Za darmo

От дороги и направо

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Доклад Музафарова удовлетворил. Он докурил папиросу. Замял её каблуком бежевой сандалеты между камешками в песке, поднялся со скрипом. Остеохондроз, похоже, в коленях имел. Потянулся, подняв руки, прогнулся назад поясницей и выпрямился. Меня он увидел сразу, когда пришел, но вел себя так, будто меня не было. Он отряхнул брюки, хотя на них и пылинки не висело, постучал одной сандалетой о другую, ту же не существующую пыль сбивал, и сказал задумчиво: – На эту неделю вам почетное задание вышло. Подгонят вам послезавтра речной трамвайчик. Это машина председателя профкома с «ПАЗика». У посуды этой  трещина  по левому борту. Зацепил под берегом свежую корягу. А шел под десять узлов. Продрал как щеку бритвой. Надо по уму сделать, со шпаклей, потом клеем яхтовым, потом грунтанёте и краску такую же, как на всем трамвайчике – на два слоя валиком. Краску завезут они сами. А яхтовый клей Морозов  завтра закинет. Четыре трехлитровых бадейки.

И он уже повернул половину себя в обратную сторону, туда, откуда возник. В темноту. И вот только тогда Евгений равнодушным тоном, нехотя так,  как будто  только что вспомнил, лениво произнёс:

– Ватаг, у нас тут новенький приблудился. На месяц – поработать. Копейку сбить у нас по-трудовому. Паспорта нет. Домой добирается. В Казахстан. После учёбы он. Поехал из Москвы в Нижний устраиваться в редакцию.  Он корреспондент. Ну, а по дорогам тут помотался и передумал в Нижнем работать. Домой хочет. А денег нет. Подмогнем парню? Месяц повкалывает – так всем и легче будет.

Ватаг  повернулся спиной, пошел тихо в темноту и спросил по пути:– Звать как?

– Станислав.

-Поляк, что ли?

– Поляк. По матери.

– Ну, пойди ко мне, поляк по матери. Станислав.

И он утонул, растворился в густой темной прохладе позднего вечера. Я поднялся и быстро пошел на шорох сандалет и удалявшееся шумное дыхание полного, большого ранга человека, Предводителя биндюжников, бурлаков и беглых нарушителей советских законов и коммунистической морали. Метров через тридцать я его догнал. Музафаров остановился и, не поворачивая головы, спросил тихо: – Грехи есть за тобой? Украл чего или пришлёпнул кого? Паспорт, конечно, украли? Напился, а паспорт выдернули вместе с лопатником?

Пришлось опять всё рассказывать .Коротко и схематично. Без эмоций.

– Не врешь. Слышу. – Ватаг посопел с минутку и так же тихо, едва слышно  сделал заключение: – Много тебе не заплачу. Паспорта нет, значит, и денег меньше будет. Но доехать до какого города, говоришь?

– До Кустаная, ватаг.

Доехать денег дам в обрез. Но дам. Через месяц. А пока иди к пацанам. Скажи, ватаг тебя принял. Ну, давай, спать иди. Отдохни. Завтра краску будете спускать в бочках с берега. Женьке, заму моему, скажи, что пайки пока на тебя нет. Кто ж знал? Пусть со своих кормят.

И он ушел, не попрощавшись.

– Наверное, родственники есть в Англии, – хмыкнул я и счастливый пошел назад, на шесть мерцающих папиросных огоньков. В новую пошел жизнь.

                    Глава восьмая

Пока в гулких от близких волн сумерках я вымаливал у бугра хоть какую, но таки зарплату за неведомый пока труд, пока мы таинственно, не видя толком друг друга, обозначали и утверждали громким шепотом мою судьбу на ближайший месяц, прошло минут десять от силы. И когда, одухотворенный живой надеждой, я  шустро шел обратно на папиросные маячки, как раз посредине тускло тлеющих огарков «Севера» вспыхнул внезапно большой огонь. С пламенным гребнем и треском торопливо горящих досок от ящиков и сухих веток прибрежного кустарника. Тут же долетел до носа и  удушливый запах солярки, с помощью которой  мужики, по-моему, втрое ускоряли процесс приготовления лучшего и полезного за весь вечер мероприятия – ужина.

Я сел у костра рядом с композитором, который в связи с былой интеллигентностью и прошлым общением с высоким, изящным, а потому недоступным простым обывателям искусством, не допускался ватагой до такой банальщины, как смешивание тушенки с макаронами в копченом солярой  чане.

  Ему позволялось опуститься только до нарезки ломтей черного хлеба, но не более. Композитор пилил хлеб  увесистым точёным тесаком как струны скрипки смычком – нежно, но со страстью. При этом глаза его уже освободились от печали и руки не подрагивали похмельным тремором. Пахло от него и хлебом, и сладковатым едким спиртным. Наверное, национальным русским пойлом – бражкой. Он был в приподнятом настроении и напевал что-то такое, чего не повторишь. Видимо, кусок арии из какой-нибудь недоступной простолюдинам оперы. Нож в его руке двигался не как попало, а строго в ритме напева. Хлеб он пилил самозабвенно и, вероятно, искромсал бы его весь, какой был в мешке. Но Грыцько его притормозил протяжным, как удар плетки, приказом: – Геть витсиля! Годi! Богато годувати…

Дмитрий Алексеевич, судя по выражению лица, украинского не знал. Но как музыкант прекрасно улавливал все варианты интонаций. Поэтому он мгновенно перестал и петь, и хлеб пилить. Наиль размешивал в чане тушенку и макароны огромной как-то отполированной палкой, похожей на обломок весла. Пахлавон на сером куске бархатистой, но твердой ткани аккуратно и медленно делил на одинаковые дольки помидоры и огурцы. Толян тонкой жердью ворошил угли под чаном, а Евгений на добротно сколоченном из свежих досок столе расставлял алюминиевые миски, деревянные ложки, фаянсовые блюдца для овощей и эмалированные кружки под чай.

– Я что могу поделать? – спросил я у всех. И все по очереди сказали: – Сиди пока. Успеешь ещё.

Тогда я тихонько ткнул локтем в бок Дмитрия Алексеевича и спросил его о том, чего именно о нем не мог толком понять. Про остальных в общих чертах, без деталей, было всё почти ясно. А про него никак не мог догадаться: что могло забросить человека из мук творчества в муки рядового чернорабочего.

– Дмитрий Алексеевич, а вас-то какая беда на берег Оки заслала? Лодки латать, да весла чинить. Вы, по-моему, член Союза композиторов СССР, автор многих солидных произведений. Мне тут шепнули, что вы заслуженный деятель  искусств РСФСР. Вы что, убили какого-нибудь лажового валторниста из оркестра и теперь прячетесь?

Композитор засмеялся. Он похлопал меня по плечу. Поднялся и, слегка виляя, пошел к столу, понес хлеб. Но перед этим постоял надо мной, глядя мне в глаза. Похоже, что в глазах моих он не увидел ничего плохого и прошептал.

– Давай поедим, потом отойдем в сторонку, постелим себе там, ляжем и я тебе, ладно, расскажу, что, как и почему. Пойдет?

Я кивнул и задумался о том, из чего делать себе постель. Кроме портфеля, который годится только как подушка, у меня ничего не было. Ладно, лягу в брюках, да в майке. Тепло ночью пока.

В этом месте я мысль развивать прекратил. Потому как Евгений позвал всех садиться ужинать. Сели. На меня была готова порция. Рядом с миской, из которой неповторимо пахло хорошей тушенкой, стояло блюдце с огурцами и помидорами, а рядом – хорошо заваренный чай в большой кружке. Посреди стола в  пустых банках от тушенки белели соль и сахар.  Ели молча и быстро. И после чая, когда Пахлавон с Толяном пошли мыть посуду в реке, композитор подошел, взял меня как ребенка за руку и повел вверх, к откосу. Под мышкой он держал два белых толстых свертка.

– Это постели. Тебе и мне, – объяснил он.

Не доходя до кручи, я почувствовал, что идем мы уже по траве.

– Тут и прикорнем,– композитор постелил себе, вместо подушки свернул в круглый комок простынь, лег и ещё одной простыней укрылся. – Стели себе, чего ждешь?

Я тоже разложил всё из второго свертка, под голову бросил портфель и лёг рядом с Дмитрием Алексеевичем.

Тот молчал минут десять. Я уже начал дремать. И тогда композитор повернулся ко мне, поставил локоть в траву, а щёку на ладонь и выдохнул:                  – Ну, давай, слушай.

    Рассказ  Дмитрия Алексеевича, композитора, о своей судьбе-индейке.

– Вот чем от меня пахнет сейчас? – композитор почесал ладонью щёку, после чего напрягся и выдохнул в мою сторону полкубометра аромата тушенки, огурцов и браги. – Правильно, бражкой. Причем паршивой. Плохо делает бражку тётка Катерина. Хорошую изготавливает тётка Тимофеевна. Зовут как – не знаю. Но к ней далеко ходить. Причём, со своей посудой. А живет она аж за седьмым холмом. В яме. А к Катерине – тут рядом. Поднялся на откос – шестой дом направо. Через дорогу, считай. И бутылки дает полные.

Потом сложу пустые-то вон под те кусты и обратно ей сдаю. Хорошо. Удобно. Но брага кислая, недодержанная. Спешит тётка, больше хочет денежек взять, причем поскорее. Жадная она. Иногда не доливает. Я говорю, что нечестно так. А она смеётся, дура, и умничает, что, мол, меньше выпьешь, ещё маленько поживешь.

  И к ней тут со всего берега ходят. Близко. Хоть и отрава полная эта  её бражка. На Нижегородской, в центре, там в трех домах самогон продают недорого. Но дороже браги. Да и ходить далеко. А самогон разве сравнишь с брагой? Нет, конечно. Самогон – продукт. А бражка – полуфабрикат. Я её и пью. И недорого, и сдохнешь быстрее. Вот как раз мне это и надо. Поскорее чтоб.

  Или отравиться ей насовсем, или по пьянке насмерть где-нибудь покалечиться. У нас тут таких мест – не пересчитаешь. Но кто-то жизнь мою бережет крепко. Ангелы уж больно усердные. С ними, пока они сами от меня не откажутся, на тот свет не сгинуть мне никак. А руки на  себя наложить – противно. Получится, что порадовал я врагов своих самостоятельно, от всей души. Будут в ладоши хлопать. А вот хрен вам, любезные! Даже два!! Верхний управляющий когда-нибудь, да заберет же к себе. Просто пока я в очереди. У него работы по приему и распределению по аду и раю новопреставленных уйма и так. Половина  пьяниц горьких, водкой насмерть забитых. Не до меня, значит, ещё. Я-то водку не пью. Дорого.

А жить не хочу я. Притомился. И живу без надобности. Обманываю здесь окружающих, да и тех, кто меня по музыке помнит, что вроде бы живу. А я-то и не живу вовсе. Только кажется. И мне, и всем тут. А меня нет давно фактически. Я остался там, в Свердловске. Душа моя там. Комната с роялем. Полки с книгами и нотами. Знаешь сколько у меня симфоний? Ну, то есть, сколько я их написал? Одиннадцать! Я четыре оперы написал. Не канто одно, а клавиры целиком. Клавир не каждый распишет на сорок шесть инструментов. Нас таких в Свердловске было двое. Потом  тот, второй, помер неожиданно. На гастролях в Перми. Отдирижировал концерт памяти Шостаковича. А это два часа, как-никак. Пришел в гримерку, попросил администраторшу чай ему принести. Она приходит с чаем минут через пятнадцать. А он посреди  гримерки ничком свалился, и с концами, не дышал уже.

 

Вот я тоже так хочу. Но после концерта, а не после того, как покрасил баржу.

Но ситуация уже не та. Видно, помру всё же здесь я… Мне больно работать. Спина как панцирем скована. Не чувствую спины. Только  тяжесть на том месте, где она находится. Руки. Это руки? У музыканта могут быть такие руки? Грабли. Окостенели пальцы. Я сейчас на рояле септ аккорд не возьму. Да ни в какой аккорд, видать, чисто не попаду теперь. У меня мозоли на сгибах пальцев как горох поспевший. Почти камень. Не гнутся толком пальцы. Хорошо ещё, что я композитор и дирижер, а не пианист. Хотя тоже… Вроде композитор. Как будто. А шестой год не пишу ничего. Духа нет. Куража тоже. Силы  ушли ноты писать. Проще  лодку валиком раскрасить.

Ноты я, слава богу, помню. И без инструмента могу втёмную музыку написать на бумаге. А нет тут нигде в Павлово нотной бумаги. Хотя, может, и есть. Не узнавал.

У меня ещё шесть лет назад была жизнь. Мои вещи исполнялись по всему Союзу. На Всесоюзном радио большой ихний  главный оркестр симфонический, силантьевский, записал мою вещь девятиминутную. « Дикое солнце » называется. Три части.  Вторая часть вообще с вокализом. Грузинка вокализ делала одна. Уже не помню как звали её…

Был я на гастролях с нашим филармоническим оркестром в Италии, Венгрии, Болгарии. В Австрии, прямо в Вене был. Да… Где ещё? Сейчас Бог вернет память. А!! В Японии был. В Осаке. В Австралии… Ну ещё много где  путешествовал – не помню точно. Но Союз натурально весь объездил с дирижерской палочкой. Потом мне заслуженного дали. Деятеля  искусств. Нас в Свердловске четверо было заслуженных. Трое и сейчас там. Работают. Пишут. Хорошо пишут, кстати. Ну, насчет того как сейчас – не знаю. А тогда хорошо писали.

У меня одиннадцать лауреатских дипломов за мои симфонии. Из них пять – зарубежные. У меня семь раз интервью брали для радио и телевидения, статьи в разных газетах про творчество моё выходили раза по четыре в год. Встречи со слушателями очень приятно провел в десяти консерваториях разных наших республик. Выступления всякие с рассказами о своём творческом пути проводил в лучших залах страны перед началом и после концертов моей музыки. Аплодировали, цветы кидали на сцену. Эх…

Но, главное, как я в питьё втянулся – не пойму. Сижу, бывает, после работы на бережку. Вспоминаю. Не могу вспомнить, когда меня прихватила пьянка за горло прямо. Ну, банкеты. А чего особого – банкеты? Ну, рюмок десять за весь вечер хорошего коньяка. Все пили. Побольше меня, замечал я… Жена, Лидия, тоже ничего особенного не видела в этих банкетах. Со мной ходила всегда, если в Свердловске проводили.

А потом однажды странность вышла такая. Позвали меня после одной репетиции к Большому человеку. Секретарю горкома нашего. По идеологии.

Инструктор горкома на репетухе сидел. Вроде просто пришел. Послушать игру в будничной атмосфере. Потом, когда стали расходиться, он подходит ко мне и докладывает. Мол, сам Андрейченко меня хочет видеть у себя дома. Я говорю, да я не одет вообще-то для таких приемов. Свитер старенький, штаны утром не гладила жена. В таком виде как явиться на приём к такой величине? А он мне на ухо внушает, хотя все ушли почти, что тут как раз не прием назначен. А дружеская встреча. Хочет Владимир Геннадьевич просто познакомиться поближе, чаю попить, поболтать, музыку поиграть. У него рояль ещё тот. «Petroff» на крышке написано. Оригинал. Из Германии. Или, может, прямо из Англии. Давайте, говорит, не будем огорчать человека. Машина там, внизу, ждет нас с Вами.

Вот у Андрейченко я первый раз странность в себе почуял. Было там человек пять. Одни мужики. Зампред горисполкома, начальник вокзала, олимпийский чемпион по легкой атлетике, Начальник городской милиции, генерал. И ещё этот…как его…Сысоев, директор гастронома «Исеть». Долго болтали про всё. Про баб, машины импортные, про Высоцкого почему-то и Влади. Оружие свое секретарь показывал. Любитель он этого инструмента. Много винтовок, гладкостволок, три пистолета наградных, ножи всякие. Даже кортик у него был подарочный с гравировкой от адмирала Северного флота. Не помню фамилию. Потом Андрейченко на рояле постучал. «Крейцерову сонату» с горем пополам оттарабанил. Местами мимо нот. Ну, да ладно. Всё хорошо было. Я поиграл что-то. Все задумчиво на меня глядели и делали вид, что глубоко проникают в композиции. Потом руку жали, обнимали по  отечески, снисходительно и важно.

Потом все заорали «Ура!!» Но не в мою честь и не мне.  В жизни бы не поверил, что такая  благородная публика будет так визжать только оттого, что тот самый инструктор горкома, который меня сюда сманил, приволок здоровенный картонный ящик. Лоб у него был в поту и морда напряженная. Ящик  он тащил тяжелый.  Инструктор его, как вазу хрустальную, из последних сил нежно приземлил на середину стола, откинул в разные стороны две  верхних створки и как фокусник стал левой рукой выкидывать из коробки бутылки, а правой их ловил и заполнял ими стол.

  Мужики перестали не то чтобы орать, шевелиться прекратили. И в этой, ничего хорошего не обещающей тишине, у меня лично защекотала внутри непонятная пока тревожность. Бутылок было много. Все разные. Мы, как кобра под дудку заклинателя, вытянули шеи и плавно подтянулись к столу.

Стали считать и смотреть этикетки. Бутылок было 16.  Нас шесть. С инструктором могло быть семь, и тогда, чёрт его знает, может, и обошлось всё по другому. Но он сделал своё дело, всем пожал руки и исчез.

Стали перебирать бутылки и читать вслух этикетки. В общем, там было всё, что нельзя мешать. Столичная водка и Смирнофф, пиво пльзенское жигулевское, ликеры – вишневый, щартрез, джин бифитер, виски белая лошадь и два литровых пузыря спирта  Роял-оптимал. Грузинские вина гурджаани, цоликаури, цинандали  и ещё что-то… А! Коньяк армянский с пятью звездами. Всё, кроме шартреза и цоликаури я раньше уже пил.

Тишина стояла пока читали этикетки и передавали по кругу флаконы. Потом все разом ожили, хозяин, Сысоев и генерал быстро сбегали на кухню и притащили невиданный закусь. Раки красные на подносе, всякие колбасы, напиленные одинаково тонкими колясками, три баночки, уже открытые, с черной икрой кавиар, лимоны, уже нарезанные, и пять бутылок боржоми. Запивать. До меня дошло только в тот момент, что всё, кроме ящика с пузырями  было заготовлено и затолкано в холодильник заранее. То есть никакой импровизированной вечеринки, а точная продуманная пьянка была намечена на сегодня, но ещё вчера.

Ну я под суету эту и вставил хозяину вопрос. Чего, мол, сегодня за праздник?

Хозяин заржал как старый конь, а за ним каждый по своему как могли заржали остальные.

– Жизнь – праздник! – давясь ненатуральным смехом крикнул вверх начальник вокзала.

– Сегодня  отмечаем переселение души товарища Сысоева из кресла директора гастронома на трон начальника  всего областного горпищеторга! -

И секретарь погладил Сысоева по лысому затылку.

Сысоев растопырил руки перед Андрейченко и  недоделанным басом пропел «Боже, царя храни»

После чего сразу и понеслось. Пили всё подряд, ели сначала с чувством, потом символически, а часа через три бросили закусывать, а пить начали по-серьёзному. Пели казацкие почему-то песни, плясали под Моцарта, Шостаковича, Грига и Дунаевского. Я играл и пил всё подряд, что подавали прямо в зависшую над клавишами руку. Я делал мизерную паузу для громкого выдоха, выплескивал внутрь себя уже без разницы –  что, снял свитер влажный и вонючий от пота, и играл, играл, и играл. Меня сзади и сбоку обнимали, целовали в темя, шлёпали по спине, прижимали на мгновенье к себе и гладили  плечи. И всё это – во время плясок, дикого песнопения украинских народных песен и русских частушек, криков «Оп-па» и прыжков на месте с неудачными приземлениями на колени, на задницу и на спину.

Дальше – хуже. Мне от усталости стало дурно, замутило, всё поплыло и раздвоилось. Тошнота подняла меня со стула, я  с трудом обогнул рояль и куда-то пошел. Да не пошел. Не то слово. Повалился к первой на пути точке опоры. Это был угол двери на балкон. Я рванул ручку двери, чтобы хватануть свежего воздуха. Но ручка оказалась мягкой и бархатной. Она не открыла дверь, стала падать на меня, причем сверху. И вместе с ней мы ссыпались на паркет. Тут я как-то разглядел, что это была вообще не дверная ручка, а портьера. Я начал ползать по ней, пытался в неё завернуться и так уснуть минут на десять, чтобы передохнуть. А потом снова поиграть Шуберта. Люблю его пьесы. Но завернуться я не успел. Меня вырвало на эту чертову портьеру, на паркет. Я почему-то быстро вскочил и побежал в туалет. Хотел там покончить с рвотой, умыться и сесть за рояль. Но по пути я всё время на кого-нибудь натыкался, отталкивал его, налетал на стену, бросался назад и почему-то попал на кухню. Блевать при этом я не переставал и украсил отходами смеси выпитого и съеденного всех высоких гостей и Большого хозяина. Ну, само собой, стены отметил, мебель, пару ковров на стенах и палас на полу. И всё. Вот после кухни я исчез сам для себя. Выпал из сознания. Сколько это моё отсутствие длилось – не могу сказать.

Открыл глаза я на свежем воздухе. На скамейке.  Догадался, что на ней я лежу. Сел. Смотрю по сторонам и не понимаю, где я. Но это ладно. Я не понимал и не мог вспомнить, где был до этой скамейки. Силился вспомнить. Но ничего не получалось. Понимал я только то, что я живой и надо вставать и идти. Но откуда идти я не мог сообразить. Тогда я просто поднялся и пошел. Ночь, прохладно. Смотрю – я без свитера и в носках. А на репетиции был в свитере. И туфли были. Стал думать, где был после репетиции. И ты понимаешь, не могу вспомнить. Иду, вспоминаю, а не получается. Плюнул. Стал просто идти. Долго шел. Задубел весь так, аж зубы стучать начали.

Но, видимо, старик Павлов был толковый ученый. Он обосновал, что безусловный рефлекс и подсознательный инстинкт важней любой умственной деятельности. Потому как я ничего не соображал, но автоматически пришел к брату Виктору домой. Он ничего не стал спрашивать. Дал мне стакан, налил в него сто пятьдесят водки и помог мне донести стакан до рта. Я с трудом выпил и  спросил у Виктора, где я был. Он опять ничего не сказал, а взял меня сзади под мышки и довел до кровати. Последнее, что я запомнил: на меня сверху теплым блином упало белое одеяло. Проспал я часов до одиннадцати утра. Открыл глаза и начал думать – где я. Потом зашел Виктор и молча дал мне в левую руку кусочек  сушеной рыбы, а в правую большую кружку. Я понюхал. Из кружки пахло пивом.

– Поправься, – сказал брат – И иди домой. А то скоро Наталья с ночной придет. Не надо, чтобы она тебя такого видела.

Я выпил пиво, погрыз рыбку, опять попытался вспомнить, как я оказался у брата, откуда пришел и что было до этого. Не могу вспомнить и всё. Веришь?

Ну, дал мне Витя рубашку фланелевую в клетку, полуботинки на размер больше. И я пошел. Но не домой. В филармонию. На работу. Пришел в гримерную, сел к зеркалу и  испугался. В зеркале был не я. Не знаю кто. Похожий кто-то. Но не я. Причесался. И тут вошел зам директора Филатов.

– Дима, – сказал он мрачно. – Плохая новость для тебя. Тут позвонили главному с утра. Сказали, чтобы ты у нас больше не работал и, желательно, уехал куда-нибудь.

– Кто сказал? Как это – уехать куда-нибудь? Куда? А Лидия? Жену куда деть? Съесть?

Филатов покрутил у виска пальцем и сказал, что мне лучше знать, кто сказал, чтоб я больше тут не работал, куда девать жену и куда деваться самому. В Свердловске, сам понимаешь, тебе нигде не приткнуться теперь. С утра они обзвонили все места, где есть оркестры. Вплоть до цирка. Так что, ты уж извини, Дима. Против этой силы мы дети сопливые. И ушел.

Я забрал из гримерки все своё, нашел в шкафчике большой мешок  с прошлогодней командировки на уборку картошки, сложил туда свои концертные костюмы, скрипку мою в футляре, грим, две дирижерские палочки и пошел домой. Иду и постепенно  начинаю понимать,  что здесь я теперь никто, но почему – понять никак не могу. И вспомнить, что стряслось вчера, тоже не  получается. Очнулся я от этой пытки воспоминаниями только когда надавил собственный звонок в собственную квартиру.

  Рассказал жене все, что помнил и то, что передал Филатов. Поскольку я не помнил ничего, а только то, что ночевал у брата и слушал Филатова, жена ничего не сказала. Она  надела легкий плащ, взяла хозяйственную сумку и ушла. Наверное, за продуктами. Значит, на полдня минимум. Пока что надо в магазинах  найдет, да очереди отстоит, часов пять и пролетит. И я лег спать, чтобы на свежую голову все, наконец, вспомнить и потом решить, как двигать своё будущее – в будущее.

 

Спал  примерно час. Потом поискал по квартире что-нибудь выпить. Жена всегда держала бутылку водки про запас на опохмелку мне. Но обязательно прятала. Ну а где в квартире можно заныкать пузырь, чтоб его нельзя было найти? Только в стену замуровать. Короче, водку я нашел за репродукцией картины  Сурикова в прихожей. Она в толстенной раме и большая. Поэтому снизу её поддерживали два дюбеля, а к верхнему шурупу в стенке картина крепилась прочным шпагатом под углом. Она внизу прислонялась к стене, а вверху наклонялась от неё сантиметров на десять. Вот туда Лидия водку и схоронила. Я выпил половину флакона и пошел искать счастья. Ну, работу хотел поискать в разных оркестрах. Все меня везде знали, так что имелся шанс устроиться. Объездил я весь наш огромный город. И всё попусту. Даже в цирке худрук Ваня Крюков, с которым мы выпивали много и часто, и тот отказал. Потому, что было распоряжение сверху.

– Дима, милый мой друг! Сожрут и меня и весь оркестр сразу после того, как тебя уволят. А у меня  из одиннадцати человек – шесть стариков, которым за пятьдесят. Разгонят нас – меня совесть съест с ботинками и шляпой. Им до пенсии чуток остался. Куда им деваться? Кто старого возьмёт, кто пригреет? – грустно сказал Ваня. – А вот ты лучше поезжай прямо в Москву. В Союз композиторов. Ты же им взносы всегда платишь? Всегда. Ты  полноправный член Союза этого долбанного. Возьми все свои награды, предъяви титулы и

произведения. Да можешь и не брать с собой ничего. Они там тебя и так знают. Ты. Дима, фигура! Тебе скоро памятники будут ставить на улицах и в консерваториях. Езжай, не тяни. Здесь тебе не жизнь. Точно говорю.

Я робко так у него поинтересовался, кто приказ такой дал, гнать меня с работы и из города. Он сморщил лицо и поднял указательный палец высоко над головой.

– Говорят, что ты где-то там у них на высоком пушистом облаке нагадил. Кому-то очень главному по роже съездил. Рояль дорогущий попортил. Клавиши на всей второй октаве оторвал. Насчет битья по роже я не верю, конечно. Ты ж драться не умеешь. А вот клавиши мог отколупать после двух бутылок.

– Так ты знаешь где я был, с кем пил? – спросил я Ваню и что-то стал припоминать кусками, отрывками, мутно и бессвязно. Не вспомнил опять. Как заколдовал кто меня. Ну как забыть до полного затмения, где был вчера и с кем пил? Ну не пятнадцать же лет прошло. День! Всего один день. А как вырезали память. Странно и жутковато.

Я с Ваней выпил его запас на день – полбутылки на двоих без закуски. Так, по папиросе выкурили и я пошел опять домой. Собираться в Москву.

А чего там особо собираться. Взял набор бритвенный, мыло с помазком, пасту зубную, членский билет Союза композиторов и пять пачек «Примы». Ну, полбутылки водки да две « Жигулёвского» ещё. Ехать все же далеко. Где Свердловск, а где столица Родины! Пока собирался, жена пришла от соседки. Ну, мы с ней попрощались на время. Может, на неделю-то всего. В Москве, конечно, не устроюсь. Там таких как я – девать некуда. А пошлют, наверное, куда-нибудь в Сибирь. Где культура с искусством пожиже и попроще. А я бы там поднял всё на уровень. Ну, вот так я думал. И Лидия, супруга, тоже не сомневалась, что моё имя да опыт с мастерством роль свою сыграют. На бис и браво.

Так и уехал. Почти двое суток поездом. Самолетов не люблю. Не видно ни черта и нет ощущения пути. А тут в купейном вагоне  две бабушки ехали. Одна  перед смертью хотела ещё раз в Мавзолей сходить. Другая по телеграмме направлялась на похороны двоюродного брата. А кроме них был ещё в купе Гена.  Кандидат наук из УрГу, из университета нашего. Химик он, на третьем и четвертом курсах преподаёт. Его в министерство вызвали. Зачем, не сказали, потому Гена был в волнении, но скрывал.

  А я-то вижу – не в себе парень. Может, боялся, что по кандидатской вопросы хотят задать. А он её не сам писал. Точнее, вообще купил. Это он мне рассказал, когда помаленьку выпили без закуски мою поллитру. Потом пошли закусить в вагон-ресторан. Закусили прежнее и новое тоже закусили. Коньячок. Кандидат наук, он же при деньгах. У них доплата за звание плюс сорок девять часов в неделю нагрузка. Зарплата – почти шестьсот рублей. Три моих. Ну, уходили из ресторана, с собой взяли пятизвездочный и лимон, да две шоколадки. Долго сидели. Он мне про свою тяжелую жизнь и про дурака  ректора, а я ему про своё приключение. На другой день пошли в тот же вагон с рестораном похмеляться. Часов в десять утра. Да так там и просидели до ночи. Как обратно шли, как спать ложились – не запомнил. А утром уже и Москва. Обменялись с Геной телефонами домашними, обнялись и разбежались.

  В Союз  композиторов  приплелся я с пересадками на двух трамваях и троллейбусе. Укачало в транспорте. Выпил газировки три стакана из автомата, который от дверей Союза метрах в двадцати стоял на тротуаре. Причесался пальцами. Костюм выправил кое-как. Замялся местами костюм за всю дорогу. И пошел прямо в приемную первого секретаря.  Девушка, приставленная докладывать и на телефон отвечать, посмотрела на меня грустно так и сразу сказала, что первого нет на месте. За границей в командировке. Есть зам. Реутов Зиновий Павлович. Она ему позвонила по отдельно отставленному аппарату и сказала, что из Свердловска приехал Латышев Дмитрий. Просится на прием. Реутов, слышно было, громко сказал, чтобы зашел я через полчаса. У него люди.

Я пошел на улицу и все полчаса ходил туда-сюда мимо автомата газводы. Ещё четыре стакана без сиропа употребил и двинул к заму в восьмой кабинет.

Зиновия  я знал давно, поэтому зашел  без стука и сказал: – Привет, Палыч!

– Чего приехал? – оригинально поздоровался Реутов. Не встал, руку не подал. Ну, да и ладно. Начальник. Ему можно.

Я ему рассказал, что меня с работы кто-то уволил, а за что – не ясно мне. Вроде дирижирую по-прежнему. Не жалуются. На Гостелерадио взяли  недавно симфонию «Отважное сердце», три этюда для гобоя со скрипкой.

Премию дали в конце того года и почетную грамоту от филармонии.

А он это всё выслушал и потом рассказал, как я с работы слетел. Ему из горисполкома нашего и почему-то ещё из горкома партии позвонили и про мои чудодействия всё расписали как по нотам. Ничего я там не натворил. Ну, конечно, штору насовсем оторвал, обблевал всех и кухню тоже. Клавиши не отрывал от рояля, слава Богу. Но выгнали не за это. Я, оказывается, в безумии и полной мозговой прострации много чего натарахтел против Советской власти, против компетентных органов, а также всех слуг народа. А руководителей Партии и правительства обматерил многоэтажно и объяснил  им, партейным боссам, что они страну развалили почти и народ вогнали в серость и бесправие по самые помидоры. Долго объяснял оттанцевавшим веселье высоким чинам партии, и директорам, и генералу, почему они все являются козлами вонючими, присосками к телу простого народа и бесполезной сволочью, гниющей под крылом центрального комитета ленинской парии, который давно пора разогнать к едреней фене и поставить каждого к стенке за издевательство над народом и враньём про светлое будущее.

Мы тебя, Латышев, после такого звонка, не имеем морального и политического права брать под защиту и на работу устраивать. Могут и нас самих распылить по белу свету с волчьими билетами. Уловил?