Хендерсон – король дождя

Tekst
25
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

III

Теперь несколько слов о причинах, побудивших меня отправиться в Африку.

Я вернулся с войны и решил стать свиноводом, что говорит о моем отношении к жизни и к роду человеческому.

Мы не должны были подвергать Монте-Кассино таким массированным бомбовым ударам с воздуха и с земли. Некоторые спецы винят в этом тупых генералов. Вскоре после кровопускания итальянцам наша часть попала под ожесточенный артобстрел. Из всего подразделения в живых остались только двое: Ник Гольдштейн и я. Странное дело: мы были самые высокие среди бойцов, то есть представляли собой отличные мишени. Немного погодя я подорвался на мине.

Мы лежали с ним под оливами – у них ветви как кружева, – и я спросил, что Ник собирается делать после войны.

– Мы с братом подумываем обосновать норковую ферму где-нибудь в Катскиллских горах. Если, конечно, останемся живы и будем здоровы.

Тогда я сказал – или мой добрый гений сказал за меня:

– Я буду разводить свиней.

Если бы Ник не был евреем, я мог бы заявить, что хочу разводить крупный рогатый скот.

Сейчас, насколько мне известно, Ник с братом делают хороший бизнес на норках.

Старые строения на моей ферме были в отличном состоянии. Стойла в конюшне обшиты деревянными панелями. В прежние времена за лошадьми богатых людей ухаживали как за оперными певицами. Прекрасным образцом сельской архитектуры был сарай с бельведером над сеновалом. В этом сарае я и устроил свинарник. Свиное царство захватило лужайку, цветник и оранжерею, где ненасытные твари выкапывали прошлогодние клубни. Статуи из Флоренции и Зальцбурга были убраны, как предметы, непригодные для выращивания животных. Царство провоняло мешанкой, помоями, пометом. Разъяренные соседи обратились к санитарному врачу, некоему доктору Баллоку.

– Подайте на меня в суд. Хендерсоны сидят на этой земле больше двухсот лет. Штатская шантрапа, все эти шпаки – они что, не едят свинину?

Френсис была недовольна, но терпела, только попросила:

– Ты их хотя бы к дому не пускай.

– Не трогай моих свиней. Эти четвероногие стали частью меня самого.

Если вам доводилось ездить из Нью-Джерси в Нью-Йорк через тоннель под Гудзоном, вы, наверное, видели огороженные площадки, которые выглядят как модели немецких деревень в Шварцвальде. Это свинооткормочные станции. И вы наверняка ощущали тяжелый запах. После путешествия из Айовы или Небраски худых, костлявых свиней откармливают здесь на убой.

Как пророк Даниил предупреждал царя Навуходоносора: «…И отлучат тебя от людей, и будет обитание твое с полевыми зверями», – так и я стал жить со свиньями.

Свиноматки иногда пожирают свой приплод, потому что организму нужен фосфор. Их, как и женщин, мучает щитовидка. Да, да, я неплохо изучил этих умных, обреченных на убой животных. Любой свиновод знает, какие они умные.

Открытие, что свиньи обладают развитым интеллектом, потрясло меня.

Если я не солгал Френсис, что свиньи стали частью меня самого, то почему со временем я потерял к ним интерес?

Однако я, кажется, ни на шаг не приблизился к тому, чтобы разъяснить причину, побудившую меня отправиться в Африку. Надо наконец с чего-нибудь начать.

Может быть, следует начать с отца? Человек он был известный, носил бороду, играл на скрипке и…

Нет, не то.

Тогда вот что: мои предки отняли приличный кусок земли у индейцев. Еще больше они получили от правительства и обманом выманили несколько плодородных участков у других поселенцев. Так я стал наследником порядочного состояния…

Нет, это тоже не пойдет. Какое отношение имеют приобретения Хендерсонов к моей теперешней поездке в Африку?

И все же объяснение необходимо, поскольку я получил весомые доказательства чрезвычайно важного события и теперь должен изложить их. Трудность заключается в том, что это событие произошло как во сне.

Через восемь лет после окончания войны я развелся с Френсис, женился на Лили и вскоре почувствовал, что надо предпринять что-нибудь эдакое.

В Африку я отправился со своим другом Чарли Олбертом. Он тоже миллионер.

Я человек боевой, воинственный, темперамент не то что у штатской шушеры. В армии у меня однажды завелись вши. Я потопал в лазарет за каким-нибудь средством против этих насекомых. Едва я произнес слово «вши», доктор и три санитара раздели меня догола, вымыли и стали брить. Начав с головы, сбрили волосы на груди, под мышками, на спине, в паху, не оставили даже бровей и усов. Происходило это в Салерно, рядом с портом, среди бела дня. Мимо ехали грузовики с солдатней, шли рабочие и крестьяне, женщины и девчонки, и все улюлюкали и хохотали. Казалось, берег и море тоже смеялись надо мной. Я хотел расправиться с четырьмя мужиками, но они разбежались в разные стороны, и мне ничего не оставалось, как расхохотаться самому, голому, на виду у всех, с колотьем по всему телу, и материться, и сыпать угрозами. Такое не забывается, хранится в памяти как некое сокровище еще и потому, что над тобой бездонное лазурное небо, а кругом Средиземноморье, колыбель цивилизаций, где скитался по водам Улисс и слышал пение коварных сирен…

Война многое для меня значила. Подорвавшись на мине – за это и получил медаль «Пурпурное сердце», – я долго провалялся на госпитальной койке в Неаполе и был благодарен судьбе за то, что жив. Когда вспоминаю войну, у меня повышается настроение, обычно неважное.

Прошлой зимой колол я дрова для камина (лесник оставил несколько толстых сучьев), и вдруг с колоды летит увесистая щепка – и бац! – мне в нос.

На дворе стоял сильный мороз, и я не понял, что случилось, пока не увидел кровь на куртке. Лили закричала: «Ты сломал себе нос!» Нос остался цел благодаря жировым отложениям на лице, но синяк не сходил долго. В момент удара мелькнула мысль: «Вот она, правда!» Потом вспомнилось: Лили тоже говорила о правде, когда второй муж, Хазард, подбил ей глаз. Почему правда открывается человеку лишь тогда, когда судьба наносит ему очередной удар?

С юных лет я был здоровым, сильным, напористым задирой. В колледже носил в ушах золотые серьги и тем бросал вызов сокурсникам. В угоду отцу я получил звание магистра гуманитарных наук, но вел себя как невежда и бродяга. После помолвки с Френсис я поехал на Кони-Айленд, где мне сделали наколку на груди: алые буквы составляли имя моей невесты, что, впрочем, не вызывало у нее особого восторга. А когда я после Дня Победы (четверг, 9 мая) вернулся из Европы, мне было уже сорок шесть. Я занялся свиноводством, потом сказал Френсис, что меня привлекает медицина. Она посмеялась, напомнив, что в восемнадцать лет моим кумиром был Уилфред Гренфелл, а потом Альберт Швейцер – однако дальше преклонения перед этими людьми дело не пошло.

Что же все-таки делать человеку с таким буйным характером, как у меня?

Один психиатр объяснил мне, что если ты, как положено цивилизованному человеку, изливаешь свою злость на неодушевленные предметы, то избавляешься от вредных шлаков, скопившихся в тебе. Мне показалось это разумным, и я последовал его совету. Раздевшись до пояса, как каторжник, я рубил дрова, пахал землю, укладывал бетонные блоки и заливал их цементом, бил кувалдой камни, готовил мешанку для свиней. Это помогло мало. Недовольство собой и злость не убывали. Что прикажете делать человеку, у которого три миллиона баксов? После выплаты налогов и алиментов, после всяких других расходов у меня ежегодно оставалось сто десять тысяч чистого дохода. Зачем он мне с таким характером? Даже свиньи приносили деньги, хотя потом их пускали на убой, ели, из них делали ветчину, и перчатки, и удобрения.

Что же мне удалось сделать в жизни? Удалось украсить ее: хороший дом с термоизоляцией под крышей, оконные рамы с подогревом, в комнатах ковры и дорогая мебель. В чехлах. Стены оклеены обоями невиданной красы или обшиты панелями орехового дерева. Тяжелые портьеры. Чистота и порядок. Кто там развалился на диване? Человек! И этот человек – я. Вымытый, надушенный, в дорогой одежде, словом, тоже украшение жизни.

Но потом приходит день горьких слез и безумия. Приходит неминуемо, как смерть. Я уже упоминал, что душа ныла, когда внутренний голос безостановочно твердил: «Хочу! Хочу! Хочу!» Я слышал его ежедневно после полудня. Мысленно затыкал уши, но он звучал громче и громче. Тогда я спрашивал: «Чего ты хочешь?», – но в ответ слышал те же слова и ничего, кроме них. Я пытался заглушить навязчивый говор хождением, бегая трусцой, чтением, пением. Лез на стремянку, принимался конопатить щели в потолке. Переодевался в рабочую робу и рубил дрова, чистил свинарник, садился на трактор. Голос отвергал подарки, даже самые дорогие. Я спрашивал: «На что жалуешься? На Лили? Тебя одолевает похоть? Хочешь уличную шлюху?» Бесполезно! Голос звучал громче, требовательнее. Я умолял его сказать, что он хочет. Вконец измученный, менял тактику: «Ну погоди, я тебе покажу!»

К трем часам дня я приходил в полное отчаяние, и только на закате голос стихал. Быть может, потому, что в пять я кончал работу.

Америка – большая страна, и каждый в ней что-то делает: изготовляет, строит, грузит, возит, играет на бирже, однако страдальцы страдают по-прежнему. Какие только средства спасения я не перепробовал! Даже пытался умаслить голос дорогими подарками – напрасно! В наш безумный век невозможно не заразиться безумием, но желание сохранить здравомыслие – не является ли и оно разновидностью безумия?

Однажды, роясь в кладовке, я натолкнулся на пыльный футляр, открыл. Там лежала скрипка, на которой играл отец. Я натянул струны и провел по ним смычком. Раздались резкие плачущие звуки – так скулит домашнее животное, на которое перестали обращать внимание. Я углубился в воспоминания об отце. Мы очень похожи друг на друга, хотя он стал бы отрицать это с негодованием. Отец тоже не смог спокойно жить. Иногда он нещадно тиранил маму. Помню, однажды он заставил ее лечь в ночной сорочке у дверей своего кабинета. Она, видите ли, ляпнула какую-то глупость, так же как Лили, которая сказала кому-то по телефону, какой я «живучий». Отец тоже был человек высокий, сильный, но потом стал слабеть, особенно после смерти моего брата Дика (поэтому я остался единственным наследником состояния Хендерсонов). Отец старел, замыкался в себе, все чаще пиликал на скрипке. Как сейчас вижу его сгорбленную спину и плоский зад, его бороду, поседевшую с возрастом, погасший взгляд, вздрагивающие пальцы левой руки и слышу жалобный стон инструмента.

 

«Дай-ка и я попробую!» – решил я, захлопнул футляр и прямиком в Нью-Йорк, в музыкальную мастерскую на Пятьдесят седьмой улице. Как только инструмент починили, я стал брать уроки игры на скрипке у старого мадьяра. Звали его Гапони, и он жил неподалеку от Барбизон-плаза. К тому времени мы уже развелись с Френсис. Она осталась в Европе, а я жил тут на своей ферме. По утрам приходила старая мисс Ленокс, готовила мне завтрак.

Однажды со скрипкой в футляре под мышкой спешу по Пятьдесят седьмой улице к венгру на урок и вдруг встречаю Лили. «Ну и ну!» – воскликнул я. Мы не виделись больше года после того дня, как я посадил мою любовницу на парижский поезд, дружеские отношения возобновились сразу. Все то же лицо, оживленное, беспокойное, прелестное. Единственная перемена – зачем-то выкрашенные в рыжий цвет волосы с пробором на лбу. Беда, что иногда красавицам не хватает вкуса. Вдобавок, используя тушь, она сделала что-то со своими глазами – теперь казалось, что они разной величины.

Что подумаешь о молодой красивой, высокой, почти шести футов ростом, женщине в зеленом бархатном костюме, таком же зеленом, какими были униформы у проводников пульмановских вагонов, которая крепкими ногами на немыслимых шпильках вышагивает по Пятьдесят седьмой, как модель по подиуму, вышагивает, покачивая крупными ягодицами на виду у всего честно́го народа, презрев все правила приличия и как бы сбрасывая на ходу шляпку, пиджак, блузку, лифчик, и повторяет снова и снова: «Джин, я не могу жить без тебя!»

Лили, однако, сказала другое:

– Знаешь, я выхожу замуж.

– Как, опять?

– Решила последовать твоему совету. Мы же с тобой друзья, правда? Иногда мне кажется, что мы – единственные верные друзья на белом свете… Ты что, музыкой занимаешься?

– Если б не музыка, давно стал бы гангстером. И в футляре была бы не скрипка, а автомат.

Лили начала что-то рассказывать о новом женихе.

– Чего ты бубнишь? Только снобы нарочно понижают голос, заставляя других наклоняться к ним, чтобы расслышать. Высморкайся и говори погромче. Я же глуховат, ты знаешь… Твой новый жених – где он учился? В Университете Джорджа Вашингтона или Массачусетском технологическом?

Лили высморкалась и сообщила:

– Мама умерла.

– Постой, постой, разве ты не говорила еще во Франции, что она умерла?

– Тогда я соврала.

– Зачем?

– Чтобы ты пожалел меня.

– Поганая вещь – хоронить живую мать.

– Да, это было дурно с моей стороны. Но сейчас сказала чистую правду. Мама умерла два месяца назад. – Я увидел слезинки в ее глазах. – Завещала развеять ее прах над озером Джордж. Мне пришлось нанимать самолет.

– Да ну? Прими мои соболезнования.

– Я слишком часто с ней ссорилась. Но и она хороша, не давала мне спуску. Помнишь, как мы испугались, когда она застукала нас дома? А насчет моего жениха ты почти угадал. Он окончил Нью-Йоркский университет.

– Два «ха-ха».

– Ты не думай, он хороший человек, порядочный. У него на руках родители… И все-таки… Когда я спрашиваю себя, могла бы я жить без него, ответ скорее «да»… Поэтому я учусь одиночеству. Рядом с человеком всегда целая вселенная. Женщине совсем не обязательно выходить замуж. Человеку вообще лучше быть одному. На то есть масса причин.

Сострадание – штука бесполезная, хотя иногда я испытываю это ненужное чувство. Вот и сейчас у меня заныло сердце от жалости.

– Понятно, малыш. Чем же ты теперь занимаешься?

– Продала дом в Данбери, снимаю здесь квартиру. Я послала тебе одну вещь.

– Мне ничего не нужно.

– Я о ковре говорю. Ты его получил?

– Зачем мне твой ковер? Он у тебя в доме был?

– Не-а.

– Врешь. Наверняка этот ковер из твоей спальни.

Я вернулся на ферму, а скоро посыльный принес ковер – потертый, расползающийся, противного горчичного цвета с голубыми узорами по всему полю. Я не знал, смеяться мне или плакать. Решил постелить ковер в студии, где я овладевал скрипичным искусством, в надежде, что он улучшит акустику. Студия у меня в подвале. Пол давно залили цементом, но, видимо, недостаточно толстым слоем. Снизу жутко дуло.

Шло время. Я брал уроки у венгра и виделся с Лили. Мы встречались полтора года. Наконец поженились, а потом и дети пошли. Что до скрипки, то я, конечно, не Хейфец, но занятий не бросил.

Через некоторое время опять раздался внутренний голос: «Хочу! Хочу! Хочу!» Да и семейная жизнь сложилась не так, как мог бы предсказать оптимист.

Осмотревшись, Лили, как хозяйка дома и поместья, первым делом приняла решение: пригласить художника, чтобы тот написал ее портрет, и повесить его рядом с портретами моих предков. Решение было вынесено за полгода до того, как я отбыл в Африку.

Утро обычно у меня проходит так.

Встав с постели, спешу на свежий воздух, потому что в комнатах ужасная духота. Стоят бархатные дни, какие бывают только ранней осенью. Солнце уже осветило верхушки деревьев. Холодок приятно покалывает тело, дышится полной грудью. Я смотрю на высокую старую ель и на зеленоватую тень под ней. Сюда не добредают свиньи, здесь алеют бегонии и лежит разбитый камень с надписью, которую краской сделала моя мать: «Расти, моя роза, расти…» Трава еще не полегла от солнечных лучей. Под толстым слоем опавшей хвои лежат, быть может, свиные туши, а то и человеческие тела, но от сознания этого прелесть наступившего дня не становится меньше – плоть давно стала перегноем, питающим растительность. Когда поднимается ветерок, цветы под зеленью деревьев начинают качаться и словно касаются моей души. Я стою посреди этого волшебства и многоцветия в своем красном вельветовом халате, купленном на рю де Риволи в тот день, когда Френсис произнесла слово «развод». Стою и еще сильнее чувствую, как я несчастен. Что мне здесь делать?

Выходит Лили с нашими двухгодовалыми близнецами в коротких штанишках и зеленых свитерах. Оба умыты, причесаны, с черными челочками на лбу. Лили идет к художнику позировать. Мальчишки будут играть в студии около нее. Я стою в своих грязных высоких сапогах. Ношу их с удовольствием, потому что они легко надеваются и легко снимаются. Стою и с раздражением смотрю на Лили. Отчаянно ноют десны.

– Поезжай на легковушке, – говорю я ей. – Фургон мне понадобится. Нужно смотаться в Данбери за материалами.

Лили усаживает детей на заднее сиденье малолитражки, садится за руль и уезжает, а я спускаюсь в студию и начинаю разучивать экзерсисы Шевчика. Отто Кар Шевчик придумал особую технику быстрой и точной перемены позиции пальцев и прижимания струн к грифу. Новичок начинает даже не с гамм, а с целых фраз. Это трудно, но Гапони говорил, что это единственно верный способ обучения. Мой толстый венгр знал с полсотни английских слов, и главное среди них – «дорогой». «Дорогой, держите смычок так… Не бейте по струнам, смычок не палка… Да, да, так… Хорошо».

Считайте меня, в сущности, мастером на все руки. Вот этими пальцами я валю наземь хряка и выхолащиваю его и ими же держу шейку скрипки и вожу смычком по струнам, извлекая при этом звуки, похожие на те, которые слышишь, когда лопаются две дюжины яиц при падении корзинки на пол. Тем не менее я надеюсь научиться играть хорошо, и тогда польются небесные мелодии. Но отнюдь не собираюсь сделаться виртуозом. А просто хочу стать ближе к отцу, играя на его скрипке. И вот уже является мне призрак отца, и я шепчу: «Па, ты узнаешь эти звуки? Это я, Джин!» Так уж случилось, что я не верил и не верю, что мертвые уходят от нас навсегда. Восхищаюсь рационалистами, завидую их способности мыслить трезво и последовательно.

Но к чему обманывать себя и других? Я играл для отца и для матери. А когда разучил несколько вещей, то шептал: «Ма, эта “Юмореска” для тебя» или «Па, узнаешь “Meditation” из “Таис”». Я играл с чувством, с любовью, целиком отдаваясь музыке. И не только играл, но и пел: «Rispondi! Anima bella»[2] (Моцарт) или «Его презирали, его отвергали, человека, повидавшего много горя» (Гендель). У меня щемило сердце, и я так крепко сжимал шейку скрипки, что сводило шею и плечевой сустав.

Со временем я обшил подвальную студию панелями орехового дерева, положил на пол тот самый ковер и установил сушильное устройство и сейф, в котором держал документы и сувениры времен войны. Соорудил я и небольшой тир для стрельбы из пистолета.

По настоянию Лили я продал большую часть моего свиного поголовья. Не любила она этих четвероногих из-за грязи, которую они разводят, хотя сама была порядочная грязнуля. Подметая пол, мела мусор только до порога, потом уезжала позировать, а я спускался в студию и начинал играть в такт внутреннему голосу.

IV

Разве удивительно, что меня потянуло в Африку?

Как уже говорилось, в жизни человека когда-нибудь непременно настанет день мучений и безумия.

Я хулиганил, имел проблемы с полицией, грозил покончить жизнь самоубийством. На прошлое Рождество из пансиона приехала моя дочь, Райси. У нее куча своих проблем, она не слишком ладила с нами, родителями, но если говорить прямо, мне не хочется, чтобы она затерялась где-то в космосе. Я сказал Лили:

– Приглядывай за ней, ладно?

– Да, я хочу помочь, правда, но прежде должна завоевать ее доверие.

Я спустился в свой подвал, взял поблескивающую канифольной пыльцой скрипку и под флюоресцентной лампой начал повторять упражнения Шевчика. О Господи, Судия всеблагий и всевышний: как же болят кончики пальцев, особенно указательного, который порезал тонкой струной, ноют шейные позвонки, зудит выскочивший на подбородке прыщ! А голос внутри твердит беспрестанно: «Хочу! Хочу!»

Вскоре в доме послышался еще один голос.

Лили просила художника – его звали Спор – поскорее закончить портрет, чтобы сделать мне подарок на мой день рождения. И вот однажды она, как обычно, уехала. Воспользовавшись ее отсутствием, Райси поехала в Данбери навестить школьную подругу, но заблудилась. Проходя по какому-то переулку, она услышала детский писк, доносившийся из припаркованного «бьюика». Открыла дверцу и видит: на заднем сиденье в коробке из-под мужских ботинок лежит младенец, очевидно новорожденный. День был холодный. Райси завернула подкидыша в шерстяной шарф, привезла домой и спрятала в платяном шкафу.

Утром 21 декабря за завтраком я говорю: «Дети, сегодня день зимнего солнцестояния» – и вдруг слышу детский плач на втором этаже. Не зная, что и подумать, надвигаю на лоб козырек своей охотничьей шапочки – почему я ее не снял, садясь за стол? – и пытаюсь сменить тему. Лили многозначительно смотрит на меня, улыбается, не приоткрывая верхней губы (всегда помнит, что у нее фарфоровые зубы). Я вижу счастливые глаза Райси. В свои шестнадцать лет она выглядит сформировавшейся красавицей, немного, правда, томной, вяловатой. Сейчас от ее вялости не осталось и следа. В тот день я еще не знал, что это за ребенок и как попал в дом. Огорошенный, я обратился к близнецам: «Кажется, наверху котенок». Но таких пацанов разве обманешь.

Оглядываю кухню и вижу на плите кастрюлю и в ней бутылочку с молочной смесью. Не говоря ни слова, спускаюсь в студию.

Днем опять сверху донеслись пронзительные детские вопли. Я вышел пройтись по опустевшему поместью. Из всего свиного поголовья пока не продал только несколько экземпляров элитных пород.

Лили спустилась ко мне, когда я разучивал рождественский гимн, задумав сыграть эту вещицу в сочельник.

– Не желаю ничего слышать, – сказал я.

– Я по важному делу, Джин.

– Ты хозяйка, вот и занимайся этим важным делом.

– Никто не ожидал, что такое случится. И уж конечно, не Всевышний.

– Если ты берешься говорить за Всевышнего, скажи, что он думает о твоих ежедневных отлучках ради какого-то портрета?

– Надеюсь, ты не стыдишься меня.

Наверху плакал ребенок, но речь шла не о нем. Лили решила, что мне не нравится ее происхождение. Она не чистокровная американка, а наполовину немка, наполовину взбалмошная ирландка. Однако меня беспокоило другое.

Миновало время, когда каждый человек занимал прочное положение в жизни. Сейчас любой втайне уверен, что другой занимает положение, которое по праву принадлежит ему. Не говоря уже о людях, вообще не имеющих никакого положения. Таких везде хватает.

 

Кто не переменится, кто останется прежним в день Второго пришествия?

Кто выдержит это испытание?

Никто.

Мы все построимся в ряды и мирно уйдем, забыв о своем происхождении и положении, уйдем, радуясь в душе, что отныне не надо никому ничего доказывать и объяснять. «С благополучным возвращением, приятель, – скажем мы, – здесь все твое. Дома, фермы, сараи, осенняя красота. Бери все это!»

Может быть, Лили уверилась в том, что ее портрет будет доказательством того, что мы – владельцы поместья – занимаем свое положение по праву.

Сомневаюсь.

В гостиной висят портреты моих предков. В этом ряду есть и мой портрет – на последнем месте. У предков бакенбарды и стоячие воротнички. А я изображен в форме национального гвардейца, в руке винтовка с примкнутым к ней штыком.

Я это к тому, что мой портрет не принес мне никакой пользы. Так что задумка жены не решит наших проблем.

Теперь послушайте. Я любил своего брата Дика. Он был самый здравомыслящий человек из всех нас. Отличился в Первой мировой войне, был храбрым из храбрых. Но в одном он был похож на меня, своего младшего брата, и это его погубило. Однажды во время каникул он сидел с приятелем в занюханном греческом ресторанчике с пышным названием «Акрополис» (это было неподалеку от Платтсбурга, штат Нью-Йорк), попивая кофе с коньяком, и писал открытку домашним. Авторучка подтекала, Дик выругался и говорит приятелю: «Подержи-ка ее пером вверх». Тот послушался. Дик вытащил пистолет и выстрелом вышиб авторучку из его рук. Пуля, к счастью, никого из посетителей не задела, но шум поднялся неимоверный. Вдобавок пуля пробила кофейник, и оттуда, обдавая сидящих, ударила горячая струя. Хозяин, грек, позвонил в полицию. Спасаясь от погони, Дик зацепил парапет на набережной, и машина свалилась в реку. У приятеля хватило присутствия духа скинуть одежду и поплыть, а на Дике были тяжелые армейские сапоги. Они быстро наполнились водой и потянули его ко дну. Мы с отцом остались одни. Сестра умерла еще в 1901 году. В то лето я работал на Уилбура, нашего соседа, – резал автогеном старые автомобили.

Итак, идет неделя перед Рождеством. Лили стоит на пороге моей студии. В руках у меня скрипка, под ногами злополучный коврик, на плечах красный халат, на голове охотничья шапочка. Спросите – зачем? Чтобы не раскололась голова. Париж, Шартр, даже 57-я улица где-то далеко-далеко. Декабрьский ветер сметает снег с крыши и басовито гудит в водосточных трубах. И тем не менее я слышу, как плачет ребенок.

Лили говорит:

– Слышишь?

– Ничего я не слышу. Я глуховат, ты же знаешь.

– Как же ты играешь на скрипке?

– Она у самого уха. Если возьму неправильную ноту, ты скажи. Ты, помнится, говорила, что я единственный твой друг в целом свете.

– Но… – хотела продолжить Лили.

– Не понимаю. Ступай.

Около двух часов пришли гости поздравить с праздником. Они, конечно, слышали плач наверху. Но, как люди воспитанные, не подали виду. Чтобы сгладить неловкость, я предложил:

– У меня в подвале тир. Кто-нибудь хочет пострелять?

Желающих не оказалось. Я спустился один и сделал несколько выстрелов. Трубы отопительной системы разнесли грохот по всему дому. Скоро гости попрощались.

Позже, когда ребенок уснул, Лили уговорила Райси покататься на коньках. Благо пруд рядом. Молодых вообще легко уговорить.

Лили и Райси ушли, а я отложил скрипку, крадучись поднялся в комнату дочери и осторожно открыл дверь. Ребенок спал среди белья и чулок в чемодане – дочь еще не успела разложить вещи после приезда. Подошел ближе: ребенок темнокожий. Он произвел на меня сильное впечатление. Голова большая, крохотные кулачки прижаты к пухлым щечкам. Подгузником служило пушистое полотенце. Нагнулся над ребенком, чувствуя, как пылает лицо и в висках стучит, мне кажется, будто я фараон, стоящий перед малышкой. Не следует ли отнести это дитя печали в полицию? Я вышел из дома и задумчиво побрел к роще. Звенел лед под коньками любителей зимних физических упражнений. Солнце садилось. «Ну что ж, – подумал я. – Господь благословляет вас, дети».

В постели перед сном говорю Лили:

– Готов поговорить о твоем важном деле.

– Я так рада, Джин. – Она поцеловала меня и продолжала: – Хорошо, что ты можешь посмотреть в лицо реальности.

– Что ты мелешь? Я хорошо знаю реальность, лучше некуда. Я с жизнью на ты, заруби это себе на носу.

Лили сказала что-то несуразное. Я разозлился, начал кричать. Райси, вероятно, услышала перебранку, заглянула к нам, увидела, что я стою на кровати в трусах, размахиваю кулаками, и испугалась за ребенка. Двадцать седьмого декабря она сбежала с младенцем. Не желая впутывать полицию, я позвонил Бонзини, частному детективу, который оказывал мне кое-какие услуги. Но тот не успел даже познакомиться с делом. Позвонила директриса пансиона и сказала, что Райси прячет ребенка в дортуаре.

– Поезжай, разберись, – сказал я Лили.

– Но я не смогу, Джин.

– Плевать я хотел, сможешь или нет.

– На кого я оставлю близнецов?

– Не хочешь ехать из-за своего дурацкого портрета? Смотри, сожгу дом и все портреты!

– Не из-за портрета, – пробормотала Лили и побледнела. – Я уже привыкла к тому, что ты меня не понимаешь. Наверное, можно попытаться жить без этого. Может быть, это грех – хотеть, чтобы тебя понимали.

Пришлось ехать самому. Директриса сказала, что Райси будет отчислена. Пропускает занятия, грубит, у нее уже несколько приводов.

– Мы должны заботиться о психологическом состоянии других воспитанниц, – сказала она.

– О чем вы? Ваши воспитанницы могут поучиться у моей дочери возвышенным чувствам. Благородные переживания получше всякой психологии. – Я был порядком пьян в тот день. – Да, у Райси импульсивная натура, она способна увлекаться, хотя молчалива и себе на уме.

– Откуда взялся ребенок?

– Она сказала матери, что нашла его в припаркованном автомобиле, когда была в Данбери.

– А мне она сказала, что это ее ребенок.

– Вы меня удивляете, мадам. У Райси только в прошлом году оформились груди. Она у меня девственница. Чиста, как ангел, не то что мы с вами.

Пришлось забрать Райси из пансиона.

– Послушай, доченька, – сказал я по пути домой, – тебе еще рано иметь ребенка, мы должны отдать пацана его настоящей матери. Она раскаялась.

Теперь я понимаю, что, разлучив дочь с ребенком, нанес ей тяжелую травму.

Мальчишку отвезли в Данбери. Райси молчала. Мы с Лили решили, что ее надо отправить на Род-Айленд пожить с теткой, сестрой Френсис.

– Доченька, – сказал я, когда мы ехали в Провиденс, – твой папка переживает так же, как любой другой на его месте.

Райси рта не раскрыла. Глаза безжизненные, не те счастливые, что я видел двадцать первого декабря.

Возвращаясь поездом из Провиденса, я пошел в вагон-ресторан, изрядно выпил в баре, сел за стол и принялся раскладывать пасьянс. Другие посетители напрасно ждали, когда я освобожу столик. Ни один человек в здравом уме не осмелился потревожить меня. Я громко разговаривал сам с собой, плакал, кому-то грозил, поминутно роняя карты на пол.

В Данбери кондуктор с чьей-то помощью вывел меня из вагона и уложил на скамью в зале ожидания. Я кричал: «Бог проклял эту землю! Америка больна! И все мы прокляты, все до единого!»

С начальником станции мы были знакомы. Он не стал вызывать полицию, просто позвонил Лили, и та приехала за мной.

Расскажу еще об одном дне мучений и безумия.

Зимнее утро. За завтраком мы с Лили поссорились из-за наших жильцов. Она перестроила дом, который я не стал переделывать под свинарник, потому что строение было ветхое и стояло на отшибе. Я сам разрешил ей сделать ремонт, но потом поскупился. Вместо деревянных панелей стены оклеили обоями, и вообще все сделали попроще, подешевле. Обошлись даже без новых утеплительных материалов. Пришел ноябрь, жильцы стали жаловаться на холод. Наши жильцы – народ книжный, сидячий. Нет чтобы подвигаться, побегать для согрева. В общем, они объявили Лили, что съезжают. «Скатертью дорога!» – сказал я. Залог, естественно, не вернул.

Переделанный дом стоял пустой, и деньги, потраченные на туалет, новую ванну, на оплату мастеров и прочее, просто пропали.

Само собой, я был в ярости, кричал на Лили, надумавшую пустить жильцов, стучал кулаком по столу, пока не опрокинул кофейник.

2«Ответь! Прекрасная душа» (ит.). – Здесь и далее примеч. пер.