Под выцветшим знаменем науки

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Здесь на даче бегает маленький Сережа с медленно нарождающимся сознанием, еще без памяти, с репродукционным автоматизмом.

Между этими крайностями – я. Сознание налицо, но сознание, вырывающееся за дозволенные пределы, оглядывающееся само на себя, пытающееся тщетно оторваться от самого себя, ото всего, и „объективно“ на все взглянуть.

Проблема сознания – это основное и наиболее интересное, в чем хотелось бы разобраться перед смертью» (13.05.1950).

Я не вычеркнул из этой цитаты случайно упомянутых деятелей науки – все-таки интересно, кто мог вызвать у Вавилова такой приступ мизантропии. Бельчиков – третьестепенный и теперь уже, наверное, забытый литературовед. Толмачева – дочь и биограф А. П. Карпинского. На то время ей было 75 лет, так что выгнать ее из кабинета было бы неудобно. В. И. Павлов – сын великого Ивана Петровича, одно время работавший его секретарем, доктор физико-математических наук. Он был на 10 лет моложе Толмачевой, а какие сплетни, важные для президента АН, о нем можно было сообщить, мы уже вряд ли узнаем. И наконец, Н. С. Державин, еще в одной записи названный «старым наглецом», – академик, филолог, специалист по болгарскому языку. Чем-то он так досадил Вавилову, что подпортил ему последний зимний отдых в Барвихе:

«Ходил около двух часов по свежевыпавшему густому снегу… Перед глазами образы самые неожиданные, Н. С. Державин, какие-то чиновники из ведомств и не встает родное, свое, привычное: мать, отец, Николай, Лида, Олюшка, Виктор» (27.12.1950).

Переходя от личного круга общения к профессиональному, надо вернуться к отношениям Вавилова со старшим братом. Нет сомнений в их взаимной привязанности и душевной близости. Они выросли в большой благополучной семье, при традиционной отцовской строгости и некоторой дистанции между старшим и младшим братом.

Исследователь параллельных биографий не может пройти мимо братьев Вавиловых за время от их прихода в большую науку в начале 1920-х годов до слома жизни Николая Вавилова в августе 1940-го. По отдельности о них написали многие авторы. Сергей Вавилов был хорош как образец советского ученого, ради которого не надо было сильно отклоняться от исторической правды. Николай Вавилов больше интересовал тех, кому тема сталинского террора была важнее, чем открытие центров происхождения культурных растений. В этом нет ничего плохого – Галилея мы тоже знаем прежде всего как жертву инквизиции, а спутники Юпитера мог открыть и кто-нибудь другой.

На этом отрезке жизни Вавиловых интересно то, насколько похожи были их научно-административные достижения при полном несовпадении не только научных областей, но и образа жизни в науке. Со сдвигом в несколько лет, соответственно разнице в возрасте, оба достигли званий членкора и академика, возглавили институты, стали депутатами высоких уровней. Оба написали научно-популярные книги, признанные классикой жанра. При этом старший был полевым исследователем, пропадавшим в экспедициях, а младший занимался чисто лабораторной физикой в нескольких минутах ходьбы от дома (если считать главной его работу в ГОИ). На высших уровнях естествознания и академической иерархии это могло быть уже не так важно – в любом случае у них были и темы, и время, и родственные стимулы для постоянного общения (даже за вычетом затяжных путешествий старшего Вавилова). Но в дневниках их совместная жизнь никак не отразилась, не говоря уже об обмене идеями и каких-нибудь общих замыслах. Вавилов вообще почти не возвращался к эпизодам из прошлой жизни, хотя намеревался написать воспоминания (по-видимому, ничего такого не сохранилось даже в отрывках). В общем, профессиональным биографам тут еще есть над чем поработать.

Живя недалеко друг от друга в Ленинграде, они не могли не общаться. Один из авторов сборника «Рядом с Н. И. Вавиловым» пишет, что Николай Вавилов постоянно звонил брату и он сам был свидетелем одного такого разговора. У остальных сорока двух авторов Сергей Вавилов не упоминается ни разу. Но этот сборник по понятным причинам был очень сглаженным и бесконфликтным. Все, что связано с Лысенко, там отсутствует полностью, ни о каких сложностях в жизни Николая Вавилова никто не вспомнил.

Биограф Николая Вавилова Марк Поповский восполнил эти пробелы, получив доступ к архивам. В его книге есть большая выдержка из неопубликованных воспоминаний Анны Костовой, жены болгарского ученого Дончо Костова, который работал у Вавилова в 1932-1939 годах и был к нему очень близок. Приведу данный фрагмент полностью, поскольку это важно для раскрытия нашей темы:

«Дончо рассказал мне, как однажды после работы Николай Иванович привел его к себе ужинать. Среди приглашенных был брат Николая Ивановича академик С. И. Вавилов. Николай и Сергей были всю жизнь дружны. Николай не мог говорить о брате иначе как с нежностью. Но на этот раз между ними возникла размолвка. Речь шла о том, какой вред подлинной науке приносят нападки и обвинения со стороны Лысенко, как трудно в такой обстановке отстаивать правильные научные позиции. Сергей Иванович Вавилов в беседе встал на ту точку зрения, что поскольку внешние силы на стороне Лысенко, то не следует вдаваться в дискуссию с ним. Это-де бесполезно и даже опасно. С холодной иронической усмешкой Николай Иванович похлопал сидящего рядом брата по плечу и сказал: „Трус ты, Сергей, трус“. Очевидно, Сергей Иванович почувствовал по тону всю силу осуждения, которую брат вложил в эти слова, потому что больше не сказал ни слова и вскоре ушел».

В то суровое время такое обвинение, тем более в присутствии посторонних (для Николая они были своими, для Сергея – необязательно), действительно могло быть воспринято болезненно, даже с поправкой на родственную бесцеремонность. Анна Костова вспоминала еще один эпизод из более позднего времени. В 1946 году Костовы побывали в СССР, уже как болгарские ученые, и были приняты президентом АН. Вавилов встретил их тепло, но на слова соболезнования по поводу смерти брата ответил полным молчанием, дав понять, что это имя нельзя упоминать вслух. Наверное, тогда не следовало доверять даже очень хорошим друзьям, особенно если они свободно путешествовали из Софии через Москву на международную конференцию в Стокгольм.

В сборнике «Рядом с Н. И. Вавиловым» есть несколько страниц, принадлежащих Анне Костовой, где ничего такого быть не могло (она не дожила даже до второго советского издания). Поповский приводит оттуда большой фрагмент о первой встрече Дончо Костова с Н. И. Вавиловым в Ленинграде, но почему-то ссылается на неопубликованную рукопись Анны под высокопарным заголовком «Крупнейший советский ученый академик H.И. Вавилов – олицетворение русского сердечного гостеприимства». Для нас это не имеет значения, но историков науки могут заинтересовать и такие детали.

В своей книге Марк Поповский попутно оценивает роль Сергея Вавилова в советской науке того времени на фоне судьбы его брата и уничтожения генетики. Все приведенные им аргументы защиты и обвинения в наше время хорошо известны, и здесь их можно не повторять. Эмоционально Поповский, в отличие от многих других авторов, скорее склонялся к осуждению, что подтверждается стилистикой и отбором фактов: «Постепенно рассеивался животный страх, охвативший его в 1940-м. В конце войны он приехал в квартиру, которую занимала первая жена Николая Е. Н. Сахарова с сыном Олегом. Сергей долго беседовал с племянником о необходимости отправиться за справками на Лубянку».

Этот эпизод, в отличие от большинства других, не сопровождается ссылкой на источник. Он вызывает несколько сомнений. Если Вавилов, при его положении уполномоченного ГКО, боялся сам обратиться на Лубянку, то совсем неблагоразумно было бы подталкивать к этому племянника с непредсказуемыми последствиями для всех членов семьи. Как мы теперь знаем, Вавилов его считал «взбалмошным, невоздержанным и глупым» – не лучший характер для переговоров с Лубянкой.

Поповский, как он сам написал, работал над книгой с 1964 по 1974 год – спустя 18 лет после гибели Олега. Сахарова дожила до 1963 года, и в ее свидетельство поверить легче. Но тогда надо предположить, что такой трудный разговор проходил в присутствии бывшей жены Николая (разведенной еще в 1921 году – снова спасибо именному указателю к «Дневникам»), едва ли заинтересованной в напоминаниях о родстве с «врагом народа».

Встреча, о которой идет речь, не могла произойти в конце войны. Извещение с Лубянки получил именно Олег, но это случилось в июле 1943 года. А если поверить, что оно пришло в ответ на его запрос, разговор должен был состояться еще раньше.

В другом разговоре, который пересказан Поповским со ссылкой на устное сообщение академика Леонтовича в 1972 году, Вавилов уже не был так осторожен. Речь шла о гибели Лавуазье, который забраковал научные труды безвестного молодого врача Марата. Потом тот стал одним из вождей Французской революции, и Лавуазье был гильотинирован по его требованию, в чем Вавилов усмотрел аналогию с судьбой своего брата. Поповский понял Леонтовича так, что Вавилов сам обнаружил неблаговидную роль Марата, занимаясь исследованиями по истории науки. «Дневники» это не подтверждают. Действительно, Вавилов в одной из записей сравнил Николая с Лавуазье и Галилеем, но биографией Лавуазье не занимался, а Марат вообще не встречается в «Дневниках» ни разу. Но можно поверить, что Вавилов интересовался этим сюжетом и мог при случае обсудить его с Леонтовичем, у которого, судя по мемуарам физиков, была безупречная репутация. К тому же Вавилов знал его ближе, чем тех же Костовых.

Последний эпизод, относящийся у Поповского к этой теме, – самый важный для биографов Сергея Вавилова и одновременно самый недостоверный:

«Желание знать правду о конце Николая, пусть горькую, но правду, превратилось у Сергея Ивановича в конце концов в самую настоящую манию.

В январе 1951 года, находясь на лечении в санатории „Барвиха“, президент АН СССР, не сказав никому ни слова, уехал в Саратов. Об этой поездке рассказал нам с профессором Бахтеевым начальник Саратовского следственного изолятора (бывшей тюрьмы № 1) майор Андреев. В Саратове Сергей Иванович искал свидетелей смерти брата, искал его могилу. Но найти ничего не смог. Он вернулся в Москву и умер две недели спустя».

 

Поповский и Бахтеев были в Саратове легально, с командировкой от Комиссии по наследию Н. И. Вавилова (председатель – академик В. Н. Сукачев). Готовились к 80-летию ученого – значит, поездка была едва ли раньше 1966 года. Поповский особо отмечает доброжелательность Андреева и готовность к сотрудничеству. По возрасту этот человек был непричастен к событиям военных лет. Но по той же причине он не мог быть свидетелем приезда Вавилова и даже вряд ли понимал его невероятность. Странно, что не почувствовал это сам Поповский. Не говоря уже о бессмысленности такой попытки, Вавилов просто не мог бы пойти на грубейшее нарушение государственной дисциплины (которое было бы пресечено не дальше Павелецкого вокзала).

«Дневники» тоже не оставляют места для сомнений. В «Барвихе» Вавилов ежедневно делал короткие записи, почти каждый раз упоминая о болях в сердце. В четверг 11 января 1951 года он готовился к выезду, а в воскресенье 14-го (как в обычный выходной, на даче в Мозжинке) записал, что в пятницу уже занимался делами в Академии. Понятно, что многие из них откладывались до его выхода на работу. Дальше прошла неделя без записей, но это тоже был обычный стиль ведения дневника, когда подведение итогов откладывалось до воскресенья. Важно, что в те дни Вавилов был озабочен текущими академическими делами (среди них – вычислительные машины, востоковедение) и еще снова – статьей о законе Стокса («самое тяжкое – это неотвязная мысль об антистоксовом спектре» – значит, не о Саратове). И если еще допустить какие-то остаточные сомнения, то президенту АН было бы одинаково невозможно скрыться даже на один день то ли с рабочего места в здании Президиума, то ли из режимного санатория.

Оторвавшись, наконец, от книги Поповского (другой известный мне биограф Н. И. Вавилова, Семен Резник, тоже обращался к этой теме, но не так подробно и остро), приведу важную запись как раз из этих последних дней:

«Перед отъездом из Барвихи читал о лейбницевских монадах, сейчас – допрос Джордано Бруно. Пустая игра ума, логические бестолковые игрушки, разлетающиеся при первом же дуновении. И за это шли на костер! Холодно, грустно, нужна конкретная работа или детективные романы. Среднее – невыносимо» (14.01.1951).

Нет ли здесь реакции на хрестоматийные слова Николая Вавилова: «Пойдем на костер, будем гореть, но от убеждений своих не откажемся». Если иметь в виду научные споры, то тогда теоретические основы генетики еще не были очевидны. Политических расхождений с марксизмом-ленинизмом у Вавиловых не было. Стиль полемики и практические действия лысенковцев вызывали отвращение, но в стране победившего большевизма безнаказанное хамство при поддержке властей было обычным делом. В такой обстановке, возможно, лучше было бы пойти на добровольную сдачу административных позиций (кто бы запретил академику Николаю Вавилову оставить себе небольшую лабораторию и заняться разбором своей грандиозной коллекции, пока Лысенко не проявил бы свою несостоятельность). Это уже мои домыслы, а вот скептицизм Вавилова в отношении описательных наук мог распространяться и на исследования его брата.

Заодно можно вспомнить не менее хрестоматийные строки Назыма Хикмета: «Если я гореть не буду, если ты гореть не будешь, если мы гореть не будем – кто тогда развеет тьму?» и то, как их спародировал Михаил Успенский, заменив только концовку: «то никто и не сгорит». Похоже, что применительно к Назыму Хикмету (и тем более к его погибшим соратникам) это оказалось справедливым. Стоило ли во имя коммунистических идей просидеть лучшие годы в тюрьмах, пойти на сделку с совестью, чтобы вписаться в сталинский режим, прожить остаток жизни без надежды еще раз увидеть любимую Турцию? Как свидетельствует «Википедия», от Компартии Турции практически ничего не осталось. Как раз в наши дни, летом 2016-го, Турция пережила сильные потрясения. В них были вовлечены эрдогановцы, крайние исламисты, светские военные, курды, либеральная интеллигенция, но при всех этих мятежах, арестах, терактах «ни один коммунист не пострадал».

Теперь можно перейти к самому интересному для широкого читателя – мнениям Вавилова о современниках-ученых. Эта линия прослеживается с довоенного времени. Оказавшись на лечении в санатории «Узкое», он отметил:

«Я здесь один из самых молодых. Остальные старики: Вернадский, Курнаков, Миткевич е tutti quanti morituri. Неприятно видеть науку, воплощенную в ее умирающих носителях» (11.07.1940).

Немного позже эта мысль была усилена:

«…На зеленом фоне травы, среди лип и дубов ходят morituri восьмидесятилетние старики, академики, поженившиеся на мошенницах-секретаршах. Канкан у гроба. И сама русская наука, воплощенная в этих эминентах, кажется очень неприглядной» (14.07.1940).

Распространить эту оценку на Вернадского было бы несправедливо. В остававшиеся ему четыре года он интенсивно работал над подведением своих научных итогов, а заодно опубликовал статью о ноосфере, в чем-то близкую к мыслям Вавилова о месте сознания во Вселенной. Правда, Вавилов то ли ее пропустил, то ли проигнорировал, а в наши дни ноосферу почтительно упоминают и даже включают в билеты для госэкзаменов, но в реальной науке она не участвует. Что же касается «секретарш», то Вавилов не мог знать, что идеальный семьянин Вернадский через три года похоронит жену, спутницу всей его жизни, и вскоре после этого сделает предложение своей секретарше. Но это была женщина, диаметрально противоположная названному выше типу, и брак не состоялся (эту побочную информацию я позаимствовал у автора ЖЗЛ-овской биографии Г. П. Аксенова, тоже основательно поработавшего с дневниковым наследием).

Больше подходит к этому типу предшественник Вавилова на президентском посту В. Л. Комаров, и в самом деле женатый на своей бывшей помощнице. Углубившись в мемуарную литературу, я узнал еще один интересный факт. Оказывается, в 1930-е годы существовал Комитет жен при АН СССР и Н. В. Комарова была его председателем. Что было дальше, не знаю, но «Олюшка» Вавилова вряд ли годилась на эту роль, и комитет жен в «Дневниках» ни разу не упоминается. Возможно, он сошел на нет во время войны (хотя в эвакуации как раз мог бы стать по-настоящему полезен).

Вавилов терпеть не мог Комарова, что могло быть из-за его отказа выступить в защиту арестованного Николая (правда, согласно Поповскому, какие-то действия все-таки предпринимались). Жена Комарова высказалась и вовсе по-хамски: «Одного нет, не будет и тебя» (30.12.1940). О Комарове сделано несколько очень резких записей, например:

«Обезумевший рамоли Комаров, разъедаемый честолюбием, около него несколько Остапов Бендеров, дергающих за нитку полумертвого старика» (19.04.1942).

И всего-то было человеку 72 года, но тремя годами позже его и в самом деле вынудили уйти в отставку по состоянию здоровья (вскоре после этого он скончался). Примечательно, что Карпинский, который возглавлял Академию до Комарова, оставался на этом посту до естественного конца, причем прошел переизбрание из президента российской академии на пост президента советской, будучи старше Комарова на время его отставки. Очень может быть, что высшее руководство в последний год войны полностью осознало важность академической науки и сочло нужным заменить ботаника (какое многозначное слово) на физика.

Как мы видели, руководство помнило и о конфликте Комарова с легендарным Отто Шмидтом, хотя для большой истории он не имел значения. В период эвакуации Комаров был в Свердловске, а вице-президент Шмидт – в Казани, и какие-то решения брал на себя. Наверное, это было в интересах дела, но Комаров счел это узурпацией полномочий, и Сталин принял его сторону (Шмидт «обнаглел, сел на плечи Президенту»).

У Шмидта, в отличие от Комарова, было много биографов и в советское время, и в наши дни, но от него не сохранились ни дневники, ни мемуары. Современный биограф В. С. Корякин в списке источников упоминает только неопубликованную рукопись Сигурда Оттовича Шмидта. То ли там оказалось мало интересного, то ли полярник Корякин предпочел раскрыть более знакомую ему часть жизни Шмидта, но в результате получилась все та же биография «то академика, то героя», знакомая по многим другим источникам, прошедшим цензуру и самоцензуру. Вавилов не добавил к ней ничего хорошего:

«Сессия Академии. „Борода“ Шмидт – самый чувствительный и безынерционный флюгер и термометр, моментально реагирующий на московские флюиды, показывает в отношении ко мне, насколько могу судить, явную непогоду» (28.05.1941).

Интересно, как в наше время он оценил бы А. Н. Чилингарова. Впрочем, с точки зрения метеоролога, чувствительность и безынерционность – скорее достоинство, чем недостаток. Из доступной литературы неизвестно, сохранял ли Шмидт интеллектуальную независимость или был только исполнителем, пусть даже самого высокого уровня (как, например, Папанин).

Полярные исследования у Вавилова ни разу не упоминаются, но надо учитывать, что в годы их высших успехов он не делал регулярных записей, а после войны эта деятельность была и вовсе засекречена.

Среди коллег-физиков Вавилов очень высоко ценил Д. С. Рождественского (основателя ГОИ) и С. Л. Мандельштама. Отношение к другим было неоднозначным. Острую неприязнь он испытывал к своему предшественнику по Физтеху А. Ф. Иоффе, хотя в чем-то отдавал ему должное: «Организатор, но совсем не творческий человек в физике, наделавший с большим добром немало злого» (20.10.1942). Великий Петр Капица велик не во всем: «Капица на вершине фаворитизма. Смесь неинтеллигентности с хитростью, ловкостью и полной беспринципностью. Талантливый автомат» (25.12.1942). Об устранении Капицы из большой науки он записал только в перечне событий недели от 18 августа 1946 года: «Страшная история Капицы».

Для нас может быть особенно интересен академик-кораблестроитель А. Н. Крылов, который сам оставил мемуары, по меньшей мере трижды изданные в советские годы (впервые, как увидим ниже, в самый тяжелый период войны). Тогда это было что-то исключительное по стилю, раскрепощенности и остроумию. Правда, легко было заметить, что с 1917-го и до последнего своего 1945 года Крылов уже не вспоминал о значимых событиях, ограничиваясь эпизодами из морской практики. Ему не повезло с биографом: в серии ЖЗЛ, тоже еще до наступления гласности, вышла книга, автор которой попросту переписал своими словами дореволюционную часть мемуаров, самые остроумные фрагменты процитировал, а советский период А. Н. Крылова изложил коротко и бесцветно, как будто располагал только сведениями от отдела кадров. За это еще тогда он получил уничтожающую рецензию, так что вспоминать теперь его фамилию нет смысла. Вавилов тоже отмечал у Крылова в первую очередь способности рассказчика:

«Вот „правду-матку режет“, острит в раблезианском духе, говорит петровским стилем А. Н. Крылов (а за этим обыкновенная, не очень хитрая животная хитрость, страх) – но в целом нужное дело, для коллектива, для эволюции, корабли, математика, история» (25.03.1940).

«А можно жить спокойно, вроде А. Н. Крылова. В Казани вышли его „Воспоминания“. В прошлом году А. Н. читал их нам в вагоне при переезде из Ленинграда, да и до этого с десяток раз многое слышал. Анекдотцы, рассказанные умным человеком и прекрасным языком. Выпить, да еще Fachtatigkeit [профессиональная деятельность]» (18.08.1942).

Отдельно для читателей-океанологов даю полную подборку высказываний о В. В. Шулейкине:

«Очередной сумасшедший предвыборный ход конем В. В. Шулейкина (письмо в бюро физико-математического отделения). А душа пустая, окаменевшая. Тень Николая. Жить совсем не хочется» (05.09.1943).

«Доносные письма Шулейкина» (06.07.1948).

«Доносы сумасшедшего Шулейкина на Академию» (22.12.1948).

«Истерические письма Шулейкина» (15.01.1950).

Из первой записи можно понять, с кем соотносил Вавилов свое научное окружение. Шулейкин вступил в ВКП(б) в 1942 году, а в Академию был избран в 1946-м (членкором стал еще в 1929-м и, наверное, чувствовал себя засидевшимся). Между прочим, тогда, в отличие от моего времени, партийность для научно-руководящего состава не была обязательной. У власти был блок коммунистов и беспартийных, и для его второй составляющей тоже были нужны значительные лица. Вавилов оставался беспартийным всю жизнь. Не вступили в партию ни Николай Вавилов, ни, что удивительно, Т. Д. Лысенко, хотя оба были членами ЦИК СССР (высшего руководящего органа между съездами Советов до принятия Конституции 1936 года).

Вынужденное общение с коллегами, по-видимому, компенсировалось погружением в историю науки. Положение дел в этой области Вавилов оценивал невысоко. По случаю организации Института истории естествознания, будущего ИИЕТ, не подозревая, что благодарные потомки присвоят ему имя Вавилова к 100-летию со дня его рождения, он записал:

 

«Игра в Институт истории естествознания. Подготовка кормушки для дармоедов» (05.03.1945).

Вавилова особенно интересовали классики естествознания и философии XVI–XVIII веков: Леонардо да Винчи, Галилей, Декарт, Эйлер, Ломоносов (которого Вавилов ценил объективно, но тут еще была и должностная обязанность создавать культ великого русского ученого). Совершенно особое отношение у Вавилова было к Исааку Ньютону. В именном указателе на него дано более пятидесяти ссылок – несравненно больше, чем на кого-либо еще из классиков (получается что-то вроде современных индексов цитирования). Правда, по большей части он упоминается только как образ гениального ученого и одна из вершин человеческого сознания, а то и вовсе – просто как бюст в любимом ленинградском кабинете. Конкретно Ньютоном Вавилов занимался, готовя доклад к его 300-летию, отмеченному в Казани в феврале 1943 года. После войны работа Вавилова об атомизме Ньютона была доложена в Королевском обществе (без его участия, доклад зачитал упоминавшийся выше Генри Дейл) и напечатана параллельно в «Успехах физических наук» и в Cambridge University Press.

Еще в связи с Ньютоном было сделано важное замечание:

«Увяз в биографии Ньютона. Интересно, пожалуй, никому не нужно и почти механическая работа. Если так потрошить архив и всякие случайные материалы о человеках, то можно создать колоссальную псевдонауку. Людям, очевидно, надо падать, умирать, как осенним листьям, а на их месте должно вырастать совсем новое. Память, история – „полезное орудие производства“ и только, во всяком случае, с биологической точки зрения. А мы пользуемся отбросами и смакуем их» (02.10.1942).

Отчасти и я здесь увяз в биографии, но верю, что реконструкция такой личности и ее места в эпохе чего-то стоит. Научно-мемуарной и научно-биографической литературы у нас обидно мало, если сравнивать с жанром «писатели о писателях», не говоря уже о миллиардерах, спортсменах, актерах, великих преступниках и тому подобных деятелях. Другое дело, многим ли в наше время это интересно. Даниила Гранина издавали миллионными тиражами, серию ЖЗЛ – не менее 100 тыс. Тираж академического сборника о Любищеве был 44 тыс., книга дошла до Мурманска и в магазине не залежалась. У вавиловского тома тираж не обозначен, хорошо, если это четырехзначная цифра. А легко ли его найти в продаже и как быстро он может разойтись, мы уже видели выше.

Помимо академических дел и экспериментальной физики, у Вавилова все-таки оставалось время для гуманитарных интересов. В общем, он принадлежал к интеллигенции дореволюционного типа, с прекрасным классическим образованием и определенным консерватизмом. При этом не будем забывать, что у нас в поле зрения только период поздней зрелости, когда вкусы уже давно сформировались, и новинки мало интересуют. Возможно, не прочитанные мной дневники 1910-х годов оставляют другое впечатление.

Вавилов предпочитал самые простые формы досуга: чтение, лесные прогулки, радио (телевидение уже изобрели, но в быту его практически не было). Охотником и рыболовом он не являлся, из даров природы интересовался только грибами, и то поштучно («нашел белый гриб», но не «принес корзину грибов»). О домашних животных речи тоже нет. В ленинградской квартире его неизменно встречали бюст Ньютона и конная статуэтка венецианского кондотьера Коллеони (подарок жены), а вот верный пес у порога при этом как-то не прослеживается.

К спиртному Вавилов был равнодушен, хотя не избегал банкетов (и не всегда, наверное, мог избежать). О спортивных занятиях в его возрасте и учитывая его стиль жизни говорить не приходится. Не увлекался он ни шахматами, ни преферансом, которые в дотелевизионное время поглощали значительную часть мужского досуга. На футболе, по-видимому, не был ни разу, фамилии советских спортсменов и шахматистов в дневниках не встречаются.

Музыку и живопись Вавилов, безусловно, любил. В музыкальных вкусах ограничивался мировой классикой: Бах, Бетховен, Гайдн, Гендель, Моцарт, Шопен. На удивление редко упоминаются отечественные композиторы, но как раз о них сделаны интересные замечания. «Иоланту» он оценил как оптик, автор книги «Глаз и Солнце»:

«Опера о зрении и свете, гимн зрению и свету… Опера Чайковского много слабее темы. Какой же это гимн свету! – „Кто может сравниться с Матильдой моей!“» (23.03.1940).

То есть легкую музыку он не признавал даже в такой форме. В дневниках нет никаких следов интереса к русскому романсу, советской эстраде, тем более к джазу. Музыку XX века не любил, хотя в одной записи есть признание, что впервые за много лет послушал и почувствовал Скрябина, которого в молодости не понял и обругал. А вот Шостакович получил резкий отзыв, прямо-таки «сумбур вместо музыки»:

«Радио, Шостаковича первая симфония. По-прежнему вытягивание одной ноты. В лучшем случае декадентский рисунок, а не музыкальная глубина – живопись» (24.10.1943).

Об исполнителях Вавилов писал реже и тоже не всегда доброжелательно. Приведу выписку, интересную более широким контекстом:

«В субботу банкет у Капицы с Козловским (самым моветонным тенором), Хенкиным и Менделевичем. Ни одного умного, искреннего слова. Опять фальшь и моветон.

Купил Анненкова биографию и письма Н. В. Станкевича. Словно житие святого. Мир другой» (05.03.1945).

Вавилов глубоко интересовался изобразительным искусством, и здесь его вкус был безоговорочно классическим европейским: итальянское Возрождение, голландцы, Дюрер. Много интересных замечаний было сделано по ходу европейской поездки 1935 года, а 1 января 1949-го Иосиф Орбели и его заместитель Гуковский устроили супругам Вавиловым трехчасовую экскурсию по Эрмитажу («Словно путешествие в четвертое измерение. Ушли люди, осталась одна красота, мысль и строгость»). Русские художники в дневниках почти не упоминаются (правда, в предпоследний приезд в Ленинград, 21 октября 1950 года, «купил какого-то подозрительного Серова»). Ни о каких импрессионистах, не говоря уже о более поздних течениях, речь не заходит.

Посещения театра и кино были редкими, опять же семейными, и особых впечатлений не оставляли. В театре предпочтение тоже отдавалось классике, а в кино – случайным фильмам, чаще трофейным (по крайней мере, советская фильмография, актеры и режиссеры почти не упоминаются). Неожиданно суровую оценку получил Голливуд:

«Вчера с сыном смотрели кино „Серенада Солнечной долины“. Американское слабительное с джазом и архипримитивом для бесхвостых обезьян. 99 % людей еще в этом состоянии, и даже, пожалуй, не еще, а уже» (25.04.1945).

Возможно, это был не трофей, а подарок от американских союзников, но к широкому показу его допустили намного позже. Помню, какое потрясающее впечатление в начале 1960-х этот фильм произвел на львовских старшеклассников (и конечно, не только львовских – покойный писатель Славкин и артист Филиппенко не дали бы соврать).

Весь этот художественный обзор я сделал с позиций незаинтересованного наблюдателя, а литературные предпочтения Вавилова могу сверить со своими. Здесь тоже можно говорить о традиционности его вкусов: русская и мировая классика, в которой безусловно выделяются Пушкин, Гете и Гофман. «Фауст» был у Вавилова чуть ли не настольной книгой, а Пушкин – своего рода мерой всех вещей:

«Глиэровский балет „Медный всадник“. Популяризация пушкинского алмаза. Жирные штрихи, обведенные по тончайшему пушкинскому рисунку. Музыка Глиэра напомнила блаженной памяти таперов, аккомпанировавших старым немым кинофильмам. И все же через пошлость проглядывает очень большое. Особая душа Петербурга, в архитектуре, в Неве, в особой чинной печали» (26.03.1949).