Дом Кошкина: Маша Бланк

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Я огляделся по сторонам. Из глубины леса, оттуда, где прежде были слышны выстрелы, на поляне появились около двух десятков полицаев. Они подошли к нам, и мы оказались между ними с одной стороны и немцами с другой.

– Вперед, собаки! Двигаемся к лесу! Вперед! Еще живей! Вещи не трогать! Заберете позже! Вперед!

Крики полицаев слышались со всех сторон. Один схватил меня за руку и с силой вытолкнул вперед. Сосновые шишки и сухие иголки невыносимо-острой болью впились в мои босые пятки. Стараясь запомнить, где остались ботинки и одежда, я остановился и оглянулся назад, но тут же получил за это оплеуху. При ударе нарукавная повязка полицая соскочила на локоть, и я заметил, что надпись на ней уже едва видна: – залита кровью.

Куда нас ведут? Откуда кровь? Может, они перестреляли в лесу всех птиц и теперь хотят, чтобы мы их зачем-то собрали? Может, они их едят? Генка рассказывал, французы едят лягушек. Так может эти немцы едят лесных птиц? Армия у них большая, вот и запасаются. А ботинки? Одежда? Зачем велели снять одежду? А! Я понял! Не хотят, чтоб мы ее запачкали! Вот бы мне от матери досталось, если бы я вещи кровью измарал.

Метров через пятьсот нас вывели к недавно выкопанной яме, содержимое которой не было видно из-за длинного насыпного холма, отделявшего нас от нее. Я был почти в самом конце этой вереницы голых людей.

– Лезем на насыпь, собаки! Живей, жидовня! Живей! – кричали полицаи.

Колонна изогнулась, и люди начали подниматься на холм. Они двигались медленно, и их босые пятки глубоко погружались в свежевырытую землю, будто бы ее только что обильно полили водой. Я видел, как их белые ноги краснеют от человеческой крови и, покрываясь вязким чернозёмом, сливаются в единое целое с красно-белыми повязками с черной свастикой на рукавах немецких солдат. Да, это была кровь. В тот момент я это осознал.

Приблизившись к яме, одна из девушек, шедших впереди колонны, оторопело попятилась, резко развернулась и стремглав понеслась назад. Высокая, крепкая, заметная издалека. Несчастная бежала мимо ошеломленно притихших людей, ловко просачиваясь сквозь них и так же ловко уворачиваясь от рук полицаев, пытавшихся схватить ее за длинную толстую косу, конец которой она крепко прижимала к своей обнаженной груди. Другой рукой, будто боясь его потерять, она поддерживала маленький, но уже начавший заметно расти острый животик, совершенно не мешавший ей бежать быстро. Она мчалась, сверкая еще не покрывшимися корочкой ярко-красными ссадинами, – так неприглядно уродовавшими ее нежные колени, – и в ужасе кричала: «Я туда не пойду! Нет! Я туда не пойду!».

Ее поймали в конце колонны. Прямо возле меня. Змейка обреченных кончилась, и бежать ей было больше некуда. Она остановилась; будто отгораживаясь от всего мира, обмотала косу вокруг головы и глаз и, прижимая ее руками к лицу, тихо заплакала. Теперь я точно ее узнал.

Немецкий офицер, молча наблюдавший за ее бесполезной попыткой убежать, резким марширующим шагом направился к девушке, на ходу расстегивая кобуру пистолета. Он подошел к ней вплотную; прямо перед моим носом, не сгибая руки, поднял пистолет и… выстрелил.

Кровь залила мне глаза. Ошмётки рваной плоти облепили тело. Я ничего не видел и только чувствовал, как теплые струи текут по лицу, шее, всему моему телу, достигая самих ног. Стрельба, крики людей, лай собак вдруг перестали различаться между собой и превратились в один густой и однородный шум падающей с высоты воды. «Меня здесь нет! Я далеко! Стою на плотине! А это… это происходит не со мной!», – воплем сдавливалось сознание.

Вода без остановки продолжала падать все с тем же монотонным и протяжным гулом. В ее густой толще я едва различил размытый силуэт, смутно похожий на человеческий. Он протягивал руки и что-то говорил. Что именно? Понять было невозможно. Его ладони были все в крови. Как и у меня. Я этого не видел. Я просто это знал. Силуэт становился все огромней, и все отчетливей. Он заслонил собой и воду, и небо… казалось, даже воздух, и тот принадлежал ему, – так тяжело и больно было дышать. Он поднял меня на руки и куда-то понес. Туда, где шум воображаемой плотины становился все тише, а его голос все громче. Он опустил меня на землю, и я почувствовал, как чьи-то пальцы пытаются открыть мои стянувшиеся от подсыхающей крови веки. Только тогда я смог разобрать, что же он мне кричит.

– Колька, холера! Открой глаза! Ты как тут? Откуда взялся на мою голову? Тут же евреев и комиссаров ликвидируют!

Я открыл глаза. Надо мной, в форме полицая, склонился дядя Степан. Он тряс меня за плечи, и его лицо было так близко к моему, что его острые топорщащиеся усы, казалось, вот-вот воткнутся мне в глаза. Степан был братом моей матери и лучшим другом моего отца. Они дружили с детства. Это был высокий, крупнолицый и слегка полноватый мужик, полнота которого еще больше подчеркивала его природную силу. А короткая стрижка, широкая шея и большие светло-русые усы добавляли грозности выражению лица. Если бы не его улыбка, и его глаза. Когда он улыбался, вся грозность куда-то исчезала, глаза загорались каким-то шалопайским огнем, и он превращался в такого же мальчишку, как и я. Я знал его всю жизнь. Он всегда был таким. Я ему доверял. И только он мог меня спасти.

– Дядя Степан, забери меня отсюда, – тихо простонал я.

– А ты как вместе с евреями в машине оказался?

– Я думал, мы едем на вокзал. Я хотел Машу проводить. В Германию…

– Машу? В Германию? Ой, дурень! – всплеснув руками, запричитал Степан. – Какая, к черту, Германия! Тут в каждой яме Германия! Надо же! Чуть не убили тебя, дурака!

Дядя Степан схватил меня за локоть и потащил за собой.

– Герр Фидлер, герр Фидлер! Помогите мне герру штурмфюреру на немецкий перевести!

Степан поставил меня перед офицером и, будто страшась не успеть все, что нужно сказать, бегло затараторил, непрерывно переводя взгляд с офицера на переводчика и наоборот.

– Герр унтерштурмфюрер! Ошибочка вышла! Этот хлопчик никакой не еврей. Племянник он мой. Сестры сын. Самый настоящий наш украинский хлопчик. Вот же, смотрите. А ну, Коля, раздвинь ручонки, – Степан наклонился и бесцеремонно развел в стороны мои ладони, которыми я прикрывал то, что голые мужики обычно прикрывают в бане, – видите? Как Бог родил, так все на месте и осталось. Сразу видно: – не еврей. Вы переводите, герр Фидлер, переводите.

Дав переводчику закончить, Степан, не дожидаясь ответа, продолжил:

– И страдалец он. От комиссарской власти страдалец. И он, и мать его. Отца у них посадили. По политической статье! Сосед к жене его домогался. К сестре моей, значит. К матери его. Так Григорий ему все зубы повыбивал!

Немец недоверчиво нахмурился и что-то спросил.

– Если посадили за драку, то при чем здесь политическая статья? – перевел толмач.

– Во-о-от! – протяжно закричал Степан, поднимая указательный палец правой руки вверх и одновременно сжимая левую в кулак. Туда же вверх возмущенно устремились и его брови, – об этом я и говорю! Такая поганая комиссарская власть! Человек за жену вступился, а его по политической в лагерь! А все почему? Потому что Кошкин, сосед этот, участковый милиционер был. А выбить зубы милиционеру – уже не просто драка. А нападение на представителя советской власти! Тут и срок другой и статья иная.

– А как он в машине оказался? – переспросил Фидлер.

– Дурачок, потому что. Думал, евреев на вокзал везут. На поезде в Германию отправлять. Вот и поехал поглазеть. Мальчишка. Четырнадцать лет всего…

Фидлер перевел слова Степана офицеру, тот подошел вплотную ко мне и, ухватив за подбородок, резким движеньем запрокинул мою голову назад.

Я впервые увидел его глаза. Обыкновенные, блеклые и ничем не примечательные. Такие же, как и у многих других. Но это был именно тот офицер! Тот, что застрелил девушку, кровь которой почти высохла на мне и теперь до зуда стягивает кожу.

Ее лицо… Каким оно было? Я попытался вспомнить, но кроме Маши, не смог представить никого. Что стало с не́й? Быть может, он сделал с Машей то же, что и с той девушкой? Он, или кто другой. Какая разница! Кто-то должен за это заплатить! Так почему не он? Я, не мигая, продолжал смотреть в его маленькие, непростительно маленькие зрачки. У него нет права на такие маленькие зрачки! Я не прощу ему таких маленьких зрачков! Он должен испытать такую боль, чтобы они расширились и затопили собой все пространство его жестоких глаз. Он должен испытать ее десятки, сотни и тысячи раз за всех тех людей, которые еще сегодня утром жили, любили, надеялись… а теперь их нет! И Маши больше нет… Этого я никогда не прощу!

Грубо меня оттолкнув, эсэсовец ядовито сплюнул и сморщился так, будто бы что-то очень гадкое только что побывало в его руках. Затем, сделав два шага назад, он достал из кобуры пистолет и, направив его на Степана, дважды кистью руки махнул в мою сторону.

– Erschieß ihn! «Пристрели его!», – скомандовал он.

– Как это пристрелить? – от неожиданности Степан на секунду застыл, растеряно посмотрел на переводчика, затем офицера, с силой провел всеми пятью пальцами по своему горлу и, будто срывая с него какую-то невидимую, душившую его петлю, задыхаясь, глубоко вдохнул. – Как это пристрелить? Герр Фидлер! Может, вы не так перевели? Герр унтерштурмфюрер! Нельзя его стрелять! Никак нельзя! Я же вам объяснил!

Немец обернулся и коротким приказом подозвал двух находившихся неподалеку солдат. Те послушно подбежали и вместе со своим командиром взяли Степана под прицел.

– Erschieß ihn, hab’ ich gesagt! Das ist ein Befehl! «Пристрели его, я сказал! Это приказ!», – снова скомандовал офицер, глядя на Степана спокойным безразличным взглядом.

– Не дам! Племянник мой! Сестры сын! Не позволю! – Степан встал между мной и немцами и, широко раскинув руки в стороны, отшагнул назад, закрывая меня собой. Не отрывая глаз от нацеленного на него пистолета, он медленно попятился и отступал до тех пор, пока моя голова не уткнулась ему в спину.

 

«Бедный Степан! Сегодня я подвел и тебя», – закрывая глаза, обреченно выдохнул я…

Внезапно офицер захохотал, и к его громкому хохоту эхом добавился услужливый смешок его солдат. Степан вытащил меня из-за спины, крепко прижал к себе обеими руками, и я увидел, как немцы, тыча в Степана пальцами, дружно над ним потешаются.

– Na gut. Jetzt sehe ich, dass das dein Neffe ist. Hol ihn ab und verschwindet.

– Что? Что он сказал? – еще не пребывая в полной уверенности, сулит нам этот смех спасенье, иль все же будут убивать, нетвердым голосом Степан обратился к переводчику.

– Герр унтерштурмфюрер сказал: теперь он видит, что это действительно твой племянник. Забирай мальчишку и убирайтесь. На сегодня работа окончена.

– Да-да! Конечно-конечно! Данке, герр Фидлер. Данке, герр унтерштурмфюрер. Большое-пребольшое данке шён, – угодливо кланяясь, Степан схватил меня за локоть и, пятясь, торопливо потащил к стоявшему неподалеку мотоциклу.

– Лезь в коляску. Я сейчас одежду раздобуду. А ты пока сиди тихо и жди.

Степан убежал и минут через пятнадцать вернулся, неся в руках какие-то вещи.

– Давай. Меряй. Все новое. Как из магазина. Так… трусы. Ого! Неношеные! Понюхай. Фабрикой пахнут! – ничуть не церемонясь, Степан беспардонно пхнул мне под нос перевязанный шпагатом сверток с трусами и портянками и, не обращая ни на что внимания, увлеченно продолжил копаться в украденных вещах. – А вот сорочка! Белая… а тут штаны и пиджак. Одинаковые… Гарнитур, прямо! Оставь! Пиджак потом примеришь. И вот: – сапоги! Яловые! Новые! Прячь в коляску. Хе-хе, евреи… Какой запасливый народ! Вот сестренка Валя, матушка, рада будет такому богатству!

Глаза Степана горели азартом озорного мальчишки, тайком ворующего вишни в чужом саду и, глядя на него, совершенно не представлялось, что еще полчаса назад он думал, что нас убьют.

– Давай, надевай скорее, пока немцы не спохватились. Они это добро в Германию на реализацию отправляют. Ничего. Не обеднеют.

– Людей в яму, а вещи на реализацию? Да, дядя Степан?

– Все, поехали! – Степан оставил вопрос без ответа, завел мотоцикл, и мы медленно, объезжая деревья, выехали на шоссе.

Я молчал всю дорогу. Один вопрос мучил меня. Я боялся его задать, но еще больше боялся получить на него ответ. Дядя Степан. После отца и матери, он был самый родной мне человек. Что́ там делал дядя Степан? Неужели… Я хотел узнать правду, и в то же время не хотел ее узнавать.

Было почти темно, когда мы подъехали к нашему маленькому старому дому, стоявшему прямо напротив въездных ворот Русского кладбища. Этот дом был когда-то и Степана. Они с матерью в нем выросли. Я собрался с духом и решил все-таки задать мучивший меня вопрос. Но Степан меня перебил.

– Все, выгребай вещи из коляски и марш до дому отдыхать. Скажи матери, я заеду на днях. И ничего ей не рассказывай. Скажи, с дядей Степаном на мотоцикле катался.

– А мать знает, что ты немцам служишь?

– Во-первых, не немцам, а новой украинской гражданской администрации. А во-вторых… вот заеду на днях и сам ей все расскажу. Да, кстати. Вот. Матери передай. Скажи, подарок от меня.

Степан сунул руку в боковой карман форменного пиджака и достал оттуда огромные красные бусы… какие, наверное, видно за километр…

– Не надо, дядя Степан. Я знаю, чьи это бусы, – сказал я и, не оглядываясь, поплелся домой…

Мать, не дождавшись, спала, совершенно не подозревая, что́ могло случиться сегодня со мной. Она этого никогда и не узнает. Во всяком случае, от меня. Я положил собранные Степаном вещи на стол, тихо разделся и лег на кровать поверх одеяла. Болела голова, и ужасно пекли обожженные августовским солнцем плечи. Тело все еще было грязным от земли и засохшей крови. Помыться тихо вряд ли получится. Мать проснется. Придется ждать до утра…

Я закрыл глаза. Так же, как и вчера. В такое же время. В той же постели. И в том же доме. Но мир извне уже не был таким, как вчера. В нем больше не было ее… Слезы потекли из моих глаз. Они текли не переставая, заливались в уши и холодили коротко остриженный затылок. Ах, если бы можно было вернуть этот день назад! Я все еще вижу ее лицо. Слышу голос, смешивающийся с голосами людей вокруг нас: «Папа, нам к первому столику»; «Может, не поедем»; «Да-да, Машенька, вы очень наблюдательны»; «Только интеллигенция»…

Я приподнялся в кровати. А ведь отец Маши портной! Простой портной. Не из интеллигенции. Работал в областном «Пошивтресте». Три года назад отец шил у него костюм. И я же, по поручению отца, этот костюм забирал! Он так и висит в шкафу ни разу ненадёванный. Так может, их никуда не повезли? Но куда же они испарились из этого чертова Милицейского переулка? Может, они там были, и я их не заметил? Побежал за машиной, а они стояли где-то в стороне? А может, они просто ушли домой? Развернулись и просто ушли? Ах, если бы все было именно так!

Я откинулся на подушку, вытер остатки слез и закрыл глаза. Итак, завтра с утра на Подольскую, забрать Генку и оттуда к Маше домой. Надо самому во всем убедиться. Жаль, что немцы трамвай отменили. Мать работу потеряла. Из трамвайного депо водителей выгнали почти всех. И велосипеды сдать, – сволочи! – приказали. Придется опять пешком…

Сон медленно топил, и по мере погружения мысли в голове, теряя форму и рациональность, становились все более вязкими, неповоротливыми и, разбиваясь на мелкие осколки слов, уже не несли в себе никакой общей целостности. «Божественное чудо… чудес не бывает… наука это доказала… а если все-таки? Господи, если Ты все-таки… верни мне ее!».

Глава третья

– Просыпайся, сынок, и… докладывай! Откуда чумазый такой вернулся?

Я открыл глаза и нехотя взглянул вверх. Надо мной, тесно сомкнув губы и угрожающе подперев руками бока, настороженно склонилась мать. Она выглядела слегка сердито, но это было ненастоящим. Она не умела притворяться. По ее лицу всегда можно было угадать ее настроение, как бы она не старалась его скрыть. На стуле рядом с кроватью сидел Генка и усердно хрустел большим свежим огурцом. Тот был таким сочным, что после каждого укуса брызги разлетались в стороны, обильно оседая на Генкиных круглых очках, что его, однако, ничуть не волновало.

– Да-да, – бодро закивал он, – рассказывай, зачем тебе вчера на вокзал понадобилось?

– Бабушка рассказала?

– Угу, – подтвердил он.

– И что за вещи ты в дом приволок? Откуда они? – добавила мать.

– На вокзал я не попал, а вещи Степан передал…

– Он что? – магазин ограбил? – удивилась мать.

– Нет, не магазин. Не знаю. … Мы с ним на мотоцикле вчера катались, – ответил я матери, как велел мне Степан.

– На мотоцикле? И как немцы ему позволили? Они ведь даже велосипеды у всех отобрали!

Мать присела на краешек стула, уперлась локтем в стол и, уткнувшись носом в кончики пальцев, пристально на меня посмотрела.

– А он у немцев не спрашивал. Он теперь сам как немец… В полицию к ним нанялся!

Недоеденный кусок огурца выпал у Генки изо рта:

– Дядя Степан – полицай? – ужаснулся он, – этого не может быть! Он же, мы же…

– Вот тебе и он же, мы же!

Мне было стыдно до злости. Отец Генки и Степан с детства друзья были. Но старший майор Свиридов – красный командир. Орденами награжденный. Геройски в финскую погиб. А наш Степан в полицаи подался. Какой позор! Хотя… если бы не он, где был бы сейчас я? Гнил в яме в Богунском лесу? Наверняка… Но всё равно! – как же стыдно!

Я вскочил с кровати, взял банный таз, обмылок и вышел во двор к водонапорной колонке. Закончив мыться и одевшись, я пообещал матери скоро вернуться, а Генке коротко буркнул: «Пойдем». По дороге я рассказал ему все.

– Значит, если бы не дядя Степан, тебя бы вчера…

– Хватит об этом! – нахмурившись, я резко и, наверное, незаслуженно грубо, сходу оборвал Генкины, как мне показалось, излишние рассуждения. – Сейчас главное узнать, что с Машей.

– Думаешь, она жива?

– Не знаю! – все еще злясь на весь мир, я огрызнулся и до хруста в костях сжал засунутые в карманы штанов кулаки.

Мы подошли к опустевшей на каникулы пятнадцатой трудовой школе, пересекли двор и поднялись на третий этаж дома, в котором жила Маша. Я позвонил, затем постучал, затем снова позвонил и снова постучал. Затем звонил непрерывно, пока палец не начал затекать. Двери соседней квартиры на ширину цепочки приоткрылась, и высокий старушечий голос скрипнул из глубины:

– Нет их. Вчера, как ушли с чемоданами, так и не возвращались.

Дверь захлопнулась вместе с последней надеждой на чудо. Ждать и искать больше не имело смысла. Чужая злая воля, возведенная в силу закона, дающая одним право опьяняющей вседозволенности и отнимающая у других подаренное природой дыхание жизни, грубо вмешалась в мою судьбу. Что теперь? Снова покорно подчиниться? Или, понимая, что в любой момент может произойти наихудшее, не ждать, когда оно неизбежно нагрянет, но сопротивляться ему? Самому управлять, и свободой, и жизнью? Страха больше нет. Там, где вчера был страх, теперь только злость и ненависть. Неутоленная ненависть. Еще неутоленная.

Спустившись на улицу, мы остановились посреди пустого школьного двора, в котором иногда играли в футбол с ребятами из этой школы. «На крапиву». Кто проиграл – снимали штаны и голым местом садились прямо в жалящую молодую поросль, густо кустившуюся вдоль всего забора. Подвергаться такому унижению никто не хотел, и поэтому конец игры часто превращался в начало драки. Иногда зачинщиками были мы, иногда они. Смотря, кто проиграл. Заводилой у ребят из пятнадцатой школы был Казик Ковальский: – высокий, вечно угрюмый и умеющий невероятно быстро бегать парень на два года старше нас. Если он был в игре, то можно было не сомневаться: – мы проиграем, и без драки не обойтись. Он хорошо играл в футбол, а дрался еще лучше. Было бы хорошо, если бы вдруг совершилось чудо, и он со своей командой свалился бы нам на голову прямо здесь, и прямо сейчас. Нет, мне совсем не хотелось играть в футбол. Мне просто ужасно хотелось заехать кому-нибудь в ухо или с размаху ударить в глаз. И вдобавок пустить носом кровь. Пусть даже это будет моя кровь.

– Знаешь, Коля. Давай я проведу тебя домой. А то мне кажется, что мы сегодня можем так накуролесить, что мало никому не покажется. И нам тоже, – как всегда разумный Генка, казалось, читал мои мысли.

Был понедельник, и на улицах почти не было людей. Кому удалось устроиться на работу, – работали; а кто нет, – тот сидел дома и старался не попадаться на глаза полицейским патрулям, не спеша патрулировавшим «первые»3 улицы. Чтобы не мозолить глаза, с Ровенской мы свернули на Руднянскую, в конце которой находилось старинное польское кладбище. Через него можно было выйти к хмельным полям, у края которых заканчивалась моя Новосеверная улица, тянувшаяся оттуда своими старыми хатками к своему началу; от кладбища Русского.

Редких посетителей «Польское» встречало двухвековой зеленью косматых старых вязов, помнящих не одно поколение погребенных на нем людей. Деревья и кусты росли настолько близко друг от друга, что можно было спрятаться за ними, просто присев на корточки. Или встать неподвижно рядом с надгробной скульптурой белого ангела, притвориться статуей и, стараясь не двигать глазами, наблюдать, как мимо проходят люди абсолютно не подозревающие, что здесь они не одни. Легкий поворот головы. Движение глаз. Улыбка шутника. И вот человек, напуганный нежданно ожившей статуей, сначала непроизвольно кричит, затем улыбается, – иногда матерится, – а иногда просто валится на колени, подкошенные внезапностью «явления ангела». Главное вовремя дать деру.

По краям аллейки, ведущей вверх к разрушенной в первые же дни войны католической часовне, храня грустное молчание, ровными рядами расположились богатые склепы из красного или черного гранита с высеченными на их крестах и обелисках именами давно ушедших людей. Массивные плиты надежно охраняют их покой, который, кажется, уже никем и никогда не будет потревожен. За холмом склепы проще и древнее. Некоторые, сложенные из простого красного кирпича, уже давно обронили свои кресты с размазанными временем и не поддающимися прочтению именами.

– Колька, слышишь? Стучит кто-то, – схватив за плечо, остановил меня Генка.

Со стороны Волчьей горы, в нижней части кладбища, были слышны равномерные глухие удары. Пригибаясь, мы осторожно продрались сквозь кусты и увидели двух полицаев, один из которых, широко размахивая ломом, разбивал кирпичи старого, почти ушедшего в землю склепа, а другой отбрасывал в сторону уже вывороченные обломки.

 

Первый, с неумело и небрежно забинтованной головой, казался совсем молодым. Второму лет сорок. Маленький, худой, с непримечательным лицом, усеянным морщинами спивающегося человека и, если бы не тоненькие ухоженные черные усики, при повторной встрече его можно было и не узнать. Но я опознал. Полицаи с площади. Я взглянул на Генку. Он молча кивнул.

– Осторожно! Смотри, куда бьешь! – с трудом увернувшись и поспешно прикрыв руками заткнутую за пояс гранату, испуганно вскрикнул молодой, – ты задним концом лома чуть по гранате не ударил! Сейчас взорвались бы оба!

– Так положи ее под дерево! И мою тоже, а то точно взлетим, – ответил другой.

Мародер вытащил из-за пояса гранату, вторую взял у напарника и, осторожно положив их возле дерева, к нему же прислонил две винтовки и вещмешок.

– Что они делают? – прошептал Генка.

– Склепы грабят.

– Что можно украсть у покойников? – удивился он.

– Не скажи. Поляки хоронят со всеми украшениями. Кольца, серьги, зубы золотые. Вот мародеры и ищут чем поживиться. Кто их за это накажет? Советской власти-то нет. Да и родственники шум не поднимут. Они лет двести, как на том свете. Ты мне лучше скажи, что это за гранаты у них такие?

– «Колотушки». Батя про них рассказывал. У нас в гарнизоне перед финляндской войной инструктаж был. По вражескому вооружению. Так вот у финнов такие были.

– А где у нее кольцо?

– Нет кольца. На рукоятке колпачок. Откручиваешь – там запальный шнур. Дергаешь. Только резко. Как спичку зажигаешь. Медленно потянешь – не сработает. И кидай. Только сразу кидай. Куркового механизма тоже нет. Взрыв не задержишь.

Полицай отбросил в сторону лом, отряхнулся и, проведя двумя пальцами по усам, воровато осмотрелся.

– Вроде готово. Ты гляди тут, а я полез, – полицай снял черный форменный китель, поднял с земли молоток, ножницы и долото и протиснулся ногами вперед в выбитый им проем склепа. Из-под земли донесся скрежет вскрываемого металла.

– Цинковый гроб ломает, – шепнул я Генке.

Звуки прекратились, «молодой» склонился над склепом, и к его ногам выкатился человеческий череп. Он взял его в руки, осмотрел и радостно крикнул:

– Есть! Две золотые коронки!

Мародер поднял с земли камень, встал на колени и, уперев череп в землю, несколькими ударами выбил золотые зубы из челюсти некогда жившего человека. Затем, рассмотрев со всех сторон, он обтер их об рукав и засунул в карман.

– Ну, что там? Есть еще? – подползши на коленях к пролому в склеп, крикнул он. – Что? Помочь подвинуть второй гроб? Сейчас, сейчас. Спускаюсь.

Ошалевший от легкой добычи и влекомый жадностью, молодой мародер уже ничего не видел перед собой и ничего не замечал. Несколько секунд, и он исчез в могильном подземелье.

Вот он – капкан! Вчера в подобном был я сам, и выбраться было большой удачей. А эти двое… ну уж нет! Я ни за что удачу им не подарю! Они сейчас внизу. На дне могильной ямы. Безоружные и беззащитные. Такие же безоружные и беззащитные, какими были все те люди, которых больше уже нет. Виновны ли они в их смерти? Я не знаю. Причастны ли? Наверняка! И сейчас, именно сейчас, их жизнь и смерть в моих руках. Приговорить и отомстить? Единолично принять решение и тут же его исполнить? Стать судьей и палачом? Но есть ли у меня такое право? Не сделает ли это меня таким же, как они? Так, что́? – оставить все, как есть? Но тогда, завершив свое кощунственное дело, они вылезут из склепа, наденут свои полицейские пиджаки, возьмут в руки оружие, и оно снова начнет стрелять. В кого? – я точно это знаю! Вчера я это видел! Еще десятки, сотни, тысячи невинных людей будут истреблены. В чем их вина? В том, что один неистовый безумец за сотни вёрст отсюда объявил коллективные и национальные наказания законом и приказал набрать тысячи палачей для их исполнения? Двое из них сейчас здесь. Прямо подо мной. И их жизни дрожат в моих руках.

Та девушка, погибшая в Богунской чаще… впитавшись в кожу, кровь ее теперь течет во мне! Несчастная… Униженная и избитая в очереди за молоком… Тогда она казалась мне чужой, и я бессовестно молчал. Но потом избили и унизили меня! Просто так. За кисло пахнущую жижу. И ведь я снова промолчал! Я струсил! Просто струсил! Ну, а потом… меня решили убить. И вновь я не сделал НИ-ЧЕ-ГО! Я был беспомощен! Так как мне поступить? Я должен знать это сейчас! Прямо в эту минуту и непосредственно в это мгновение! Другого может и не быть. Так, значит, отомстить? Убить? Нет, это не убийство. И даже, может быть, не месть. Это САМОЗАЩИТА! От бывших, настоящих и будущих унижений. Я смогу себя защитить! Я больше не позволю себя унижать!

– Гранаты, – взглянув на Генку, шепнул я и рванулся вперед.

Надеюсь, он меня понял. Теперь вниз. С холма. К дереву. Схватить гранату. Быстро. На едином вдохе. Выдохну потом. Как же колотится сердце, и изменой ноет живот! Только бы сохранить спокойствие! Только бы в страхе не отступить! Вот она. Совсем не тяжелая… Колпачок долой! Запальный шнур? Есть! Генка? Уже рядом. Уверенный, спокойный… или так кажется? Хотя, чему удивляться? Все детство по гарнизонам, пока отец в «финскую» не погиб. Ладно… теперь резкий рывок. Звук зажигаемой спички. Все! Отступать уже поздно. Такой же звук из Генкиной гранаты. Быстрый взгляд. Глаза в глаза. Бросаем? Кивок головы. Первая исчезает в проломе, за ней другая. Два приглушенных удара. Вскрик удивления под землей. Получите! Винтовки? Уже у Генки! Схватить вещмешок и… бежать!

Через несколько секунд оглушающий взрыв догнал нас летящими обломками кирпичей, и все небо над головой заполнилось беспорядочно разлетевшимися птицами.

– Генка, за мной. Оружие спрячем.

Я знал один давно разграбленный склеп, располагавшийся почти у края хмельного поля. Надземный. С железной, когда-то запиравшейся на ключ калиткой. Прямо перед ней вырос огромный куст, надежно укрывавший от посторонних глаз эту ручной работы кованую дверцу и вместе с тем препятствовавший проникновению в саму гробницу. С трудом я смог туда пролезть.

– Подавай винтовки, Генка, и проверь, что в мешке.

– Патроны. Четыре пачки. Тушенка немецкая, сахар, сало, хлеб. Ого, и табачок тоже!

– Патроны и тушенку давай сюда, вместе с мешком. Остальное заберем с собой.

Распределив по карманам сахар и табак, за пазуху хлеб и сало, через хмельное поле мы выбежали на Новосеверную улицу и оттуда прямиком домой. Только там можно было спокойно вздохнуть и наконец отдышаться.

Матери дома не было; записка лежала на столе. Я взял ее и плюхнулся на кровать. Генка рядом со мной.

– Что там?

– Мать к соседке пошла. Картошку перебирать.

– Ясно, – загадочно улыбнувшись, кивнул Генка, – а мы сегодня молодцы. Да, Коля? Когда наши вернутся, уже никто не скажет, что мы тут отсиживались. И легко получилось, правда?

– Ага. Вроде того. Наверное, потому что не видели, как они… это… Хорошо, что ты про гранату знал, а то я бы кольцо искать начал, – я нервно засмеялся в ответ.

Сердце все еще убыстренно билось, руки непроизвольно мяли записку, но понимание того, что мы сделали сегодня что-то правильное, несло с собой ощущение гордости и собственной значимости. Я смотрел на ставшую вдруг важной и горделивой очкастую физиономию друга, понимая, что теперь мы не просто лучшие друзья, но и соратники, объединенные одной общей, смертельно опасной тайной…

За окном послышалось тарахтение мотоцикла и через минуту в дом без стука ввалился Степан.

– Все дома? Где мать? – спросил он и с беспокойством огляделся по сторонам.

– Картошку перебирать пошла, – ответил я.

– Далеко?

– Нет, рядом. Через три дома, к Катерине.

– Из дома ни ногой, ясно? Я за матерью схожу.

– А что случилось, дядя Степан? – состроив нарочито невинное лицо, спросил Генка.

– Облава. Немцы на улицах людей хватают. Двое наших полицейских на Польском кладбище склепы гранатами взрывали. Да так, что сами на тех гранатах и подорвались. Дурачье! Немцы теперь по инструкции весь район прочесывают.

– Действительно дурачье. Кто это с покойниками воюет? Они же и так мертвые! – театрально всплеснув руками, поддакнул Генка.

– Ты, Гена, сиди тут и не кривляйся. Я потом сам тебя домой отвезу. Один сегодня не ходи.

Степан вышел, и я почувствовал, как нервное напряжение потихоньку начинает спадать.

3Первые улицы (устаревш. выражение) – центральные улицы.
To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?