Za darmo

Огонь Прометея

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Лаэсий смолк. Дальше мы общались взглядом – чувством – душою; слова стали излишни. Примиренными простились мы – примиренными с собой. И когда очи отца затмились, улыбка его продолжала светиться… Я пролил свою последнюю слезу, – то была не слеза горя – то была слеза очищения…

Я резолютивно принял себя таким, каков я есть, навсегда освободившись от неверных желаний и тупиковых переживаний. Я в полной мере проникся своей природой и уразумел бесповоротно, что, дабы следовать оной, обязан неустанно продвигаться стезей просвещения – исследуя собственную сущность, чтобы постигать сущее, и исследуя сущее, чтобы постигать собственную сущность; только в этом случае я буду обладать естественным правом ощущать себя человеком – личностью, – вне зависимости от физических отклонений и социальной изолированности. Покуда я зрю свой логос – не собьюсь с пути; покуда чту разум – не утрачу человеческое достоинство. Звездное небо надо мной и моральный закон во мне.

X

– Вы правы, Себастиан, – сказал я. – Непреложно правы. Пусть вы приобщены к цивилизации только опосредовано, но непосредственно сопричастны тому, что стоит над нею (сродни солнцу над землею) – тому, что вывело человечество из потемок первобытных пещер – духовной культуре. Цивилизованность и человечность не одно и то же. Цивилизованность есть общественный норматив – синтетический закон, базирующийся на формальном обычае, а посему не счесть примеров, когда над цивилизованными людьми, за рубежом цивилизации оказавшимися, где не имеют власти конвенциональные порядки и культурные условности, дико возобладало сердце тьмы. Человечность же суть закон естественный – имманентно выработанное свойство – императив разума, который невозможно преступить, не поправ собственного «Я», не отвергнув своего Гения, не утеряв веру, не погибнув морально… И ваша нелюдимость нисколько не умаляет вашей человечности, ибо вы истинно человечны в отношении себя, ибо вы искренне блюдете честь – добродетель – единственно значительное достояние личности – единственно благую ее силу…

Но почему, Себастиан, почему теперь, когда вы свободны и уверенны, когда никакие заблуждения и страхи не отягощают вас, когда целостно самопознание и невозмутима воля, когда ровна и светла дорога, вы желаете окончить свой путь?

– Именно поэтому, – отвечал Себастиан. – Потому что я готов. Потому что мой личностный долг исполнен… Ваша жизнь, Деон, имеет значение для других; как справедливо сказано у Гомера: «Искусный врач многих прочих людей драгоценней». Моя жизнь значима лишь для меня самого. Я не приношу пользы этому миру, а соответственно, не имею основания излишне долго здесь присутствовать.

– Но ведь вы воистину являете собою то, что зовется кладезем премудрости

Себастиан при едва различимой улыбке едва различимо вздохнул:

– Понимаю, что вы подразумеваете, Деон. Однако я – эклектик175. Все мои доводы суть эхо уже не раз изреченных суждений – реминисценции. Я оторван от текучих реалий мира, каковые бесперечь выставляют новые проблемы, требующие свежих взглядов и новаторских решений. Мой язык нем для живущих, ибо это язык мертвых. И я никогда не думал всерьез взяться за перо, поскольку мне не к кому обращаться, кроме как к себе, а для этого незачем исписывать бумагу… Но если бы даже я и принялся за сочинение, то, по зрелом размышлении, не знал бы, с чего стоит начать, ибо не ведаю, чем должен закончить…

Низошло непродолжительное (но протяжное) безмолвие.

– Вы лишены социального опыта, Себастиан, – возразил я (с сердцем неумолимо щемящим), – но располагаете гораздо более исключительным и никак не менее важным – опытом философской уединенности. Разве не случалось, что мыслители уходили жить в глухие леса и пустыни, дабы отойти от дел человеческих и осмелиться уверовать, что те могут стать иными?.. Пребывая в отдалении, вы созерцаете мир посредством зрительной трубы чужой субъективности, но тем не менее не довольствуетесь единой точкой зрения, а изучаете сложный ландшафт бытия со многих ракурсов, что позволяет вам сформировать персональные принципы. Подобно пчеле вы собираете пыльцу с различных цветов учений и перерабатываете оную в однородный мед мудрости. Таким образом, ваша эклектика суть ваша индивидуальность, – поскольку, как вами же сказано: познания, встроенные в дух, скрепленные с ним сознательно-эмоциональным раствором, становятся его органической частью; и так из многих кирпичиков постижений возводится твердыня монолитной личности… Вообще говоря (и это само собой разумеется), все эрудированные люди – эклектики; а нередко – синкретики176. Человек, чьи идеи знаменуют революцию мышления – наиболее феноменальное явление в мире; сей озаряющий светоч восходит над горизонтом обычно не чаще, чем раз в пару столетий (но ведь и он берет свое рождение в плодородной почве культурного наследия)… Вы же, Себастиан, однозначно (и непременно) выделяетесь на общем фоне самобытностью менталитета. Вашим убеждениям незачем соотноситься с изменчивой действительностью, поскольку сами они непреходящи, – были актуальны века назад – актуальны и поныне, – ибо изменился людской быт, но человеческое бытие осталось неизменным… Сверх того, многое из представляющегося вам очевидным, отнюдь не таково для большинства. Люди, которым в неоглядной степи информационной рассеянности и за настоящим-то тяжко угнаться (результатом чего служат духовная ветреность и умственная близорукость), типично с подозрительным небрежением относятся к стародавним авторам, ведь им кажется, что те в нашу «просвещенную эпоху», в нашу «эру прогресса» сделались архаичны, маловразумительны, вздорны, попросту не нужны; они побаиваются пионеров мысли (в особенности же тех, что свободны от парадигмы так называемой «христианской морали»), как побаиваются всего, что находится за гранью их тривиальности, за гранью их мнений и привычек… A fortiori («тем более»), мудрое и благое не станет глупым и беспроким, сколько его не повторяй, – именно поэтому бессмертны в исторической памяти пословицы и афоризмы, даже когда имена их отцов давным-давно канули в Лету. Литература, как любой эволюционирующий организм, должна постоянно обновляться, но при этом никогда не забывать о своих корнях, вглубь веков уходящих, благодаря которым столь высоко и пышно вознеслась ее крона… И обратившись к читателям на языке нынешнего столетия, вы могли бы изложить для них то, чему научились у минувших тысячелетий, – то, что суть заслуженное и неотъемлемое владение вашей личности – мощь вольного разума – эманация творческого духа.

– Сказанное вами верно, Деон, однако не вполне, – с деликатной серьезностью возразил Себастиан. – Вы не способны столь же отчетливо прозреть извне мою исключительную позицию, как ее изнутри вижу я… Я не могу наставлять людей, поскольку не могу их понять. Я отличаюсь от них наружностью, но куда существеннее не схож с ними внутренне… И подчас меня озадачивал кардинальный вопрос: если бы вдруг я обрел общепринятый вид, то покинул бы свою уединенную обитель, дабы отправиться в свет, или же остался бы под сенью самоизоляции?.. Я ни разу не сумел прийти к полнозначному ответу. Ибо проникнутый всеми человеческими чувствами, так и не уразумел многих людских страстей. Превыше всего меня всегда волновало не то, примут ли меня люди, а то, смогу ли я принять их. Готов ли я лицом к лицу встретиться с антагонизмом своего духа? Не стал ли бы я в итоге таким же затворником среди народной суеты, каким пребываю в горах безгласных?.. С другой стороны, ежели я человек, ежели во мне нет какого-либо порока, который бы извращал мое человеческое естество, то отчего людям не принять меня таким, каков я есть? Верно, лишь оттого, что сами они в массе своей не понимают, что́ есть человек, не постигают собственной натуры… Тот, кто видит лишь видимое – слеп… И как сказал однажды доктор Альтиат: «Чем слепее животное отдается своей природе, тем полнее воплощает ее, тем более сильной и достойной особью является; но существо, которое Платон назвал «животным о двух ногах, лишенным перьев» (а после ж того как киник Диоген, ощипав петуха, принес того в Академию177 с возглашением: «Вот вам платоновский человек!», – широчайший из философов присовокупил к данному определению: «и с плоскими ногтями»; хотя по мне предельно правы те, кто дополняют: «смеющееся от природы»), сие оригинальное существо, чем слепее оно относится к своей натуре (то бишь разумному духу), тем ничтожнее ее воплощает, тем менее сильной и достойной особью является. «Во всех живых созданиях незнание себя естественно, в человеке – порочно». Поелику для зверя безвольно отдаваться животному началу значит действовать сообразно своему жизненному инстинкту; для человека безвольно отдаваться животному началу значит пренебрегать своим разумением – своим человеческим достоинством, порочить оное; другими словами, для животного быть животным значит быть, для человека же быть человеком значит становиться, – ведь все живое природа создает завершенным, и только людей оставляет вчерне». Так говорил доктор Альтиат, добавив напоследок, что, по справедливости, ему скорее приличествует именоваться ветеринаром, нежели врачом: «Ибо для людей быть Человеком значит стать Сверхчеловеком. И, сколь ни прискорбно ставить столь неутешительный диагноз, их собачье существование, – в котором виноваты все, но каждый прав, – служит патогенезом страшной и едва ли излечимой болезни – ликантропии, In aliis verbis («иначе говоря») – обесчеловечевания: «homo homini lupus» («человек человеку волк»); посему ж правильно постановил добронравный цезарь: «К нелюдям так не относись, как люди к людям»»… На данную тему много рассуждал и Лаэсий, основываясь на своем опыте духовного пастыря. Об этом свидетельствует история Эвангела. О том же самом, наконец, мне поведали вы, Деон… Да и что же представляют собой избранные произведения мировой литературы, а равно хроники и саги, как не вынесение приговора человечеству в бесчеловечности?..

 

Огласив сей риторический вопрос, Себастиан на несколько мгновений призадумался.

– Я сейчас вспомнил самое первое, пожалуй, такое для меня произведение, – сказал он, – которое прочитал вскоре затем, как только выучился читать. Это старинная «Сказка о человечном тролле» неизвестного автора. Она оказала на меня большое впечатление. Вам привелось быть с нею знакомым?

– Нет… кажется, нет… – проговорил я, безуспешно вороша архивы памяти.

– Позволите зачитать вам?

– Конечно.

Себастиан встал и направился к одному из сверху донизу заставленных томами стеллажей (кои видом своим имели сходство со стенами, выложенными мозаикой); лишь подступив, уверенно протянул руку и извлек искомую книгу, так, что думалось, будто он сумел бы отыскать ее с завязанными глазами, – настолько превосходно Себастиан знал свою обширную библиотеку (как мало кто знает родных, с кем близок годами). Снова сев за стол, Себастиан раскрыл томик и, аккуратно пролистав до нужной страницы, принялся декламировать при завораживающе-искусном, мелодично-мерном выражении…

«Сказка о человечном тролле»

Как-то раз ведьме, что жила в хижине лесной, когда она с утра бродила по болотам, ловя пиявок да лягушек, да травы всякие срывая, чтоб их потом употребить в зельеварении (для чародейских нужд своих и на продажу людям), в тот ранний час среди заросших топей ей довелось заслышать юных дев негромкий разговор. Из деревни близлежащей вдвоем они явились на болото и, на корточки присев друг подле дружки, собирали красной клюквы ягодки, на мха зеленого перинах кучно почивающие; притом беседу меж собой вели, чтоб скрасить труд рутинный. И вот, – притаившись в зарослях густых да к уху приложив костлявую десницу, – стала ведьма любопытная (хоть и стара летами) подслушивать: о чем же там толкуют девушки? А беседа шла у тех о ней. Они ее искусство колдовское порицали и житье ее в глуши чащобы нелюдимой, приставшей диким зверям разве только, клеймили строго; сколько люда уж сгубила поминали; пеняли также ей полеты на метле во мгле ненастной, что спать спокойно детям не дают; а под конец сошлись в единодушном мненье: дескать, сердце у нее угля черней и суше, – да нарекли ее «бесчеловечной».

«Бесчеловечная! – вскричала ведьма яро, вдруг вырываясь из кустов. – Да как вы смеете судить меня?! Чертовки! Ужель кузнец повинен, коль клинок, что он сковал и честно продал, пронзает чью-то спину? Чем хуже я, скажите? Ужели я собственноручно неверным женам отравы в чаши подливала? Нет, то делали мужья, ко мне сюда – в «медвежий край» – бесом ревности гонимые. Ужели я собственноручно богатых стариков кормила гусем, с подливой из поганок запеченным? Нет, то их наследники свершали, не терпелось коим завещанным имуществом поскорше завладеть, – и мне они вперед платили малой горсткой меди, дабы засим самим мошну золотом набить… В чем тут повинна я? Кого сгубила? Ведь против крыс и всяких гадов, вредящих человеку, средства варю я; и у меня, кто их берет, все говорят, что нужно, мол, избавиться от вредной твари, ущерб чинящей их хозяйству и покою, – а уж кого они в виду имеют, мне то, увы, провидеть не дано: травница ведь я – не ясновидица… Напраслину же на меня, безвинную, затем возводят, чтоб кровь злодейских рук своих об убогие мои лохмотья вытереть, притом воскликнув зычно: «Вот убийца!» – на безответную отшельницу свалить все преступленья, весь позор своих деяний нечестивых… Так в чем вина моя? Лишь только в том, что защитить себя не в мочи? Как обороть мне все наветы ваши: что, дескать, по́рчу я могу нагнать, приворожить, свести с ума, что низвожу луну со тверди ночи, средь бурь летаю на метле и хохочу подобно грому, да тенью в дымоход нырнувши, деток малых души испиваю, в колыбелях сладко спящих? Ну разве ж то помыслить можно, глядя на несчастную меня, согбенную чредою многих зим и бедностью суровой пригнетенную?.. Так что ж молчите, девицы? Раскраснелись отчего, красавицы? Кляните ж бабку, едва влачащую шаги, коль толки ваши – правда, а не пустые суеверья!.. Молчите, все ж?.. Так я скажу вам! Дело правое мое! Служу добром я людям и беззаветно в лесной глуши живу, где под рукою все, что для сего потребно, – стара ведь я ходить далёко. Управится тут, ибо кто ж, кроме меня, познавшей тайны многие природы?.. А вы, бесстыдные змеюки, посмели благодушную старуху попрекать, честить злодейкой черносердой, и в человечности мне отказали?! Да ведь средь вас, сказать по чести, средь всех селян деревни вашей многогрешной и одного не сыщешь, кто б верно ведал, что есть такое человечность! Ведь оной в вас самих не боле, чем в жабах этих и пиявках!»

С сими словами, достав из сумы ворох тварей, ведьма их швырнула в лица девам, доселе кои, окаменев с испугу, безропотно ее речам внимали. И, словно как водою ледяной окачены, вскричали девы, подскочили, всполошились; корзины опрокинулись у них, и ягоды волною алой на землю вылились. В самый вырез платья хладно-слизкая лягушка залетела у одной. У другой пиявки жирные вьются в кудрях золотистых. Тщатся девушки руками, с жути непослушными, отделаться от гадов, да никак не могут, и слезы льют обиды, и жалобно вопят. Прочь бросились тогда в слезах и воплях, а ведьма им клюкой грозит да вслед сулит: «Еще вам покажу я вашу человечность! Еще посмотрим тлеют в ком черные сердца!»

Засим, ворча себе под крючковатый нос, она в обратный путь пустилась – к избенке своей, сокрытой укромно средь чащи дремучей; а на ходу все размышляла: что такое бы содеять, дабы грозные посулы въяве претворить? И вдруг в слепой досаде оттого, что ярь все мысли в голове, как ветр листву сухую, разметает, ступила ведьма на трясину неосторожною ногой. Мигом писк раздался, точно б кошке хвост иль лапку придавили.

«Что такое?!» – вскричала ведьма, встрепенувшись.

И видит, как из темной тины чьи-то уши показались – длиной своей и видом с ослиными ушами схожи; да два чернющих крупных глаза – подобье бусинам гагата.

«Ага! – издала ведьма восклик. – Да это же болотный тролль! Отродье топей гадк…»

Но вдруг осекшись и призадумавшись на несколько мгновений, старуха тон сменила резво: «Ах, прости меня, голубчик, – елейным голоском (ей вовсе чуждым) она залепетала, – стара уж стала я и плохо вижу, не заприметила тебя, малютку. Ну-ну, не прячься, вылезай! Дайка ж бабушке, милок, чумазую твою мордашку разглядеть получше!»

Но тролль пугливый, не шелохнувшись, всё сидел в своем укрытье, ушами длинными дрожа. Тогда его за эти уши схватила старая колдунья да выудила из трясины враз, перед собой поставив смирно. А был-то ростом тролль ее пониже (хотя и сгорбленной нехило) на целых две (не меньше) головы. До самых пят косматою порос зеленой шерстью; на месте носа у него свиное рыльце, во рту остры клыки кошачьи, на лапах когти, что у землеройного крота, а назади – овечий хвост трепещет. Воистину, неведома зверушка!

«Ох-уж-ох! – вздохнула гулко ведьма, заботливую мину напуская. – Какой ты грязный! Весь-то в тине слизкой и вонючей! Какой же тощий! Страх глядеть! Уж, видно, ты давно не ел нормально! Да что давно? Пожалуй, эдак, отродясь! Всё эти девки, чьи щеки пухлые алей, чем клюква та, которую к тебе сюда приходят грабить, чтоб на варенье пропускать. Тебя ж, бесстыдные, к своим угодьям не подпустят злачным, где молоко и хлебы, каши с маслом, похлебки на мясном бульоне да куры с овощным рагу, где пироги начинок всевозможных, где творог, яйца, сливки и сыры, где все найдешь, чего душа не пожелает… А ты и знать такого ведь не знаешь, с пеленок токмо ягоды вкушая да сыроежки… бедный тролль… Ну-ну, пойдем, мой милый; тебя в знак извиненья, – что на чело тебе ступила ненароком, – к себе я в гости нынче приглашаю: омоешься в ручье ты хорошенько, у печки согреешься уютно-трескучей, да, чем богаты, мы уж попотчуем тебя. Пойдем-пойдем, и на дорожку, вот, возьми медовую лепешку, – для себя ее сегодня утром испекла, только ж девок сих противных увидав, от коих ты, дружок, в тинистом омуте таился, лишилась напрочь аппетита (аж вспомнить эти хари тошно). Ну так держи… смелей-смелей… скушай-ка душистый коржик – маленько подкрепись… Да не робей, тебе сказала!.. Ну, молодец. Грызи-грызи. Ах, проглотил! Какой голодный! Добавки хочешь? Так ступай за мной».

И вот уж тролль наивный (таким-то соблазненный объеденьем чудным!) за ведьмой следом поспешает к ее избушке кособокой. Туда придя, да наперед в ручье обмывшись (нехотя и кое-как), он греться сел у камелька.

Колдунья между тем, скрипя ехидным смехом, в котле чугунном варево бурлящее мешает, от коего густые клубы пара всю хижину заполонили. Много ароматных трав и всяких пряных порошков щепотками в котел швыряет: пена, подымаясь вдруг, с шипеньем плещет на очаг. Да при сем-то старушка лопочет задорно: «Сейчас-сейчас, еще чуть-чуть, любезный гость, и дивный суп готовым будет! Ты потерпи чуток, а я уж постараюсь, чтоб вышел понаваристей, вкусней… Вот этого туда добавим – запах чудо! Вот этого – ну что за сласть!»

Засим же, припавши долу да сняв одну из половиц, колдунья по самое плечо руку под пол запустила, и, на ощупь покопавшись там с кряхтеньем, она шкатулку расписную вытащила из тайника.

«А вот тут главное, – пробормотала, свои три зуба страшно скаля, с очами полными огня, – что по рецепту блюдо требует мое!»

И, крышку снявши пальцами паучьими, из ларчика достала сердце да вмиг бултыхнула его в котел, – так что простофиля-тролль, кой робко за столом посиживал (слюни предвкушенья украдкою пуская), и не приметил ничего.

«Ну вот… сейчас поешь как человек, – с улыбкою коварной сказала ведьма, на стол пред ним лоханку ставя, – да, может, вправду станешь человеком!»

И даже не подувши, в три глотка оголодавший тролль горячую похлебку осушил, до капли малой все слизав.

«Ах же умница какой! – смеялась бабка сипло, всем телом сотрясаясь и с жаром потирая руки. – Аж посуду за тобою мыть не нужно!.. Ну вот тебе еще напиток травяной на сон грядущий, да яблочком, уважь, печеным закуси».

И с этим тролль управился в мгновенье ока, уснув на месте тотчас (ведь в травяной отвар, что выпил он, сонную пыльцу тайком подсыпала колдунья).

«Аха-ха-ха-ха! – уж без притворства рассмеялась старуха ведьминым смехом. – Заснул троллем, человеком проснешься! Нет-нет, все тот же тролль ты будешь видом, но думать станешь, что человек ты, не иначе, и любить себе подобных до самой глубины людской души! Ведь сердце беспорочное ты проглотил, что у юноши прекрасного, некогда в болоте утонувшего, пылко билося в груди. Годы я его хранила в ларчике особом, от тленья берегущем, – авось и пригодится. И не дождаться мне, поди, повода похвальней!.. Вкусно ль отобедал, глупый тролль? Еще бы! Ведь месть – вкуснейшее из яств – сладостнее меда, пьянительней вина! Се княжеское лакомство человеку лишь прилично, всем прочим тварям недоступное! Ты ж, безмозглый тролль, только-то орудие в чу́дном замысле моем, и все плоды его вкушу лишь я одна! Впрямь как рабочая пчелка, чей век многотруден и краток, с рабским усердием сбирает нектар для своей королевы, не отведав при этом ни капли, – так и ты мне послужишь!.. Аха-ха-ха-ха! – опять разразилась бешеным смехом и, руки воздев, возликовала ужасно: – Ну что за диво! Вот потеха! Тролль – и человечней человека! Просто сказка!.. Да только ж глянем, счастливо ль закончится она…»

 

И вослед сих грозных слов, склонившись к уху тролля, взялась ему нашептывать колдунья, что, мол, рожден он был в далеком граде, воспитание отменное имел, образованьем отличался знатным, да вот, вполне уж возмужав, в странствие пустился, чтоб поглядеть воочью, чем хорошо живут, чем плохо, люди, и помогать, кому в чем только сможет.

«Хоть по своей природе тролльской говорить ты не умеешь, тебя одной я фразе все же научу: кого не встретишь, кланяйся учтиво, молвя: «Здравствуй, добрый человек!» – а мы ж тогда посмотрим хорошенько, что люди добрые тебе ответят…»

И вот уж тролля сонного, глумного к большой дороге из лесу ведьма волочет да к вехе его приставляет спиною; сама ж, незримо притаясь в сторонке, следит с нетерпением алчным – с ехидством, сердце щекочущим. Тролль же, по чуть придя в себя, встряхнул отяжелевшей головой (от хмеля будто, – мог бы он подумать, коль знал бы, что такое хмель), протер сонливые глаза, кругом недоуменно осмотрелся да, пожав плечами, зашагал в деревню прямиком, чтоб, по внушенью ведьмы, поглядеть воочью, чем хорошо живут, чем плохо, люди, а там помочь, кому в чем только сможет.

Всем встречным на селе он кланялся учтиво, с улыбкой восклицая: «Здравствуй, добрый человек!» Но каждый, кто его завидит только, приветствию радушному в ответ истошный вопль исторгал и, от чудища улыбчиво-клыкастого спасаясь, мчался в дом к себе стремглав, на все запоры запирался, по́том леденящим исходя. А тролль, почитавший себя человеком обычным, – таким, как и прочие (да, верно, повыше), – никак уразуметь не мог: в чем дело тут и где стряслась беда какая?

Меж тем молва на крыльях быстролетных стучит во все дома со страшной вестью: «В село ворвался лютый зверь – «сам дьявол во плоти» – он ростом с дуб могучий, его когтей острющих длину не описать словами, а зубы у него, что сабель два ряда до крови жадных!» Повсюду паника, стенанья, мольбы, проклятья, – деревню громом сотрясают. И вот один старик, вконец рехнувшись, свой дом поджог, чтоб чудище к нему не подобралось (так костром волков в степи стращают). Скоро пламя занялось и, вскарабкавшись до крыши, на другую кровлю враз перескочило, соседний дом огнем объяв. Оглянуться не успели, а пожар уж беспощадный полдеревни как пожрал.

Тут-то тролль сознал (ему казалось) переполоха общего причину. И тотчас, отвагою полнясь самозабвенной, в нем сердце человечье запылало. Минуты малой не колеблясь, он ринулся на выручку.

Черная завеса вгустую обложила небо, селение ввергнув во мглу беспросветную, в коей палящее зарево багряных огней свирепело. Все прочь несутся, смертоносной стихии спасаясь, и только тролль мчит на нее – во спасение. Сквозь удушливый дым продирается, глазами слезящими ищет без устали: надо ли помощь кому оказать. «Здравствуй, добрый человек!» – что есть мочи он кличет (ничего иного сказать не умея). Вдруг слышит: детский плач из горящего дома доносится. И, всякий страх попирая, внутрь врывается доблестный тролль, находит малютку, что под кроватью таилась, да, на руки поднявши ее бережливо, выносит дитя из огня – от гибели верной спасает.

Селяне тем временем на холме недалеком гурьбою столпились и, в слезах на дымящие крыши взирая, проклинали демона злобного, всю им жизнь в одночасье сгубившего, – ибо только безвинного тролля во всем обвиняли. Был там меж них и старик, пожар в безумье зачавший, – он громче всех ругань метал (чтоб на него, не дай бог, никто не помыслил). А родители те нерадивые, кои дочурку свою с перепугу средь вспыхнувших стен позабыли, жалобно ныне рыдали, что, дескать, из самых их рук вырвал монстр малютку. Трусливый же стражник, вперед остальных от бедствий умчавший, днесь лживо хвастал (безо всякого причем зазренья), как, мол, отважно с тварью огнедышащей сражался, да даже, кажется («Чем черт не шутит!»), треклятую сразил.

И вот нежданно является геройский тролль: сплошь сажей черною покрыт, мех там-сям опален, хвост обгорел и кончики ушей; а в лапах держит, к груди прижавши крепко, невредимое дитя, что ангелочку белокурому сродни.

«Здравствуй, добрый человек!» – с улыбкой гордой восклицает.

«О боже!» – и – «О дьявол!» – пугливо ропщет сонм вначале, потом истошный вой заводит: «Ее сожрать он хочет – зубы скалит! Всех нас за нею следом! Убить его! Убить! Убить, пока не поздно!»

При этой дикой брани селяне стражника вперед пихают с дрожащей пикою в руках. А добрый тролль, их зла не постигая, спускает девочку на травку и по головке ее гладит; та ж, невинное созданье, ему улыбкой отвечает.

«Убить его! Убить! Убить немедля!» – как из пращей свищут лютые крики гнева людского. Толпой теснимый стражник, трепеща и щурясь, шажками мелкими подходит, копье на тролля устремляет и поражает прямо в сердце. Тролль смотрит на людей в непонимании беззлобном и, вздох последний испустив (а вместе с ним и человечий дух), навзничь падает убитым.

Народ ликует всегласно, но пуще всех, следя незримо из засады, ликует ведьма – свое торжество, упоенная желчью, справляет.

Лишь белокурое дитя стоит в безмолвье сердца; и к спасителя мертвой груди оледенелой грудью припадает…

175Эклектика – объединение разнородных концепций, идей, взглядов (и т. п.) в единую согласованную систему.
176Синкретика – сочетание разнородных концепций, идей, взглядов (и т. п.) в систему без их согласованного объединения; если эклектизм старается путем критики выделить из различных систем состоятельные принципы и органически связать их в одно целое, то синкретизм соединяет разнородные начала, не давая им истинного объединения, поскольку игнорирует необходимость их внутреннего единства и непротиворечия друг другу.
177Академия – философская школа Платона, основанная им близ Афин на участке, названном в честь мифического героя Академа; просуществовала с 380 гг. до н. э. до 529 г. н. э.