Повесть о Синдзи

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Ты забыл, как твой дядя Масаси выпрыгнул из окна и разбился головой об асфальт? – как бы невзначай сказал за спиной Киичи и толкнул его в бок. – А какая-то тетка не-помню-ее-дурацкого-деревенского-имени попала на переходе под поезд. И ее собирали тогда по кускам… Ты же рассказывал в классе по время занятий по ораторскому искусству, чтобы поразить публику…

Он начал судорожно вспоминать, но ничего, кроме кровавых простыней, расстеленных на асфальте, не вспомнил, и затряс головой. Ей-богу, не до того.

– О деньгах можешь не волноваться, – понял его жесты превратно дзидзообразный без пояснений и на листке бумаги написал тут же цифру с большими нулями, и молча повернул страничку к нему. – Согласен? Или работаешь за еду?

Он кивнул молча, отметив вдруг про себя, что о самом главном тут вслух отказывались говорить. Дождь за окном усиливался, размывая изображение на стекле до ползущих алых огней, и он начинаешь невольно думать, как придется бежать до дома в своих размокших ботинках. Киичи ощутил на себе его тоскующий взгляд и расхохотался.

– Считай это главным экзаменом, – произнес он, поглядывая на дзидзоподобного, снова паучком вертевшегося в своем кресле. – Примут, подпишешь контракт, и считай себя почти в штате.

Дзидзо-босс кивнул в согласии, и молча показал глазами на выход. Аудиенция кончилась.

3. Синдзи

Твой дедушка говорил: гвоздь, который торчит, забьют первым. Он хорошо знал, о чем речь, хотя от дома его семьи уже давно не осталось камня на камне. Из всего, что ты еще помнишь о нем, сохранились лишь его стариковские путанные рассказы о последней войне на Филиппинах. Он провел там три года, до самого окончания, до той стыдной капитуляции, когда уже невозможно было сдержать американцев, обрушивших на Манилу тысячи бомб. Он любил этот город, почти нетронутый в самом начале войны, красивый, даже блестящий в колониальных кварталах с их старинными в испанском стиле домами вдоль улиц, и уютными, с прохладой дворов особняками в Интрамуросе, по улочкам которого он любил прогуливаться по утрам и где снимал крохотную комнатку, живя отдельно, как офицер. С древних, поросших зеленым и красным мхом, с купами пышно цветущих кустов в трещинах стен Интрамуроса, широких настолько, что по ним спокойно могли бы разъехаться автомобили, он смотрел на забитую деревянными лодками мутную гнилую реку, уже тогда пропахшую гнильем и отбросами, но все же несравнимо чистую в отличие от сегодняшнего, как говори, ее состояния, на огромный залив, седой в знойном мареве, на рейде которого в любой день стояли десятки судов, сидел вечерами в кафе, где еще умели варить настоящее кофе, словно в Мадриде или Париже, стараясь угодить японским начальникам. И нисколько не удивлялся, когда мимо по булыжной мостовой проезжал какой-нибудь старый кабриолет, из которого выглядывала летняя шляпа с вуалью. Дедушка ничего не рассказывал о своих любовных приключениях, словно не хотел, чтобы внуки когда-то услышали вдруг, что у них могут быть родственники на Филиппинах, хотя ты догадываешься, что так и было. Он чувствовал себя там настоящим аристократом, человеком из Гиндзы, сошедшим к аборигенам в трущобе мира, и это чувство доставляло ему удовольствие. В разгар жары, окутывавшей остров в июне, они уезжали в горы компанией сослуживцев и купались в огромном озере, оставшемся на месте вулкана, и отдыхали в местных деревнях. Он вспоминал небольшие храмы, разбросанные повсюду, местные собирались там чуть ли не каждый вечер, поскольку у католиков почти каждый день считался каким-то праздником в честь святого. Он слушал их нестройное пение, совсем непохожее на молитвы наших священников. Он смотрел на лицо, склоненное к нему в каждом храме, всюду одно и то же, Дева Мария с ребенком в синей накидке в руках, но он уже ее видел дома, но не в христианских церквях. Она была столь привычна и естественна в своей простоте, что он без труда узнавал в ней матушку Кэннон, приспособленную европейцами для нужд маленьких филиппинцев. Он заходил в их церкви, темные, с узкими окнами, не знавшие полного света, и подолгу стоял перед ней, не произнося ни молитвы, ни песен, и даже мысли тогда не текли в его голове, словно исчезнув под взглядом неподвижных мраморных глаз.

Когда он вернулся из плена, разумеется, все уже было кончено. Дома на Окинаве не существовало, как и родителей, все, что еще оставалось у них, погибло в огне. Кто-то из знакомых в послевоенной администрации помог ему устроиться в министерство, рекомендовав там, как опытного инженера, но из всех предложенных ему назначений он предпочел перебраться на службу чиновником почты в Кобе, и так там и остался. Ночами он бредил, и бабушка будила его, когда его вопли делались невыносимыми. Так что твой отец знал о войне из его сонных криков больше, чем дедушка мог рассказать. Ты помнишь, как он еще приезжал к вам в Токио по выходным, седой и сутулый, словно большой таракан, по праздникам, на дни рождения твой и младшего брата, и сидя за столом, долго и мучительно развязывал туго перетянутый узел дорожного платка фуросики трясущимися руками, откуда вместе со сладостями доставал старые потрепанные альбомы с военными фотографиями, рассказывая и рассказывая.

Ты жил в одной комнате со старшим братом. Помнится, тебя раздражало, что приходилось делить одну комнату с старшеньким, которого все любили, но от него тебе не было никакого покоя. Сперва у него случались и снохождения, и дизурия, потом начались поллюции, и он будил тебя среди сна, наступая в темноте на футон, спотыкаясь о твои ноги и носясь по комнате с закрытыми глазами, держа в руках торчащий набухший член, словно не понимая, что это такое выросло вдруг у него в теле. Он казался тебе героем рисунков сюнга, носившимся со своим членом, который вечно выскакивал из фундоси, никак там не умещаясь, но стоило тебе намекнуть Иши на это, как ты был немедленно бит. Так повторялось из ночи в ночь, и ты приходил утром в класс, не выспавшись, дремал на уроках, и ждал, молясь всем богам, с тоской ожидая, когда все закончится, и он станет взрослым.

Дедушка всегда говорил, что происходит из старой самурайской семьи, как, впрочем, и бабушка, но ты давно перестал ему верить. Не было никаких фотографий, не было бумаг, что могли подтвердить это, никаких его документов не уцелело с войны, а жизнь потом повернулась так, что это и вовсе стало неважно. Хотя бабушка собирала старые вещи, вспоминая по крохотным крупицам то, что касалось ее прежней жизни, ты им обоим не очень-то верил. С тех пор, как с ним стали происходить странности, ты начал все больше подозревать, что он придумывал свою жизнь на ходу и сочинял, когда ты слушал в детстве его за обедом или на рыбной ловле, куда он таскал тебя в наивной надежде, что тебе это понравится. Ты-то догадывался, что он был уже тогда одинок, еще до смерти бабушки, которая перед этим ослепла и совсем перестала за ним ухаживать. Ему приходилось заботиться о ней самому, к чему он не мог привыкнуть, и вовсе не ожидал, что это станет его участью на старости лет. Потом она умерла, и дедушка перестал бриться и стричься, отпустил бороду, и соседские дети прибегали глазеть на него из-за заборчика, потому что никогда еще не видели стариков с такой седой и длинной, словно лисий хвост, бородой.

Его с самого детства мучила зависть, что старшенького, сексуального маньяка, тоже звали Иши Мегуро, как дедушку. Впрочем, старику даже льстила такая честь. Он мастерски ловил карпа с противным губастым ртом, вытягивавшимся на манер иероглифа, в шутку рассказывая потом, что приманивал его бородой, опуская ее в воду. Ты стоял среди толпы ребятишек, которая пялилась на старика, опасаясь его дразнить, но ничуть не боялась. Дедушка любил ловить карпов под Рождество, приговаривая тебе, что наш Санта, Сегацу-сан, Господин Январь, любит свежую рыбу. Для него «Господин Январь» был вполне живым и бодрым, как и он сам, причем дед, будучи в разуме, на полном серьезе говаривал, что Иши сыграл бы Одзи-сана на пару с ним, но Иши его побаивался, завидев в зеленом халате остроконечной шляпе со звездами, шествующего прямо через сугробы с посохом и граблями. Мама смеялась и говорила, что дедушка всего лишь идет разгребать снег, чтобы выехать на машине, но ты ей не верил и хохотал. В халате с граблями в руке он и впрямь был Сегацу-саном, и никакими усилиями тебя невозможно было разубедить. И тогда вместо Иши Одзи-сана для дедушки стал играть ты. Вот тогда-то все и случилось…

Как настоящий Сегацу-сан, дедушка обожал есть рыбу. Ты, совсем еще маленький, точно как Озди-сан, гордо тащил домой перед ним прозрачную банку с бившимися в ней карпиками, она была тяжелая, карпы внутри скакали, толстые, как поросята, ты боялся ее расплескать, но выглядел очень довольным. На кухне дедушка в тот день хозяйничал сам, ты боялся вытаскивать карпов руками, они были живыми, и один раз, когда ты попробовал это сделать, искусали тебя.

Когда карпов повсеместно перестали готовить во дворах на жаровнях и перешли на замороженную рыбу из универмага, дедушка понял, что прошлого не вернуть. Он совсем сгорбился и, еле перебирая ногами, под снегом, ходил на реку один, и сидел там в пуховике и теплых сапогах с удилищем, словно нахохленный на морозе филин с густыми бровями. Его вечные присказки, вроде сказочных «мукати-мукати», то есть давным-давно, исчезли сами собой, словно прошлое перестало для него существовать, а настоящее так и не наступило, и он завис между временами в пустоте своего «дао». Ты пошел уже в школу и тоже со всеми стал называть его Сегацу-сан, «Господин Новый год». Он был тому очень рад, и тогда сам устраивал во дворе елку, вешал гирлянды, ловил рыбу и таскал с собой Синдзи, вошедшего в роль Одзи-сана по-настоящему. Потом их обоих приглашали в соседские дома дарить детям подарки. Все забыли о том, кем прежде он был, и почему-то считали старика вечным. Пока не случилось ЭТО.

Вообще-то ты совсем не любил праздники, особенно Новый год. Мать с утра до вечера готовит на кухне, потом все садятся, долго едят, так как надо отведать все, потом со своими блюдами приходят соседи, потом к соседям идете вы, собираетесь вместе в огромном доме, где все только едят, едят, и едят. Дедушка говорил, что раньше они ели во дворе, ставили столы целой улицей, но ты не хотел это слушать. Тебя это так вымораживало, что ты нарочно сбегал из дома и прятался в старой музыкальной студии у друзей. Там ты впервые увидел, что такое секс…

 

– Это все потому, что у твоей матери критические дни, – говорит тебе Юя, когда вы сидите вдвоем в забегаловке возле вокзала на Ебису, северный выход напротив, и пьете пиво, рядом шипит и жарится на масле говядина тонкими ломтиками на жаровне, и вы ждете, когда ее подадут прямо на стол на огне. Он прерывает воспоминания на самом сладком. Что говорить, приятно, когда обслуживают тебя, уже поставили мисо и собу, но вы по-настоящему еще не притронулись к ним и ждете Громилу, а он не спешит. – Они все тогда начинают беситься и выливают тебе на голову все, что думают.

– Кто они? – не можешь понять ты, отпивая из банки.

– Ну, женщины, разумеется? Все они таковы. Сразу видно, что ты не жил с женщиной.

Юя умеет уколоть. Маленький, щуплый, вечно пританцовывающий, хорошо играет на басах и ударнике, его можно увидеть даже в Сибуе по вечерам, когда с ребятами он приезжает туда играть на улице, больше выпендривается, чем реально умеет петь. Ты готов взвиться от возмущения, ведь ты же однажды даже сосался с соседской девчонкой, Миу, хотя все почему-то ее звали Тадаши, об этом ходили слухи, и ты их сам распространял, хотя поначалу было ужасно стыдно. Впрочем, он подкалывает тебя, вовсе не это имея в виду сейчас.

– А ты жил, что ли? – спрашиваешь ты его, хорошо помня, что Юя хоть и учится в университете, но так скверно, что, похоже, его собираются отчислить после первого курса.

– Три месяца, – кивает он головой и отправляет ложку супа в рот. – Ох, и натерпелся же я! Никогда больше не стану!

– Это ты сейчас говоришь, – с завистью отвечаешь ты, перед тем, как надеть наушники и включить Леди Гагу, слушать его больше не хочется.

– Ну, ладно уж, так и быть, лет пять еще подожду. Такая тоска, – закатывает он глаза. – Одно удовольствие в браке в том, что ты можешь трахаться сколько угодно, но не каждый день и не в этот ее проклятый кризис. Поэтому мой отец не любит брать в фирму женщин на высокие должности. Всякий раз то у одной критические дни, то у другой, а в результате непрерывный кризис у всего офиса.

Ты включаешь в наушниках музыку, тебе наплевать на Юя и его болтовню, ты даже не помнишь, когда это он жил с какой-то мифической женщиной, может, только во сне, ты пьешь пиво, ешь мисо, наконец, шкворчащую и стреляющую маслом и соком говядину с луком подают прямо на стол, и вы вдвоем вгрызаетесь в нее, словно голодные волки, растаскивая на куски. Они проваливаются в желудок, наполняя тело своей благодатью. Ты краснеешь и расплываешься на жестком высоком сиденье, уже по-другому разглядывая проходящих мимо, закутанных в плащи в этот холодный вечер прохожих, заглядывающих изредка за бамбуковую занавесь на дверях и скользящих глазами по лицам вас обоих, еще мальчишек. Бамбуковые струнки занавеси разлетаются в стороны, словно брызги воды, в дверях появляется кряжистая и гороподобная фигура, волосы заплетены сзади в косичку, лицо напыщенно и одутловато, как у монаха на похоронах, внезапная ярость, фигура хватает вас сразу за шеи, словно собираясь переломить их одними пальцами, пригибает к столу и сама плюхается рядом, сотрясая весь стол, так что с него посуда чуть не сыпется на пол.

– Эй, мне два рамена, двойную порцию, слышишь, именно мне, – зычно кричит он через весь зал мальчишке-официанту, не рискнувшему подойти.

Хидеки по кличке Громила-кун, ездит только на мотоцикле, год назад «Хонда», сейчас «Кавасаки», кажется, куртка с эмблемой той же фирмы, и мы смеемся над ним за глаза. Он старше тебя и уже работает начальником какой-то мелкой мастерской у дяди где-то в Симбаси под эстакадой, но ты туда не показывался. Он уже нагло берет руками кусок мяса прямо с жаровни перед тобой, и обжигая язык, отправляет тотчас в рот, крякая и облизываясь.

– Ведь ты не оставишь голодным друга, Синдзи, разорви тебя бес, – говорит он, словно само собой разумеющееся. – Ведь ты накормишь меня и оплатишь обед, не так ли?

Ты киваешь.

– Достал? – спрашиваешь лишь в ответ его жирную, круглую, лоснящуюся физиономию.

– Разве я обманул хоть раз тебя, Синдзи-кун? – он смотрит на тебя, как удав, впрочем, он тоже имеет на это право, ведь ты неудачник, а он нет.

– В школе сто раз, Громила-кун, – говоришь ты, и сердце проваливается у тебя в пятки от выплюнутой ему в лицо правды.

– Что? Как ты меня назвал?! – он хохочет. – Меня зовут Хидеки, Хидеки-кун, понял, ты, неудачник?!

– Прости. Я не знал, что ты толстый такой, – говоришь ты почти невзначай, хотя хотел сказать «важный», но слово уже вылетело как воробей, и давай скакать по столу. Он багровеет еще сильнее, для него это страшное оскорбление, просто настоящая дискриминация. Впрочем, это же им внушали в школе с первого класса.

– Что ты сказал, неудачник? Повтори, я замочу тебя прямо тут! – он начинает буйствовать, тарелки, которые ему принесли, сдвигает в сторону, не глядя, упадут они или нет. Мисо разливается по столу, и он попадает в коричневую лужицу локтем, и тотчас вытирает его о штаны.

– Громила, да перестань, все знают, что ты не слабак! – откашливаясь, морщится Юя. – Или ты не хочешь, чтобы мы оплатили тебе подержанное дерьмо?!

– Сам ты дерьмо! – рявкает Громила так, что за соседними столиками начинают оборачиваться на вас. – Знаешь что… Порублю-ка я тебя сейчас и сделаю суши, тогда поговоришь у меня…

– Триста тысяч, – коротко говоришь ты, прекращая ненужный спор, и выкладываешь перед ним конверт с деньгами на стол.

Спор прекращается. Громила-кун смотрит на конверт заворожено, точно там спрятано заклинание, лишающее его жизни, и первый кто схватит его и прочтет, заберет добытое им бесплатно. Громила плюхает на стол пакет с товаром, точно это какой-то мешок с солью или углем, а не драгоценность почище золота, и тянется за конвертом. Ты набираешься наглости и хлопаешь его по жирной руке, когда она уже почти дотянулась до денег.

– Небось, спер у родителей? В полицию не сообщат? – он осекается, словно его внезапно ткнули в бок чем-то острым, и смотрит то на тебя, то на Юя, словно на червяка, но Юя сын адвоката, и ему плевать на вопли Громилы. – Может, там меченые купюры и меня загребут?

– Не твои трудности. Деньги почти твои, Громила. Давай, покажи товар, как условились, или мы расстаемся, – говоришь ты, набравшись смелости, вперившись в его сузившиеся от гнева глаза будущего бандита.

– Твою мать, – брызжет он слюной и выдергивает руку.

Ты сидишь молча и думаешь, что со стороны могут решить, будто вы покупаете наркоту, травку, кислоту или даже соли. За спиной ходят люди, кто-то несет тарелки, слышатся голоса, ты понимаешь, что среди них кто-то уже записывает ваш разговор, чтобы потом вас взяли где-нибудь ночью, выследив место сбора.

– Тогда уходим отсюда, – говоришь вдруг ты и машешь рукой за счетом.

Юя сползает со стула. Несмело оглядывается. Ты ты тоже. Ты знаешь не хуже его, что добытое Громилой нужно тебе позарез. Нежелание пресмыкаться перед ублюдком заставляет дать тебя задний ход, но внезапно Громила пугается и бледнеет у тебя на глазах. Потом плюхает на стол перед тобой объемистый черный пакет и наклоняется над тобой.

– Ты хочешь сказать, я говнюк? – дрожат его губы, растянутые, как сосиски. – И зажилю товар?! Знаешь, чего это мне стоило, маленький скользкий червь?!

Вы начинаете озираться, делая вид, что собираете вещи. Играете на его нервах. Громила смолкает, ощущая всеми подмышками, что пахнет жареным, что торг до добра не доведет, но, не видя опасности, не может сосредоточиться и оттого лишь похрустывает кулаками, словно этим можно их напугать.

За окном проезжает автобус. В тот же самый момент свет в зале начинает мигать, а ты все смотришь на Громилу, нависающему над тобой, словно официант, ждущий платы по чеку. Черт, опять началось!

– Скорее, – хватает тебя за рукав Юя и первым бросается наутек, словно зверь, что чувствует катастрофу еще до начала толчков.

Ты толкаешь Громилу и бежишь вслед за ним, официант, парень с длинными волосами, отвернувшись от кассы, застывает с горсткой монет. В последний миг твоя рука хватает пакет Громилы, тебе уже все равно, что он сделает, деньги уже у него, и пусть после не заикается, что мы его обманули. Вы вылетаете из дверей, электричество гаснет уже навсегда, и под ногами проходит вибрация, словно глубоко под землей пронесся огромный червь. Сверху что-то сыпется, падает штукатурка перед тобой на асфальт, дребезжат стекла, но вы оба уже далеко. Только теперь ты замечаешь, что и сумка, которую пронес на себе Громила, уже на плече у Юя. Ты смотришь на Юя недоуменно, словно он сделал недопустимое даже в тот миг, когда началось очередное землетрясение. Толпа вылетает с воплями из дверей ресторанчика позади, напротив такая же давка в ночной темноте клубится на выходе из универмага. Где-то наверху слышны хлопки бьющегося стекла и звон летящих осколков. Юя хватает тебя за руку и тащит дальше по мостовой мимо вихляющих от неожиданности машин подальше от зданий. Земля замирает, вибрация кончилась, но сделанного уже не вернешь. Трещин в асфальте в темноте не видно, но они наверняка есть. Фонари вокруг неожиданно гаснут, не выдержав шока после пронесшегося землетрясения. И вы делаетесь невидимыми в темноте.

4. Иши

Дождь продолжал лить как из ведра, делая улицу за широким окном почти что непроницаемой.

Иши повернулся, устав глядеть на экран компьютера, отливавшего синевой рабочего поля, вздохнул, открыл еще одну банку пива и машинально пошел смотреть на барабанивший дождь, смывавший с окна отпечатки пыли и мушиных какашек. Он понимал, что ему не везет, что ничего не рождается просто так, от одного волевого усилия, что заставив с утра себя просидеть за компом и перелистать кучу файлов в надежде наткнуться на ассоциации, он ничего не добился. В голове зашумело, он выпил пиво одним глотком и швырнул банку в корзину к другим под столом, и они загремели, как колокольчики на похоронах. Ему показалось, что это были колокольчики неприкаянных духов, водившихся в этих краях когда-то, поскольку ему говорили, что прежде этот район до расчистки под стройку занимали болота, и эти души, скорее всего, веками тут жили, надеясь, что их не будет тревожить ни ад, ни рай. Но их обиталище стерли с лица земли, и теперь они ютились в бетонных подвалах и бродили по этажам скучных каменных зданий в надежде, что их хоть кто-то заметит и почтит приношением. Иши надеялся, что миазмы этого места помогут родить хоть что-то его голове, отнюдь не голове Зевса, конечно, но она не была даже головой петуха, потому что мысли упорно прятались от него, зазывавшего призраков. Всплывала полная околесица, он вынужден был признаться себе, стирая неестественно вытянутые, скорее смешные, чем страшные физиономии и с тоской понимая, что все-таки он неудачник.

Он еще вглядывался в висевшую плотным занавесом пелену дождя, когда позвонила Кейко. Услышав голос ее, Иши взглянул на часы с зайцами, висевшие на противоположной стене, и удивился, когда услышал, что она возвращается. Впрочем, у него все равно ничего не родится сегодня, подумал, так хоть не зря время потратим, потрахаемся. Иши сладко вздохнул, предвкушая неожиданное удовольствие, но тотчас его взгляд упал на экран компьютера, предательски мерцавший перед диваном, и словно дразнивший его бесплодностью, и он отвернулся в дождь.

– Хорошо, я приеду, – сказала она обычным своим тонким голосом мультяшной девчонки, за который ее часто дразнили в школе и университете, а Иши уже тогда, слушая доклады Кейко на лекциях, тайно ее обожал. – Тебе чего привезти?

– Все есть, – ответил он, глядя на корзину с пивными банками под столом, ему отчего-то немедленно захотелось чересчур остро пойти в туалет, но он удержался. – Хотя… привези конфеты из той самой кондитерской. Ты знаешь, какие. С зайцами.

– Вот еще, – сказала она, как ему показалось, сердито. – Ненавижу конфеты…

– Поэтому и хочу, – произнес машинально он. – А еще больше хочу тебя.

– Похоже на правду, – сказала Кейко и отключилась.

Он посмотрел на отрубившийся в его руке телефон и сам не понял того, что это было сейчас, и что он ей говорил, безнадежно импровизируя.

Надо было выбросить банки и навести в квартире хоть в какое-то подобие порядка, чтобы Кейко не морщилась и не пилила его потом в ночных разговорах. Она всегда, то есть самых первых дней знакомства, считала, что знает лучше всех, как должен вести себя Иши. Бывало, они шли в кафе, если ей не хотелось готовить дома, и она то и дело толкала его ногой под столом, когда Иши терял что-то с палочек на белоснежную скатерть или слишком громко жевал. Иши все равно любил эти походы за то, что не приходилось потом убираться и мыть посуду, горой возвышавшуюся на маленькой кухне, освобождалось время для секса и прочего удовольствия, которое он предвкушал каждый раз с ее новым звонком. Раскусив его душу, она сразу поставила себя главной в доме, а Иши не возражал. Иногда он ловил себя на догадке, что повторяет путь, пройденный когда-то отцом с его матерью, но у того все еще случались приступы ярости, и он бунтовал, чем Иши похвастать не мог. Кейко как-то сразу завладела его душой, сломив всякую волю к сопротивлению, и Иши, в конце концов, понял, что так ему будет проще. К тому же, подчиненное положение несло немалые выгоды, ему не надо было больше думать и отвлекаться на бытовые и финансовые проблемы, ссоры с соседями, социальной службой и какими-то банковскими разборками вокруг кредитов, Кейко вела все дела так умело, что Иши уже забывал, когда заходил в такие конторы последний раз. Он знал, что дома его ждет почти что уже жена, что его накормят, развлекут разговорами, и даже подарят секс. Во время секса они не вылезали из ванной, перемещаясь то в душ, то снова заваливаясь в наполненную горячей водой емкость и помогая себе раскаленной струей из лейки для большего ощущения. Здесь она доминировала, как и во всем остальном. Ему приходилось подлаживаться под нее, ее капризы и следование определенным дням и часам, ее любимые позы, из которых она особенно любила позу наездницы. Он хотел большего, как привык раньше с девочками из колледжа, но побаивался ей возражать. Наездницей она оказалось страстной, и дико кричала в разгар соития, хватая его руками, Иши боялся, что соседи услышать ее безумные крики и будут смеяться над ними, но Кейко поставила в доме себя сразу так, что вряд ли кто-то осмелился бы ей сказать скабрезную шутку.

 

Все стало неуловимо меняться полгода назад, когда он, хоть и считался лучшим дизайнером, ушел из журнала и перебивался случайными заработками. Кейко, работавшая дома, хотя у нее был свой офис, сперва терпела его присутствие в разгар рабочего дня, но потом начала раздражаться и срывалась по пустякам. Чувствуя это, Иши придумывал сам себе поводы и уходил из дома, болтаясь то по улицам, если погода благоприятствовала, то просиживая у приятелей, пока его вежливо не просили за дверь, то по каким-то барам и забегаловкам, торча там с ноутбуком. Он скоро понял, что Кейко раскусила его неловкую ложь, но боялся в этом признаться. Она казалась ему теперь настоящим оборотнем, о-инари, или тем осьминогом с картин Хокусая, сладостным и неистощимым на удовольствия, которая оплела его своими сексуальными чарами и понемногу пожирает сердце и душу, ожидая конца. Словно что-то лопнуло в их отношениях, а он не понимал, что. Ее дикий секс, о котором он никогда в жизни не слыхивал до знакомства с этой девчонкой, словно выученный ей еще в детстве где-нибудь в частных комнатах в Кабукичо за годы занятия «эндзё косай», увлечения, впрочем, как неотвратимого – все школьницы, в конце концов, делают это, за исключением самых глупых, – так и познавательного, пожалуй, и связывал их теперь больше всего. Иши давно с удивлением стал замечать, как его тянуло домой всякий раз, когда он только ощущал позывы и томление в гениталиях, даже среди белого дня. Потом произошло неожиданное. Неделю назад она вдруг переехала к больной матери в ее дом где-то за Аракавой – Иши там никогда не бывал и даже не собирался, – и он остался один, потерявшись в своем маленьком доме. Потом Киичи предложил ему эту работу, потом Иши позвонил Кейко, скучая по ее тонкому точеному телу, и она довольно прохладно, без энтузиазма, сказала, что так и быть, возвращается. И исчезла.

Он это понял, когда посмотрел на часы. Дождь лил со вчерашнего вечера, и не думал заканчиваться. Гора пустых банок под столом выросла, а Кейко исчезла, словно он последний раз говорил не с ней, а с каким-то роботом. Со времени того разговора прошло уже много часов, усвистевших в сумерки вечера, словно в черную дыру. Иши вдруг осознал эту странную, немыслимую для него потерю времени и удивился. Как будто он на мгновенье закрыл глаза, стоя перед окном, а когда их тут же открыл, этих часов уже не было в его жизни. Дождь продолжался. Глядя в серое плотное пространство за окном, он видел лишь узкую улицу, тротуары, людей под прозрачным зонтиками, бегущими встречными перемещающимися потоками среди потоков дождя, и ему стало невыносимо тоскливо. Среди них могла быть и Кейко, но она словно забыла про обещание, а может, ее отвлекли неожиданно свалившиеся дела, и она решила, что Иши еще подождет. Он взял телефон и набрал ее номер. Автомат на этот раз сработал быстро, и сразу после набора ответил ему, что абонент недоступен. Так повторилось несколько раз, за это время еще две банки пива полетели пустыми в корзину. Он понял, что напивается, а это, кроме всего прочего, означало, что секса не будет. Иши набрал номер Кейко, чтобы теперь уже самому отменить их свидание, а для убедительности потом сразу умотать куда-то в бар или на велосипеде, смутно себе представляя, сколько сумеет протопать под плотным дождем.

Автомат привычно ответил ему веселым девчачьим голосом, и Иши вырубил его на втором слове, зная, что Кейко ему не услышать. Из любопытства он стал просматривать список звонков, держась устало за стену и чувствуя, как его неудержимо клонит в сон. В голове сильно шумело, и только это спасло его от шокирующего удивления. Он говорил с Кейко последний раз не меньше семи часов назад, и по всем признакам, сейчас должен был наступить поздний вечер. С тех пор она и пропала, не выйдя больше на связь и ее обещание приехать исчезло само собой, сменившись тревогой и подозрительностью. Ему почудилось, что он говорил даже вовсе не с ней, вообразив себе нечто спьяну, а теперь зря беспокоится. Сжираемый страхом, он поглядел еще раз данные своего последнего разговора, и по его продолжительности убедился, что он все-таки был, и это лишь повергло в недоумение.

Иши оторвался от стены, не зная, что делать, и чувствуя, что его шатает, так что он вряд ли пройдет далеко. Дождь кончился, но за окном стемнело и зажглись фонари, светились окна в соседних домах и красные маячки наверху небоскребов. Думать совсем не хотелось. Иши понял, что ноги его не слушаются, голова не работает, день потрачен впустую и улетел в никуда, а что там случилось с Кейко, выяснять не хотелось. Он набрал для успокоения ее номер еще один раз, прослушал сигнал автомата, и отшвырнул телефон. Проследил дугу, по которой тот отлетел за кровать, сам доплелся туда, хватаясь за стены, ощущая, что пол неудержимо надвигается на него, и повалился с тяжелым вздохом. Промятые подушки дивана приняли его тощее тело, накачанное сейчас пивом, словно губка морской водой. Распростершись на диване, он понял, что проваливается в сон. Бездарность, полная чушь и бездарность, подумал он, вспоминая напоследок про свой так и не выполненный заказ, и тут, сквозь пелену накатывавшей дремоты, на него надвинулось нечто, отчего волосы встали дыбом. Он увидел так явственно существо, стоявшее перед ним, что готов был поклясться, что оно существует на самом деле. Более страшного лица он никогда не видел ни в снах, ни в детских видениях. Оно поглощало его своим взглядом, топило в себе, словно в бездонной бочке, когда-то стоявшей у деда в саду, и просовывало свои членистые пальцы в грудь, пытаясь добраться до сердца. Иши задергался напоследок, будто надеясь даже в своем беспомощном состоянии отвратить ненадолго конец, но существо из сна, подступавшего неудержимо, было сильнее. Оно оплело его целиком щупальцами-руками, а потом раскрыло облезлый рот, оказавшийся невероятно огромным, точно у осьминога, и натянуло ему на голову, как носок. Тут здание закачалось само собой, и Иши полетел, кувыркаясь, в слепящую пустоту.