Собака здорова. Рассказы о моей жизни в Советском Союзе

Tekst
9
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Собака здорова. Рассказы о моей жизни в Советском Союзе
Собака здорова. Рассказы о моей жизни в Советском Союзе
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 93,54  74,83 
Собака здорова. Рассказы о моей жизни в Советском Союзе
Audio
Собака здорова. Рассказы о моей жизни в Советском Союзе
Audiobook
Czyta Авточтец ЛитРес
46,77 
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Кошкин день

Моя мама однажды съела кошку, и я всю жизнь пыталась представить, как эту кошку убивали. Воображение мое особенно часто возвращается к одному образу: мертвая кошка лежит на колоде животом кверху, раскинув в стороны застывшие лапы. Над ней склоняется закутанная в платки женщина с топором.

Произошло это во время Великой Отечественной войны. C тех пор прошли десятки лет, мир видел много других несчастий и войн, но главной нашей личной трагедией навсегда осталась блокада Ленинграда. Два с половиной года город был окружен немецкими войсками, так что ни въехать, ни выехать из него было невозможно. В течение девятисот дней блокады смерть подстерегала ленинградцев на каждом шагу. Говорят, что два миллиона человек умерли тогда от голода. Точной цифры никто не знает. Мама выжила.

У мамы была близкая подруга, а у подруги – брат. Все трое всю блокаду провели в Ленинграде. Стояла страшная зима 1942 года. Город был заморожен и практически выморен голодом. Ничего не работало, в домах не было воды и электричества, не ходил транспорт. Люди черпали воду из Невы, но далеко не у всех оставались силы донести ее до дома, так что многие просто падали по дороге и замерзали насмерть. Да и те, кому повезло добраться домой, вполне могли вечером уснуть и никогда больше не проснуться. Люди умирали и на работе. Поначалу их еще хоронили в гробах, но по мере того, как умерших становилось все больше, стали просто заворачивать в простыню или одеяло, а потом и вовсе хоронили в чем есть. Земля на кладбище, на которое свозили блокадных мертвецов, промерзла до того, что ее приходилось взрывать динамитом. Ямы разрывали и расширяли до двадцати пяти метров в длину, трех в ширину и двух с половиной в глубину. Получались общие могилы, в которые беспорядочно сваливали тела. Работник кладбища обходил могилы, спускался вниз и утрамбовывал безжизненные конечности, чтобы высвободить место для новых трупов. В конце концов горожане обессилели настолько, что не могли больше волочить своих мертвецов на кладбище, и бросали их прямо посреди улицы, в надежде, что кто-то другой дотащит их до общей могилы. И вот, 15 февраля – а именно в январе и феврале 1942 года смертность достигла абсолютного пика – брат маминой подруги поймал где-то кошку, и вместо того, чтобы сожрать ее в одиночку, пригласил свою сестру и ее лучшую подругу на пир. Одна пришла с каплей касторки, вторая – с тремя высохшими луковыми пластинками, у третьего была кошка. Все трое выжили, их имена не пополнили список из 199 187 человек, умерших в Ленинграде в течение января и февраля 1942 года. Они пережили все девятьсот голодных дней, и всю последующую жизнь каждый год отмечали Кошкин день. Они были настоящие друзья.

15 февраля 1957 года мне было двенадцать лет. Звали меня тогда Софа Дриссен. Позже, когда я уже переехала в Копенгаген, я узнала, что по-датски «софа» – это диван. Диван Дриссен. Ну, а с учетом того, что фамилия Дриссен очень похожа на слово «дристать», сложно было удержаться от соблазна и не довести до конца цепочку ассоциаций. Задристанный Диван. Позвольте отрекомендоваться: Задристанный Диван. Очень приятно. Так вот, в Кошкин день в 1957 году, я, Задристанный Диван, стояла на кухне в нашей огромной квартире, где, кроме нас, жили еще семь семей, и смотрела, как мама готовит праздничный ужин.

Мы жили в коммунальной квартире – явление это стало массовым после революции, когда большие квартиры уплотняли и разделяли на много комнат поменьше, чтобы поселить в них несколько семей. В нашей квартире было восемь комнат – и двадцать восемь жильцов. Из части окон открывался вид на живописную улицу самого красивого (по нашему, по крайней мере, мнению) города в мире, остальные смотрели во двор. По размеру комнаты в квартире были очень разные, так что одним семьям достались большие, а другим – поменьше. Распределение это было случайным, кому-то повезло, кому-то – не очень, но, как бы там ни было, на одну семью полагалась только одна комната. Двери всех комнат выходили в длинный узкий коридор, который заканчивался туалетом: крохотным помещением, посреди которого, как трон, возвышался унитаз. Бачок висел под самым потолком, и с него спускалась длинная металлическая цепочка с ручкой. На вбитый в стену гвоздь была наколота нарезанная на квадратики газетная бумага – жесткая, понятное дело, как газетной бумаге и полагается, так что ее приходилось тщательно мять и комкать в руках, чтобы размягчить. Туалетную бумагу в те времена в Советском Союзе не производили, да и впоследствии, когда она наконец появилась, достать ее было невозможно.

Посередине коридора на стене висел телефон – номер, как сейчас помню, В33745, общий на всю квартиру. Как насчет ванной? Она вообще-то была, да вот толку от нее было не много: вода нагревалась колонкой, которую по старинке растапливали дровами. Раскочегаривалась она медленно, возиться с ней было неохота, так что мы предпочитали ходить в баню. Зато в ванной можно было стирать – ну, или зайти туда с друзьями, чтобы поговорить с глазу на глаз, если возникнет такая необходимость.

Идем дальше: кухня. Одна кухня c восемью кухонными столами на восемь хозяек, которые плечом к плечу варили здесь бесконечные супы. Они обменивались рецептами, одалживали друг другу соль и комментировали ход событий в стенах нашей огромной квартиры. Еду готовили на двух с половиной газовых плитах: двух больших на четыре конфорки и одной маленькой – на две. За каждой комнатой была закреплена одна определенная конфорка, которую ответственная за нее семья обязана была поддерживать в чистоте. Если же хозяйке требовалось одновременно готовить несколько блюд, она должна была сначала постучать к соседям и попросить у них разрешения занять на время их конфорки.

В тот день в 1957 году соседка, с которой мама дружила больше всех, одолжила ей духовку, чтобы испечь торт «Наполеон».

Семья, которая распоряжалась духовкой, насчитывала пять человек и занимала самую большую комнату в квартире – целых 25 квадратных метров! – зато они даже мечтать не могли о том, чтобы получить большую жилплощадь, потому что на место в очереди тогда имели право только те семьи, в которых на человека приходилось меньше 4,5 квадратных метров.

Задачка наших соседей решалась следующим образом:

5 x 4,5 м2 = 22,5 м2

25 м2 – 22,5 м2 = 2,5 м2

Получается лишних 2,5 м2.

Очень обидно!

Мы же с родителями жили в комнате площадью 12 м2, а право имели на 13,5 м2. Так что наша задача решалась так:

3 x 4,5 м2 = 13,5 м2

Нам не хватало 1,5 м2.

Какое счастье!

Система, которая нами правила и распределяла блага, была ужасно мелочная, и постоянно придирчиво высчитывала по полметра, полчаса, полпытки. Можно было целую вечность прождать разрешения встать в очередь на расширение жилплощади, а когда это наконец удавалось, отсчет времени ожидания начинался заново. В итоге легко могло пройти лет двадцать с того момента, как ты встал на очередь, до того, как ты получал, наконец, то жилье, на которое имел право все эти годы.

В тот вечер в нашей комнате собрались по случаю праздника восемь человек – выжившие и их близкие. Люди, которые спасли когда-то друг другу жизнь и уцелели в блокаду. Понятно, что у каждого из них были свои истории о войне, одна страшней другой. Взять, например, историю моего дедушки, маминого отца: он сошел с ума, когда получил месячную норму сахара и съел ее всю за один присест. Потом он понял, что наделал, и в исступлении и отчаянии кричал, пока не умер. В детстве я постоянно думала: интересно, он съел сахар, потому что уже сошел к тому моменту с ума от голода – или он сошел с ума, когда обнаружил, что съел сахар? Или история моей тети, маминой сестры: она в блокаду была беременна, и роды у нее начались зимой 1942 года, в самый страшный мороз. Утопая в снегу, она доковыляла до роддома, где ее сразу положили на стол – прямо в пальто, чтобы она не замерзла до смерти. Ребенок родился, попал из тепла в холод и умер. Тетя долго лежала на столе с ребенком в руках, пока наконец кто-то не пришел и не забрал тельце. Тогда она встала и в том же пальто, с которого свисали кровавые сосульки, отправилась обратно в воинскую часть, в которой служила. В части находились тогда несколько моряков – их корабль вмерз в воду в Финском заливе и не мог сдвинуться с места. Каждый из них поделился с тетей ложкой супа, так что получилась целая тарелка. Детей у нее никогда больше не было, зато она стала для меня второй мамой. Я как сейчас вижу перед глазами ее красивые руки – она всегда делала ими круговые движения, когда рассказывала о блокаде. О том времени, когда она умирала от голода, лежа в своей холодной и темной комнате (большая часть оконных стекол в городе была выбита взрывной волной от бомб). Она лежала и мечтала о хлебе, круглом ржаном хлебе. Гладила его, ласкала круглые бока несуществующей буханки. К счастью, маме как раз тогда удалось раздобыть дополнительный мясной паек весом 26,6 граммов и паек жира весом 8,3 грамма. Ну, паек – громко сказано, конечно, это был крошечный кусочек печенки, с которым мама, едва переступая ногами от слабости, через весь город отправилась к сестре. Когда я думаю о блокаде, я всегда вспоминаю тетю. Как она гладит круговыми движениями воздух, как рассказывает о хлебе, который существовал только в ее воображении. Как мама бредет к ней издалека со спасительным кусочком печенки.

Но вернемся в февраль 1957 года. Каким образом можно принять восемь гостей в комнате площадью двенадцать квадратных метров, в которой и без того уже стоят диван, стол, четыре стула, телевизор, комод и пианино? Да так же, как усадить четырех слонов в «Запорожец»: двоих на переднее сидение, двоих – на заднее.

Мы называли нашу комнату «трамваем»: она была два метра в ширину и шесть – в длину, с окном напротив двери. Окно выходило в темный двор, типичный ленинградский внутренний двор, многократно описанный в русской классике. Если высунуться из окна почти по пояс, так, чтобы стало видно стену шестиэтажного здания напротив, можно было разглядеть на ней солнечную полоску – или ее отсутствие. Так я узнавала, какая на улице погода. Кроме того, окно служило нам холодильником. Зимой продукты вывешивали в авоське за окно, а летом складывали между рамами. Солнце так глубоко во двор все равно никогда не заглядывало.

 

На диване, если потесниться, помещались четверо, и за столом напротив можно было усадить еще как минимум четверых. Места, в общем, всегда на всех хватало, а на стол ставили то, что хозяевам в тот день удалось достать в магазине. Советский праздник не соблюдал традиционной последовательности, как закуска – горячее – десерт, и на стол ставилось все сразу, все, что удалось достать.

На столе всегда была селедка. Правда, если в Дании селедку едят маринованной, то в России ели – и продолжают есть – соленую. Рубленая селедка с луком, сметаной и яблоком (если его повезло раздобыть) была одним из постоянных блюд в меню, наряду с салатом из мяса, картошки, яиц, соленых огурцов, зеленого горошка и майонеза. Откуда брались все эти деликатесы – для нас самих каждый раз оставалось загадкой. Майонез и горошек, например, неизменные составляющие любого советского застолья, всегда были в дефиците. За яйцами, мясом и фруктами стояли бесконечные очереди. Ты пристраивался в самый ее конец и только после этого спрашивал человека перед тобой: за чем, собственно, стоим? И если давали, например, яйца, по десятку в одни руки, тогда я должна была стоять вместе с мамой, чтобы нам отпустили двойную норму. Хлеб без проблем можно было купить в больших городах, но в сельской местности в очереди за ним приходилось провести целую ночь. Контролировать людей, которые все свободное время простаивают в очередях за едой, было легче легкого. Может быть, власть имущие специально создавали этот дефицит продуктов? Можно ли представить себе, что какой-то партийный секретарь решил: «Пусть они, не знаю, в очередях постоят, что ли?.. Да, точно! Решено! Организуем им очереди за зеленым горошком и майонезом». Нет, это, конечно, абсурдная мысль – но все равно, я и по сей день не понимаю, что мешало Советскому Союзу производить именно эти два продукта в достаточных количествах.

Для «Наполеона» не нужны были ни горошек, ни майонез, но требовалась куча времени, чтобы испечь множество тонких коржей. Так что мама пекла этот торт только один раз в году – в Кошкин день.

Во время блокады, в темноте и холоде, она переписывала в тетрадку рецепты из кулинарной книги. Это была чудная дореволюционная кулинарная книга.



Мама родилась перед самой революцией и в жизни не видела ни тетерева, ни самки фазана. Весь тот прекрасный мир кулинарных книг, населенный господами, прислугой и самками фазана, прекратил свое существование в 1917 году. Рыба исчезла из рациона тогда же и снова появилась на прилавках через много лет после маминой смерти.

Во вторник 15 февраля 1942 года книга рекомендовала – тем, кто желал вкусить тонких блюд – отведать бульон à la Jardinière, судака под соусом из каперсов, говяжье филе под соусом из мадеры и, наконец, сливочное желе. Меню же для людей попроще состояло в тот день из горохового супа-пюре (шесть стаканов желтого гороха на два фунта свинины), а также мяса в соку (половина оставшейся с воскресенья грудины, опущенная прямо в кипяток). В тот же день в промерзшем до костей Ленинграде, где не было ни тепла, ни света, мама и двое ее друзей съели царский ужин из жаренной на касторке кошки, с гарниром из трех высохших пластинок репчатого лука. В тот же день от голода умерли тридцать тысяч ленинградцев.

Однажды, лет через двадцать, я поджарила нам с мамой целую сковородку котлет – четырнадцать штук – и ушла по делам. Когда вечером я вернулась домой и заглянула в холодильник, я обнаружила, что все четырнадцать котлет бесследно исчезли. Я спросила:

– Мама, где котлеты?!

Мама сжалась и посмотрела на меня виноватым собачьим взглядом. Она знала, что сделала что-то нехорошее, но ничего не могла с собой поделать. Она ответила:

– Я их съела.

– Съела? Все четырнадцать?

Мама помолчала и сказала наконец:

– Я вдруг испугалась, что они испортятся.

Голодное сумасшествие, как спящий вулкан, оживало и извергалось вдруг в самые неожиданные моменты даже спустя много лет.

Теперь же обеденный стол ломился от яств. Был здесь и майонез, и горошек, и «Наполеон». Гости пировали, сидя плечом к плечу. Те, кому досталось место на диване, устроились на самом краешке, так что за их спинами оставалось место для меня. Я лежала на диване, читала книгу и была абсолютно счастлива.

Все мое детство, сколько я себя помню, родители пичкали меня едой, а я отказывалась есть. Только гораздо позже, уже будучи взрослой, я поняла наконец, почему они все время пытались меня накормить. Они жили в постоянном страхе: а вдруг еда закончится, вдруг ее перестанет хватать. Но в тот вечер о страхах не думали, мама с папой весело смеялись и пели с гостями. Скорее всего, никто, кроме меня, и не вспомнил о несчастной кошке. Все остальные просто радовались тому, что живы.

Еда была для меня вечной пыткой. Нет, я не страдала анорексией, ничего такого, но я просто физически не могла запихнуть в себя все то, что мама, расшибаясь в лепешку, каждый день ставила на стол. Да еще и с хлебом вприкуску, конечно, как же без хлеба. От детей по всему миру и сейчас требуют съедать все, что есть на тарелке. Я же, когда родила дочку, вспомнила о данном себе торжественном обещании никогда-никогда-никогда не заставлять ребенка есть насильно. Так что когда Аня пила молоко из бутылочки и останавливалась, я, думая, что она наелась, убирала бутылочку. Что оставалось делать бедной девочке – естественно, в следующий раз она принималась сосать, как одержимая, пока не выпивала все до донышка, и потом смотрела на меня большими полными ожидания глазами: еще дадут? – и я думала о том, какой длинный след протянулся от ленинградского голода до нашей копенгагенской квартиры, из сороковых в середину семидесятых.

Суточная норма питания в Ленинграде в 1942 году составляла сто двадцать пять граммов хлеба. Точка.

Собака здорова


Эта история произошла в конце лета 1952 года, незадолго до того, как я пошла в первый класс. Мы гостили у тети в Литве, и там меня укусила собака – маленькая беленькая собачка, нечаянно цапнула, заигравшись. Пустячная царапина, ничего серьезного, но тем не менее мне назначили целый курс прививок от бешенства: сорок уколов в живот. Эти уколы мне продолжали делать и после того, как мы вернулись домой в Ленинград.

Сталину тогда оставалось жить восемь месяцев. За годы своего правления руками чудовища-НКВД он убил миллионы людей: рабочих и крестьян, футболистов и археологов, известных и безвестных. Когда в 1939 году они с Гитлером поделили между собой Европу, Литва досталась Сталину. Шесть лет спустя война вроде бы закончилась, но засевшие в родных лесах литовские партизаны продолжали вести неравную борьбу с Советским Союзом. Они использовали любую возможность навредить советской власти, власть отвечала им тем же. Расправы не прекращались.

Мы с мамой тем временем готовились к школе. Мама шила кармашки из зеленого сукна, которые соединялись потом в длинные полоски. Это была наша азбука. В каждый кармашек вкладывались четырехугольные кусочки картона, на которых я рисовала яркие буквы. Всего их в русском алфавите тридцать три, и я выучила их давным-давно. Я жила в разноцветном водовороте букв.

Каждый день мы проходили мимо розового здания школы на площади Льва Толстого. Я с нетерпением ждала первого школьного дня, но это радостное предвкушение омрачалось тем, что мама почему-то часто плакала. В то позднее лето сталинской деспотии преследования евреев никого уже не удивляли. Люди снова начали бесследно пропадать. Из-за того, что мама была еврейкой, ее выгнали с работы в химическом НИИ, она долго не могла никуда устроиться и в конце концов, чтобы как-то прокормиться, выучилась на маникюршу. Это было востребованное занятие – несмотря на убийства дядей, теть, мужей, возлюбленных, братьев и сестер, женщины все равно продолжали ходить в парикмахерскую и делать маникюр.

Однажды маме позвонили и, ничего не объяснив, приказали немедленно явиться на почту. Господи, почему именно на почту-то? Казалось бы, самое мирное место из всех возможных! Да и никого из наших знакомых никогда не вызывали на почту. Всех, кого арестовывали, забирали или ночью из дому, или с работы, или прямо на улице. Я помню мамин ужас и свое недоумение – я совсем не понимала, чего она боится.

Мама собрала теплые вещи, заперла нашу комнату на ключ, и мы отправились в путь. Мы прошли мимо розовой школы, мимо дома культуры, мимо женщин, торгующих цветами, и наконец пришли на почту, где сильно пахло сургучом. В одном окошке принимали посылки, во втором выдавали и принимали письма, в третьем выплачивали пенсию. Нас с мамой провели мимо всех трех очередей в служебное помещение, где уже поджидали двое мужчин. Один из них выложил на стол перед мамой телеграмму.

– Объясните, что это значит! – потребовал он.

Телеграмма была из Литвы на мамино имя. По маминым щекам покатились слезы. Она громко прочитала: «Собака здорова». Только эти два слова, ничего больше – ведь каждое слово стоило денег. Мама непонимающе уставилась на телеграмму и зарыдала. Хотя – что же тут непонятного? Она повторила: «Собака здорова». Ну, конечно: собаку обследовали, и выяснилось, что она абсолютно здорова, а значит, мне не нужно больше делать уколы. И это вовсе никакая не шифровка, и мама – не шпион и не враг народа, и не имеет никакого отношения к партизанам из литовских лесов. Советский Союз может спать спокойно. Мама смотрела на мужчин, продолжая рыдать, но тут до нее окончательно дошел смысл прочитанного и она принялась объяснять, в чем дело.

– Сонечка, – сказала мама, – покажи им животик!

Я с готовностью задрала кофточку, демонстрируя многочисленные следы от уколов. Какое счастье, что я пошла с мамой!

Нам повезло. Нас отпустили, и собранная мамой одежда не понадобилась. Когда мы вышли на улицу, мама остановилась и расхохоталась, хотя по щекам у нее по-прежнему катились слезы.

– Идиоты!    – воскликнула она. У меня в ушах до сих пор стоит тот ее смех. Мама смеялась всю дорогу домой.

Это была моя первая встреча с чудовищем, его первая попытка до меня дотянуться. Это был день, когда у нашей семьи появился девиз. «Собака здорова!» –    объявляли мы всякий раз, когда выяснялось, что горизонт чист и бояться нечего.


To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?