь, я услышал, как тяжёлые шаги отчима направляются в мою сторону. Разумеется, я знал, что сейчас будет, но мне просто осточертело бесконечно унижаться и, подрываясь, со всех ног бежать от отчима с глаз долой, едва только он велит мне исчезнуть. Я не вторгался в спальню, – меня туда пригласили. Я чувствовал за собой полную правоту и полное право вести себя спокойно и уверенно, однако незащищённые права, увы, ничего не стоят. С другой стороны, у людей никогда не было бы никаких прав, если бы они не боролись за них. Я не мог обеспечить себе права с помощью грубой силы, поэтому стремился внедрить прецедентное право.

От удара ногой двери мгновенно распахнулись.

– Решил выебнуться, щенок? – в бешенстве спросил меня Игорь.

– Мама сама позвала меня. Я не хотел заходить, но она сказала войти.

– А я сказал тебе никогда не входить туда!

– Вы друг другу противоречите. И каждый приходит в бешенство, когда я делаю не так, как мне говорят, – произнёс я и, собравшись с силами, добавил: – Вы определитесь, кто в доме хозяин, чтобы я знал, кому повиноваться. Или, унижая меня, вы компенсируете свои комплексы, поскольку знаете, что я не могу дать сдачи?

Сказав это, я увидел, как багровеет лицо моего отчима, как наливаются кровью его глаза и как вскипевшая, словно волна, благородная ярость готова выйти наружу.

Игорь не любил меня, презирал меня, не испытывал ко мне ни малейшего уважения… однако сейчас – в этот момент – я увидел, что он меня ненавидит.

Он ненавидел меня не за то, что я сказал ему нечто неприятное, но за то, что мои слова были логичны, точны и констатировали абсолютную несостоятельность его жизненной позиции.

Ему было тридцать восемь лет. Он мог признать, что где-то допустил ошибку, он мог признать свою неправоту, он мог согласиться, что занял неверную позицию в каком-либо вопросе. Однако признать, что вся его философия, всё его мировосприятие, вся основа его личности – это категорическое свинство, – означало перечеркнуть тридцать восемь лет его жизни.

Принято считать, что взрослые, состоявшиеся люди не ломаются, обстоятельства не смогут категорически изменить их мировоззрение. Данное утверждение верно лишь отчасти, – оно относится к людям, которые на исходе лет не могут найти в себе могущества признать, что всю жизнь заблуждались. Для большинства людей это, увы! – невозможно. Они не могут смириться с тем, что им придётся разобрать на части собственную личность, а потом собрать её в нужном порядке, – на это потребуется слишком много энергии, сил и мужества. Но более всего мужества потребуется для признания несостоятельности святынь, которые человек на протяжении всей жизни искренне считал незыблемыми. И здесь необходимо подчеркнуть, что он действительно верит в свои святыни.

Несложно убедить в несостоятельности коммунизма человека, для которого коммунизм ничего не значит, которому всё равно, который просто плывёт по течению. Но убедить в несостоятельности коммунизма человека, для которого построение коммунистического общества было делом жизни, – означает отнять у него смысл существования и заставить отринуть всё, на что он потратил свою жизнь. Проделать это возможно, но когда молодой человек признаёт логику и справедливость аргументов, то подсознательно понимает, что жизнь – большая её часть – ещё впереди, и он не страшится вступить на иной путь, если разум подсказывает ему верность этого пути, поскольку молодой человек верит, что величайшие достижения у него впереди, и он хочет совершить их для праведной цели.

Игорь не верил в собственное величие, – он был от него так же далёк, как Колумб был далёк от Индии. Игорь понимал, что он не сможет найти в себе силы начать всё сначала. И потому он не мог признать свою неправоту.

Но моя речь была слишком логична, слишком последовательна, нужно было приложить гигантские усилия, чтобы подавить в себе разум, принимающий мою мысль. И прежде, чем Игорь успел захлопнуть отсек своего восприятия, куда попали губительные для его позиции аргументы, немного истины успело просочиться в его сознание. Она действовала на него, как вода, попавшая в щёлочь, окисляющая металл и рождающая кислоту, которая начинает выжигать всё вокруг.

Правда заставила Игоря почувствовать себя мерзко, однако его презрение ко мне помешало ему осознать это. Вместо ненависти к себе и к собственному образу жизни, против которого восставало его существо, он направил свою злость на того, кого считал виновным в её возникновении. Игорь не был готов признать виновным самого себя. И тогда он обрушил на меня свой гнев в виде удара в солнечное сплетение.

Почувствовав резкую нехватку воздуха, я согнулся пополам. Увесистая оплевуха по лицу заставила меня потерять равновесие, – я рухнул на правое колено. В плечо мне прилетела здоровая нога взбешённого Игоря, и я упал. Оказавшись на полу, я почувствовал, что могу вдохнуть, и потому намного острее чувствовал посыпавшиеся на меня удары.

Всё время, пока Игорь бил меня ногами, я пытался подняться, – не потому, что хотел встать и дать ему сдачи (я прекрасно осознавал, что силовой перевес на его стороне). Я пытался встать потому, что унизительно было лежать, пока тебя бьют, и ничего не предпринимать. Оставить все усилия означало сдаться окончательно, отдать себя на милость врага, вверяя ему право распоряжаться тобой и решать, долго ли тебе ещё предстоит терпеть боль.

Наконец удары прекратились. Я делал тщетные попытки подняться, но отбитая левая рука меня плохо слушалась.

Я услышал тяжёлое дыхание отчима и испытал пародию на удовольствие от осознания того, что моё избиение вымотало его.

– Ещё раз откроешь рот, – с паузами произнёс он, – тебе пиздец! Я умею бить без синяков! Одним ударом убью!

Я знал, что сейчас последует последний удар и зажмурился, приготовившись молча побороть боль, но лишь услышал, как хлопнула дверь.

Кое-как я попытался подняться, – никто уже не мешал мне это сделать. Но теперь это не имело смысла. Я растянулся на полу и понимал, что не могу заплакать, я очень хотел этого, но презрение к собственной беспомощности даже этого не позволяло.

Через пятнадцать минут я всё-таки встал и принялся одеваться.

Гонимый обидой и болью, я побежал прочь из этого дома, прочь от этих людей, от этих событий. Я добежал до метро, купил билет на одну поездку и вскочил в вагон отходящего поезда.

Лишь после того, как в репродукторе я услышал знакомый всякому москвичу голос: «Осторожно, двери закрываются. Следующая станция – Тушинская», я позволил себе сесть на свободное место и перевести дух.

Саму поездку я помню плохо. Кровь с такой силой пульсировала в жилах, словно кто-то разогнал её с помощью нешуточного электрического насоса. В голове всё ещё звучали отрывочные фразы, брошенные Игорем:

 

«Одним ударом убью!»

«Решил выебнуться, щенок?»

«Пиздуй на хуй из этой комнаты!»

Мне было больно.

Места, куда пришлись тяжёлые удары отчима, немного ныли, однако эти тупые неприятные ощущения тонули в яростной внутренней боли, которая разрасталась в моей душе от осознания собственного бессилия и неспособности пресечь бесконечные унижения.

Я в тот момент напоминал одного из многочисленных персонажей Фёдора Достоевского: отчаявшийся, ссутуленный, в дешёвой, заношенной едва не до дыр одежде.

Униженный и оскорблённый.

В столь плачевном состоянии я ехал в метро, в том же состоянии вышел на одной из центральных станций Таганско-Краснопресненской линии. Это была Баррикадная. Словно лунатик, я двигался в режиме «автопилот» до дома дяди Гриши в Большом Девятинском переулке. И только уже оказавшись в подъезде (набрав код, который забыл несколько лет назад), я пришёл в себя и понял, где нахожусь.

– Вася, – голос консьержки Елены Иосифовны вывел меня из оцепенения. – У тебя всё в порядке?

– Э-э, да, – соврал я.

– Григория сейчас нет дома, – произнесла консьержка. – Он не говорил, что ты собираешься, и не оставил для тебя ключи от квартиры.

Размеренный и спокойный голос консьержки столь резко контрастировал с уже привычными криками и оскорблениями, что я внезапно почувствовал себя неловко.

– Вася, у тебя есть ключи от квартиры? – спросила она.

В ответ я лишь отрицательно покачал головой.

– Если хочешь, можно подождать Григория здесь, – предложила Елена Иосифовна. – Я могу заварить тебе чаю. Но сперва давай позвоним твоему дяде.

Консьержка уже открыла большую книгу, где у неё были досье на всех жителей всех квартир дома, собранные за долгие годы усердной и кропотливой работы.

Я в последний момент остановил добрую Елену Иосифовну и сказал, что я просто проходил мимо и не предупреждал дядю о том, что собираюсь заглянуть в гости.

Слова свои я подкрепил вымученной улыбкой, вызванной осознанием того, что, хоть я и лгу, всё же говорю чистую правду.

Прежде чем старательная консьержка успела мне что-то ответить, я убедительно попросил её не говорить дяде, что я заходил, так как в это время должен быть у репетитора по английскому. Я даже нашёл в себе силы заговорщически подмигнуть Елене Иосифовне, после чего поспешил ретироваться.

Выйдя на улицу, я, как ни странно, почувствовал облегчение.

Теперь мне не было необходимости лгать дяде о том, как хорошо мне живётся с отчимом и мамой.

Возможно, вы не понимаете, почему я просто не рассказал дяде Грише о том, как безбожно меня притесняют на Светлогорском проезде, почему не попросил спасти меня от всего этого.

Но я не мог это сделать.

Тогда не мог.

Я виделся с Гришей в лучшем случае раз в месяц, мы с ним проводили несколько часов, и зачастую большую часть этого времени я был предоставлен самому себе. Дядя много путешествовал, ездил по всему миру и вполне мог бы хоть изредка брать меня с собой. Хоть иногда. Но он этого не делал. Время, которое мы проводили вместе, он обычно посвящал различным вещам, интересным лично ему.

Если вспомнить, я не могу привести ни одного примера, когда мой дядя тратил бы время на меня.

Обыкновенно он вписывал меня в график запланированных дел, возводя меня в почётный ранг свидетеля деяний Григория Скуратова.

Всё это свидетельствовало скорее о полной его несостоятельности как родителя, да и очевидно было, что я был совершенно ему не нужен.

Я не виню его в этом, в конце концов, он не был моим отцом и ничего мне не был обязан. Он просто был моим опекуном – формальным опекуном.

Фактически же я воспитывался заботами эмоциональной матери, её строгого мужа, нескольких школьных учителей, которым было насрать на меня, и одноклассников, которые меня ненавидели.

Словом, жизнь моя удалась так же, как утро Курта Кобейна 5 апреля 1994 года.

Сказать дяде Грише о том, что меня унижают, попросить его заступиться, пресечь всё это?

Нет.

Во-первых, я не верил, что дядя сможет убедить Игоря и маму контролировать вспышки безудержного гнева, свойственные их горячим натурам. Скорее всего, после «серьёзного разговора» я получил бы острую порцию пиздюлей, что не слишком сильно меня устраивало.

Второй причиной моего молчания была твёрдая уверенность в том, что дядя Гриша, узнав о моих проблемах, едва ли загорится желанием их решить. Как я уже говорил, он был отнюдь не заинтересован в моей персоне, и единственное, что нас с ним связывало, – это кровное родство дяди с моим отцом. Кроме того, Игорь казался мне таким сильным, таким могущественным, что я был уверен: случись им с дядей Гришей подраться, тщедушный дядя непременно потерпел бы фиаско. Да и едва ли он, вообще, стал бы связываться с Игорем ради меня.

Несмотря на безразличное отношение ко мне со стороны дяди, я очень любил его общество и от души радовался всякий раз, когда мне выпадала возможность увидеться с ним.

Дядя был живым и свободным, он жил той жизнью, которой мечтал жить я, и каждая наша встреча была для меня возможностью прикоснуться к мечте, почувствовать её осуществимость.

Но я прекрасно понимал, что стоит дяде Грише отказаться мне помогать… нет, я ведь не собирался просить его о помощи…

Я понимал, что стоит ему спокойно выслушать мной рассказ, посочувствовать мне и потом ничего не сделать, – и я навсегда потеряю его. Всё останется как прежде: мы будем так же видеться раз в месяц или немного реже, будем ходить куда-то и иногда разговаривать, но я никогда не смогу относиться к дяде Грише по-прежнему: он перестанет быть моим героем, я перестану равняться на него, а значит, потеряю то единственное волшебство, которое маме с Игорем чудом не удалось вырвать из моей жизни.

Мне было отрадно думать, что, если я попрошу дядю спасти меня от несправедливых гонений отчима, он непременно заступится за меня. Много раз я рисовал в своём воображении, как во время очередного акта морального и физического насилия надо мной стальная дверь квартиры на Светлогорском проезде слетает с петель, дядя Гриша врывается внутрь, разбивает Игорю морду, попутно ломая ему несколько рёбер, а потом мы с ним уходим, чтобы никогда не вернуться в это место, которое я никогда не называл своим домом.

Это была самая счастливая и самая заветная из моих мечт, но стоило мне вернуться к реальности, и я сразу понимал, насколько она призрачна и мало осуществима.

Очень часто люди, имеющие возможность изменить жизнь, которая их не устраивает, не делают ничего для реализации своих желаний, потому что вероятность провала может лишить их последней надежды. Именно поэтому так мало людей добились того, чего так страстно желали. Правда такова, что для большинства обладание возможностью добиться своей мечты намного ценнее реальности, которую они могли бы создать, если б поверили в свои силы.

Каждый человек способен изменить свою жизнь. Каждому даётся шанс это сделать. Но человек – существо рациональное. Человек боится потерпеть крах и утратить свою мечту. Крушение всех надежд намного страшнее.

И потому слава храбрецам, которые находят в себе мужество во что бы то ни стало следовать зову сердца, – они пробиваются через тернии к звёздам, падают, теряют надежду, но всякий раз поднимаются и идут к своей цели, несмотря на невзгоды, трагедии и неудачи; и, в конце концов, они добиваются своего.

Людей всегда восхищает успех, потому что человек, который смог осуществить свою мечту, сделал то, на что другие, по их мнению, не способны. Другие будут жить с этими мечтами и ждать благоприятного момента. В итоге, когда этот благоприятный момент наступит, они успеют свыкнуться со своим положением и не сделают ничего. А если и сделают, то недостаточно, потому что будут уже не способны на настоящий поступок, они не воспитали в себе характер, и у них не хватит сил, ухватив за хвост Синюю Птицу, удержать её.

Но всё это я понимаю только теперь.

Тогда, в 2007 году, я понимал, что единственный мой шанс спастись – это уехать со Светлогорского проезда.

Я ждал в то время, когда нужно было действовать, нужно было хоть что-нибудь делать… я ждал, когда повзрослею.

В этом главная проблема детей и подростков – вместо того, чтобы что-то предпринимать, они ждут, когда вырастут. Но вырастают они уже сломленные и забитые. Они не верят в чудеса и мало мечтают. Они стремятся к тому, чему соответствуют их возможности, забыв о том, что возможностям человека нет предела.

Не понимая всего этого, я вышел на Садовое кольцо и закурил сигарету.

Вдохнув полной грудью свежий московский воздух, смешанный с ароматным сигаретным дымом, я улыбнулся.

«Пускай у меня всё не клеится, – думал я, – пускай в этом мире никто не признаёт меня таким, каков я есть, – это не помешает мне быть тем, кем я быть хочу».

Но чего я хотел? Что мне было нужно? Этого, увы, я не знал.

Унылый, разбитый и немного помятый усердием отчима, я вышел на старый Арбат.

Солнце светило ярко… вероятно, где-то в районе экватора, а над Москвой разверзлось хмурое свинцовое небо, привычное столичным жителям до такой степени, что они уже от рождения питали особую любовь к солнцу Италии, которой никогда не видели, потому что ездили в Сочи, Анапу и на Украину.

Для этих людей ситуация, в которой я оказался, не была трагичной, ужасной или из ряда вон выходящей, – это была стандартная ситуация: отец [отчим] учит жизни [приёмного] сына единственным доступным ему путём – путём плоского кулака и острого слова.

Вся трагедия ситуации в том, что и сегодня большинство жителей нашей страны живёт с полной уверенностью, что данное поведение со стороны главы семьи является вполне обоснованным, если он пытается объяснить что-то не желающему ничего слушать подростку. И, что самое ужасное, я сам не видел в случившемся что-то необыкновенное, либо несправедливое: я посмотрел на Игоря, как на говно, и получил за это.

Я же специально его спровоцировал. Я знал, что за этим последует. И был готов понести ответственность за свой дерзкий поступок. И уже другой вопрос, что моя дерзость была защитной реакцией, вызванной агрессией со стороны Игоря. Он был главой семьи, и я всецело зависел от его воли.

Как раз эта зависимость и была мне невыносима. Ужасно было чувствовать себя безвольным мальчиком для битья, не имеющим никакой возможности прекратить бесконечные притеснения. Но ещё ужаснее было осознавать, что я совершенно не способен самостоятельно распоряжаться собой, своими действиями, своим временем и своим личным пространством.

В тот момент я хотел одного – стать свободным. Стать человеком, которого никто не унижает, на которого никто не орёт. Стать человеком, которого любят и уважают.

Когда человек сильно чего-то хочет, это само идёт к нему в руки, но человек не всегда способен узнать в том, что пришло, то, чего он хотел.

Я стремился к свободе и независимости, к признанию и уважению, к…

– Слышь, братан, закурить не найдётся?

Этот вопрос несколько вывел меня из размышлений, которым я предавался, пока шёл по Арбату от МИДа в сторону кинотеатра «Художественный».

– Простите, – обернулся я к человеку, стоявшему справа от меня, на углу Кривоарбатского переулка.

– Сигарета, говорю, есть?

Я в недоумении посмотрел на стоявшего передо мной человека. Вначале я принял его за бомжа: он был какой-то неухоженный, немного помятый, с землистого цвета лицом и синими мешками под мутными, словно застоявшаяся вода в пруду, глазами. Он был немного пьян и, судя по всему, уже не первый день.

– А, сигарета, – произнёс я, не в силах отвести взгляда от собеседника. Мне пришло в голову, что неприлично вот так разглядывать человека, однако ему, казалось, не было до этого никакого дела. Он молча смотрел на меня, будто сквозь пелену, и не отводил взгляда. Внезапно до меня дошло, что ему стоило большого труда сфокусироваться, и он не хочет отводить от меня взгляд, поскольку подсознательно боится потерять меня из виду.

Я нашарил в кармане пачку сигарет и протянул ему. Он открыл пачку и попытался дрожащими пальцами достать оттуда одну сигарету. Рука не слушалась его, он совершал судорожные движения, словно был подвержен болезни Паркинсона, однако так и не смог выудить оттуда сигарету.

– Бля-я-я, ва-а-аще не получается достать, – констатировал он.

Руки у моего собеседника были слегка черноваты, – такой вид более пристал рукам заправского шахтёра после смены, а никак не благородного московского пьяницы. При мысли о том, что мне потом придётся касаться губами сигарет, которые помазал сажей этот очаровательный джентльмен, я ощутил лёгкую брезгливость. За это чувство мне немедленно стало стыдно, ведь я понял, что не имею никакого права презирать этого человека.

 

– Слушай, браток, не могу достать сигарету, не поможешь? – попросил он.

– Оставь себе пачку, – произнёс я.

Человек, стоявший передо мной, был ровесником дяде Грише или моему покойному отцу, однако мне и в голову не пришло обратиться к нему на «Вы».

И дело здесь было отнюдь не в том, что этот алкаш обращался ко мне «браток», как к родному. Дело было в том, что я – Василий Скуратов, шестнадцатилетний мальчишка, безработный школьник, подсознательно считал своё социальное положение à  priori выше положения пьяницы, докатившегося до потери контроля над своим телом.

Это было осознанием своего превосходства на основании причинно-следственных связей, столь очевидных, что я о них в тот момент не задумывался. Однако, если разобраться, запросто можно проследить логику моего мышления. Я был недорого, но прилично и опрятно одет, руки у меня были чистыми, и я даже пользовался одеколоном, подаренным мне дядей Гришей. Мой собеседник, весь в рваньё, которое уже с натяжкой можно было назвать одеждой, был пьян, небрит, а руки его красноречиво говорили, что если он и читал «Мойдодыр», то с тех пор ни разу более не воспользовался мылом.

Это был опустившийся на самое дно бутылки палёной водки, покинутый Богом и силой духа, отчаявшийся человек, воплотивший формой своего существования всю экзистенциальную тщетность нашего бытия. У этого человека не было будущего, – ему приходилось совершать неимоверные усилия, чтобы уловить настоящее. Он находился за гранью пространства и времени, за той неуловимой чертой, которая опускает за человеком дверь, ведущую в эту реальность. Тело этого человека ещё было живо, он ещё продолжал биологически функционировать, но разум его был мёртв.

Всё это, как я понял, давало мне право говорить с ним свысока. Ведь он опустился, а я – нет, он – ничтожество, а я – человек, он лишён будущего, а у меня – всё впереди.

– Спасибо! – поблагодарил он меня. Я кивнул и уже собирался идти дальше, когда одарённый алкаш вновь обратился ко мне: – Слушай, браток, я у тебя мелочи не найдётся? Буквально чуть-чуть на баклажку недостаёт.

Я замялся, буквально на секунду, однако этого хватило, чтобы придать пьянице уверенности. Если бы я сразу ответил ему отказом, он бы не стал более докучать мне, однако, почувствовав нерешительность с моей стороны, начал настаивать:

– Дружище, очень хочется пить, понимаешь? Вчера был трудный, тяжёлый день… ну, нажрались с мужиками, как обычно бывает… понимаешь?

Я не понимал. За семь лет проживания на Светлогорском проезде у меня было предостаточно трудных дней. Но почему-то ни один из них не заканчивался тем, чтобы я нажрался, как свинья, с арбатскими алкашами. Поэтому я совершенно не знал, как это обычно бывает.

– Слушай, ну пару рублей дай хотя бы! – взмолился пьяница.

Я задумался. В принципе, у меня была в кармане пара монет. И, несмотря на то, что денег у меня особенно никогда не водилось, несколько рублей всё равно не сделали бы меня богаче или беднее. Я мог бы без сожалений бросить эти несколько монет в реку или в фонтан. Но вот так отдать их этому алкашу было отчего-то обидно. Я не мог понять этого чувства: почему мне более по душе вовсе избавиться от денег, нежели пожертвовать «нуждающемуся».

В тот момент я объяснил себе это тем, что не хотел бы поощрять очередное пьянство, выступая в роли спонсора этого мероприятия. Я не хотел давать денег этому алкашу. Но отказать было как-то неловко…

Я словно со стороны наблюдал, как моя рука лезет в карман, где завалялась какая-то мелочь.

– Браток, ну выручи, а! – продолжил свой концерт алчущий добычи алкаш. – Тебе жалко, что ли?

– Слышь, ты реально уже всех заебал, – произнёс раздражённый голос у меня за спиной. Я почувствовал напряжение, поскольку решил, что данные слова относятся ко мне, однако голос продолжил. – Иди на хуй отсюда, мужик. Что ты приебался к парню?

Я обернулся. За моей спиной стоял панк. Самый настоящий стереотипный панк: в красных штанах в шотландскую клетку, мартинсах, косухе с анархическими нашивками и с поставленным ирокезом ярко-зелёного цвета.

– Да ты знаешь, кто я, сынок? – возмутился алкаш. – Да я отец Арбата!

– Ну да, ну да, – кивнул панк с видом, который обычно приличествует психиатру во время общения с душевнобольным.

– Я тут уже шесть лет! Каждый день! – не унимался пьяница. – Шесть лет, понимаешь?!

– Пойдём, – обратился ко мне панк, уже не обращая на алкаша никакого внимания.

Он направился в сторону кинотеатра «Художественный», и я последовал за ним. Я поравнялся с ним, однако он, казалось, не обратил на это никакого внимания. Около двух минут мы шли рядом, не говоря друг другу ни слова.

– У тебя сигарета есть? – внезапно спросил он меня.

– Я… нет, – вопрос прозвучал так неожиданно, что я не сразу сообразил, что мне ответить. – Я всю пачку ему отдал.

– Ладно, не проблема, – спокойно ответил он и в следующий момент обратился к какой-то, скажем прямо, не самой обаятельной на вид девушке: – Привет. Куришь?

– Да, – кивнула она, немного смущённая вниманием столь экстравагантного юноши.

– Дашь сигарету?

– Конечно, – кивнула она и протянула ему пачку ментоловых «зубочисток».

– Не возражаешь, если я возьму парочку? – поинтересовался мой новый знакомец.

– Конечно, – повторила она, на этот раз глупо улыбнувшись.

– Спасибо, – безразлично произнёс он, достав две сигареты из пачки.

– Пожалуйста.

– Ты куда направляешься?

– А, я… – либо наше вторжение в её жизнь было настолько неожиданным, что она забывала, куда направлялась, либо пыталась понять, относимся ли мы к тому типу людей, которым можно доверять столь сокровенные тайны. – Ну, так.

– Не хочешь с нами? – предложил он.

– Я, ну, вообще, я собиралась… хотя… не уверена… ты знаешь, я обещала… вообще-то… короче, я не… ну, в общем… понимаешь…

– Ну ладно, пока.

– Пока, – с явной грустью в голосе произнесла она.

Когда мы отошли на пятнадцать метров от девушки, мой спутник протянул мне одну из добытых им сигарет.

– Спасибо, – поблагодарил я.

– На здоровье.

Он продолжал следовать своим, неведомым мне, маршрутом, а я просто шёл рядом с ним. Я не знал, куда мы направляемся, однако это не имело для меня никакого значения. Мой спутник шёл твёрдо и уверенно, словно имел точную цель и спокойно следовал к ней, оставляя за бортом всё остальное.

Я закурил. Тонкая сухая сигарета практически моментально приняла пламя и быстро начала тлеть у меня во рту. Я почувствовал вкус ментола, словно только что почистил зубы. Вкус был неприятный, но курить эту сигарету было лучше, чем не курить вовсе.

Мы дошли до начала Арбата и свернули налево – на Никитский бульвар.

Я хотел сказать что-нибудь парню, который шёл рядом со мной, как-то завязать разговор, но всё время не мог найти, как завязать беседу. Мне хотелось поблагодарить его за то, что он помог мне отделаться от этого пьяницы на углу Кривоарбатского переулка, однако это было как-то ужасно нелепо… сказать что-то про девушку, угостившую нас ментоловыми зубочистками, – тоже. Вот я и продолжал молча следовать за своим новым знакомым, хотя слово «знакомый» здесь не слишком подходит, – я даже имени его не знал.

Не знаю точно, то ли мой спутник действительно не чувствовал никакого дискомфорта от того, что мы так долго шли рядом, не говоря друг другу ни слова, то ли ему это нравилось. Вполне возможно, он просто не знал, как от меня отделаться, и потому шёл всё время молча, не произнося ни слова, чтобы я, почувствовав себя неуютно, оставил его в покое. Я склоняюсь именно к последнему. В конце концов, я тогда выглядел, как обычный мальчик, который пошёл гулять после школы, забросив домой школьный рюкзак и пакет со сменкой.

Если он хотел от меня избавиться, ему уже почти удалось добиться своего: идя рядом с ним, я чувствовал себя неуютно, словно навязываюсь в компанию, а этого мне не хотелось.

Я уже подумал, как бы тактично слиться, когда мой спутник внезапно остановился.

– Ну, – спокойно произнёс он, посмотрев мне в глаза.