Za darmo

Разговоры (сборник)

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

7. Звезды

Жаку Далькрозу



«Порядок – вот Господь на земле»

Предсмертные слова кн. Марии Александровны Волконской

– Мама, как хорошо на балконе!

– Ты здесь, милая! Так поздно? Давно спать пора.

– Я слушала… Мама, отчего, когда ты играешь…

– Что – когда я играю?

– Нет, я не так… Отчего, когда птицы поют – красиво, а когда ты играешь – еще красивее?

– Оттого, что птицы поют как хотят.

– А ты разве не играешь как хочешь?

– Нет, я играю, как хочет сочинитель.

– Какой сочинитель?

– Тот, который сочинил музыку, которую я играю.

– А птицы?

– А птицы поют то, что никто не сочинил.

– А Мария Николаевна говорит, что пение птиц Бог сочинил.

– Бог сотворил пение птиц, потому что Бог все сотворил, но он не сочинил их пение, он дал им горло и голос; так и пение людей – он сотворил человека, дал ему голос, дал ему что нужно, чтобы сделать инструменты, а уж музыку человек сам сочинил.

– А птицы себе ничего не сочинили?

– Нет, милая, сочиняет только человек. Только человек может петь то, что хочет.

– А птицы поют всегда одно и то же?

– Одно и то же и всегда одинаково.

– А ты сперва сказала, что они поют как хотят?

– Ах ты моя умница! Ну как же тебе объяснить? Я сказала, что птицы поют как хотят, это не значит, что они поют по желанию, а это значит – как придется: то начнет, то бросит, то поклюет, то вспорхнет…

– Без порядка?

– Вот именно, без порядка. Только у человека есть порядок.

– А Мария Николаевна говорит, что на земле везде порядок: деревья каждую весну зеленеют, каждую осень листья падают.

– Это порядок из земли, а не на земле – деревья ведь из земли растут.

– Еще Мария Николаевна говорит, что вода всегда вниз течет и никогда не потечет вверх, и она говорит, что это тоже – порядок на земле.

– Нет, это тоже из земли, вода тоже из земли.

– Значит, мама, на земле нет порядка?

– Нет, милая, без человека нет.

– А Мария Николаевна говорит, что у зверей есть порядок, у муравьев, у пчел…

– У зверей тот порядок, который для них Бог установил.

– А у людей?

– Люди сами устанавливают порядок.

– Какой хотят?

– Какой хотят.

– А когда они не хотят?

– Тогда они страдают, тогда им очень трудно жить.

– Без порядка трудно жить?

– Трудно, милая, без порядка никакой радости не может быть.

– Значит, звери не радуются?

– Не так, как мы, и не тому же самому, чему мы радуемся.

– Но когда собаки бегают и играют, они так же радуются, как мы, когда мы бегаем и играем?

– Да, но когда собаки бегают и играют, они не так же радуются, как вы, когда вы ходите и движетесь в музыке.

– Мы ходим в порядке!

– Ну вот. И чем труднее порядок, тем больше радости тому, кто его соблюдает.

– А звери никогда не соблюдают порядка?

– Только когда человек их приучает. Ты видела лошадей в цирке?

– И они радуются?

– Я думаю, потому что они скучают, когда нет представления.

– А мне представление не нравится, когда нет порядка.

– И представление не красиво, когда нет порядка, и музыка не красива, когда нет порядка.

– Значит, без порядка ничего нет красивого?

– Ничего, милая.

– Нет есть, есть!

– Вот как?

– Ты сказала, что на земле нет порядка, а на земле сколько красивого.

– Так это, милая, в природе, а я думала, ты про представления, про музыку.

– Нет, мама, я говорю – на земле. И Мария Николаевна говорит, что много красивого, и она говорит, что это порядок, например цветы с такими ровными, красивыми рисунками…

– Верно, милая, – и цветы, и перышки птиц, и пчелиный сот, и раковины, которые ты так любишь, – все это красиво, и во всем этом порядок, но это такой порядок, который не движется. Понимаешь?

– А представление движется?

– Движется и должно двигаться в порядке. Понимаешь?.. Музыка движется в порядке, и представление тоже должно в порядке двигаться.

– Отчего же музыка движется?

– Милая моя, да в музыке все движется: мои пальцы по фортепиано движутся, струны под молоточками дрожат, а когда дядя на флейте играет, – воздух сквозь дырочки дует, тоже движется. И, наконец, ноты, которые ты слышишь, звуки – ведь они не зараз, а один после другого; значит, тоже движутся. Музыка вся движется.

– И оттого мы под музыку двигаемся?

– Да, чтобы движение было в порядке. В музыке порядок, и он переходит в наше движение, в наше тело. Ты без музыки не сумеешь ведь так все проделать, как с музыкой?

– Это тот порядок, который люди выдумали?

– Они его не выдумали. Это тот же порядок, который во всей вселенной. Они не выдумали, они его нашли.

– Где же?

– В музыке, милая. В том порядке, в котором движутся звуки.

– А отчего, мама, ты говоришь, что на земле только такой порядок, который не движется?

– Есть милая, порядок и в движении, но только это порядок всегда один и тот же, этот порядок никто не выбирал.

– А человек выбирает?

– Человек выбирает, какой хочет, соблюдает, пока хочет, и меняет, когда хочет. Понимаешь?

– Понимаю.

– Ну, теперь поцелуй меня и ступай спать.

– Сейчас, мама, еще немножко… Я хотела спросить… отчего ты говоришь, что на земле порядка нет, а в земле есть?

– Ох, милая, какие ты мне вопросы ставишь. Почему на земле нет порядка, а в земле есть? Потому что порядок из земли.

– А почему же порядок из земли?

– Потому что земля – звезда, такая же звезда, как те, которые ты видишь там.

– А на звездах порядок?

– На звездах не знаю, но в звездах, между звездами – порядок, самый большой порядок, который существует в мире.

– Почему самый большой?

– Потому что всякий порядок можно изменить, а этот нельзя; а если бы самая маленькая перемена произошла в этом порядке, весь мир бы разрушился.

– Но на земле тоже есть такой порядок, который нельзя изменить. Мария Николаевна говорит, что день и ночь никогда не изменятся, и зима и лето тоже.

– Это от звезд, не от земли.

– Мама, это красивее, чем в сказке!

– Потому что это правда.

– Значит, на небе всегда порядок?

– Всегда, милая. Так Бог захотел.

– А на земле человек?

– Что – человек?

– Захотел?

– Ах ты моя умница!

– Но тогда…

– Что – тогда?

– Порядок…

– Что же порядок?

– Между Богом…

– Между Богом и человеком? Так, моя умница. Порядок – это между Богом и человеком.

– Бог захотел порядок…

– Во вселенной, а человек – на земле.

– И когда мы соблюдаем порядок…

– На земле? Тогда вы делаете на земле то, что Бог делает во вселенной.

– И когда мы ходим в порядке под музыку…

– Вы переселяете небесное в земное.

– И когда мы после этого устаем и так хорошо, хорошо засыпаем…

– Тогда звезды ложатся на землю.

– Мама, я спать пойду.

– Иди, моя умница, иди, моя милая, – звезды с тобой.

Москва,
20 октября 1911

8. Былое – Фалль

Князю Петру Петровичу Волконскому



Что сладко мне помнить, так это чудное место, где я родился.


– Так много в Фалле этого цветка, в бенкендорфском Фалле?

– Какого цветка?

– Да того, красного, что древняя старушка наказывала вспоминать…

– Масса… По берегу реки, на скалах, у ручьев около водопада…

– Водопад большой?

– Большой – не с камня на камень, а большой, настоящий, отвесный водопад во всю ширину реки.

– А река?

– До водопада тихая; в низких, мягких, зеленых берегах – черная, глубокая; а после падения – бурливая, шумящая, много пены.

– А ручьи?

– Журчат отовсюду, на поворотах, из-под кустов, будят, зовут, оглушают на каждом шагу.

– Парк?

– 54 версты дорожек. Лиственницы и каштаны самые великолепные, какие я когда-либо видел.

– Холмисто?.. Ну, конечно, раз водопад.

– И холмисто, и скалисто.

– А водопад далеко от дома?

– Тут же, перед самой террасой.

– А куда река впадает?

– В море, – из окон видать.

– Послушайте, это декорация.

– Самая красивая, какую я видел. Вы знаете, я объехал кругом света.

– Неужели красивее Таормины?

– Конечно, если вы будете брать панорамы – Этну или Альпы, то, может быть, и… Да нет, это несоизмеримо. Там у ваших ног страна, города, железные дороги – государства. Здесь все, что видит глаз, все Фалль, кроме моря, все свое. И такого красивого «своего» я не видал.

– А дом?

– Дом готический. Конечно, фальшивая готика – николаевская эпоха, Штакеншнейдер.

– Да, как «готика» оно фальшиво, но как установившийся фальшивый стиль он очень «настоящ».

– Совершенно верно, и тем более дорог нам, что он последний у нас стиль; уж после этого ничего не было.

– А прибавьте к этому воспоминания…

– А прибавьте воспоминания! Ведь я вырос в этом. Понимаете, все, все готика – последняя скамейка в парке; каждое кресло в доме – маленький Миланский собор. И все насыщено воспоминаниями, не моими личными – это само собой, – а воспоминаниями… я не смею сказать историческими, но…

– «Хроническими»?

– Ну да, вы понимаете. Ведь хроника такого дома, как бенкендорфский, есть нечто большее в смысле близости к истории, чем семейная хроника какой-нибудь дворянской семьи, жившей «у Харитонья в переулке». Тут вся царская семья того времени, короли и королевы, конгрессы, коалиции, свидания. Все либо прошло, либо оставило свой дух. Начиная с очаровательного портрета Марии Феодоровны…

 

– А почему эта близость с императорской семьей?

– Да ведь мать Бенкендорфа была подруга Марии Феодоровны – Анна Шиллинг фон Канштадт, которую она привезла из Момбелиара.

– Знаменитая Тилли?

– Ну да, которую Екатерина Великая приказала водворить на прежнее место жительства, а Мария Феодоровна выдала за Христофора Бенкендорфа и тем вернула в Петербург.

– Так, так. Этот Христофор, отец знаменитого, был знаменит своей рассеянностью.

– Он самый. Однажды в Риге, где он губернаторствовал, Павел I сказал ему, что он у него будет обедать: Бенкендорф совершенно забыл; в последнюю минуту вспомнил. Готовить целый обед было немыслимо; он послал по всем знакомым просить каждого прислать по блюду. Приносят блюда, поднимают крышки – под каждой крышкой жареный гусь. Дело было осенью, и для царственного гостя каждый постарался приготовить то, что по сезону было самое лакомое. Когда моя бабушка кончила свой об этом рассказ, я не преминул, как и все дети, спросить: «Ну и что?» Но что было после, бабушка не сказала.

– Как досадно, когда обрывается. Сколько в детстве таких бальзаминовских снов, которые «хочется доглядеть».

– Ну уж это когда уснем навсегда, тогда, может быть, доглядим.

– Так что же вы говорили про портрет Марии Феодоровны?

– Да. Так в Фалльской башне висит прелестный пастель, к сожалению, без подписи, портрет, писанный в Версале, когда они ездили в гости к Людовику XVI. Тилли их сопровождала, у нее как-то сделалась сильная головная боль; королева прислала ей чашку шоколаду и просила сохранить на память. Чашка Марии Антуанетты в Фалле: прелестная севрская чашка, по темно-зеленому фону желтое плетение с цветами.

– Интересный архив?

– Так себе, и не обширный. Он весь вмещается в небольшом бюро, в той же башне. Бюро с вензелем Марии Феодоровны – подарок императрицы. Исторического почти ничего. Пять писем Николая I, адресованных в Фалль. Совершенно частного характера, но прелестные по дружественности тона. Начинаются – «Cher ami», кончаются – «Кланяюсь в ножки Вашим дамам». В одном из них он извещает, что умер «этот славный Сукин». Это тот Сукин, который был комендантом, когда декабристы сидели в крепости.

– Это не тот, к которому раз в Зимнем дворце, в какой-то царский праздник, пока он у одного из окон, выходящих на набережную, ждал, чтобы началось многолетие, подошел какой-то шутник и спросил: «Как это вы делаете, что всегда у вас пальба с крепости попадает на самое многолетие?» – «Как делаю? Очень просто», – и, вынув платок из кармана, махнул в окно. Грянула пальба, чуть не во время Херувимской… Ну а «Кланяюсь в ножки Вашим дамам» – это, конечно, значит – графиня Бенкендорф и дочери?

– Очевидно. Вы знаете, что старшая дочь, Анна, впоследствии графиня Аппони, была первой публичной исполнительницей нашего гимна? На одном патриотическом концерте в Дворянском собрании «Боже, царя храни» было исполнено в первый раз. Исполнял хор, но начинал запевало; вот она была запевалой. У нее был изумительный голос, она была прекрасная музыкантша, чудного роста и сложения и ослепительной красоты, несмотря на то, что косила. Я ее видел в последний раз в Венгрии, в имении ее сына, за два года до кончины. Ей было 85 лет, она потеряла зрение, но была удивительно свежа умом и детски свежа духом. Она любила мои приезды, потому что с кем же из окружавших могла она «вспомнить» Петербург? И какой непохожий то был Петербург! «Ну а скажи мне, выходы в Зимнем дворце все бывают?» – «Бывают, тетушка, раза три в год». – «Как – три раза? Да в мое время пятнадцать раз в год. А в Страстную пятницу дамы в черных тренах. И, приложившись к плащанице, надо было обернуться и сделать низкий реверанс государю и императрице и другой – великим княгиням». Не только другой Петербург, другая Россия раскрывалась из ее рассказов или, вернее, вовсе никакая не раскрывалась: вся Россия была для них Зимний дворец, Петергоф и Фалль; иногда бабушкино харьковское имение – «се cher Vodolague». Какая-то смесь вольного воздуха высоких вершин и узкой, но далеко не сухой семейно-придворной замкнутости.

– В то время семьи жили гораздо больше «в своем соку», если можно так выразиться.

– И эта семья особливо. Как они писали много и подробно. При отсутствии правильной почты писали каждый день в ожидании «оказии», и это были настоящие дневники. Сохранилось несколько любопытных писем, относящихся ко времени помолвки старшей дочери с Аппони, – переписка русских родителей с венгерскими.

– Он был австро-венгерский посол в Париже?

– Отец? Да, а сын, муж моей тетушки, впоследствии был представителем своего двора в Турине, Мадриде и Лондоне.

– Так что же переписка по поводу помолвки?..

– Ничего особенного, но забавен этот обмен заочных нежностей двух незнакомых семей на двух концах Европы и с двух вершин. Венчание происходило в Зимнем дворце. Великий князь Михаил Николаевич был мальчик с образом. После венчания, в ротонде Зимнего дворца, государь приказал своему младшему сыну поцеловать молодую. «Не хочу», – сказал мальчик. Государь поднял его, поставил на стол и сказал: «Поцелуй». Слепая старушка поручила мне рассказать это великому князю – единственному ее живому современнику в царской семье, – если мне представится случай. Случай представился в 1900 году, и я, в свою очередь, получил приказание передать ей поклон его высочества. Но я не писал, хотел исполнить устно – не пришлось…

– Как легко сметаются поколения… Уста сказавшие, уста умолкшие – и нет уже никого… Правда, они были очень музыкальны в этой семье?

– Старшая пела, вторая, моя бабушка, была ученица Гензельта, и ей посвящен его романс в си-бемоль миноре; у меня собственноручно им писанный экземпляр – белая атласная тетрадочка. В Фалле много музицировали. Знаменитая певица Зонтаг, графиня Росси, провела там лето; до сих пор стоит фортепиано, на котором она себе аккомпанировала; в парке есть скамейка, носящая ее имя, – ее любимое место.

– Ну а потом, Львов же был адъютантом Бенкендорфа?

– Он часами играл, стоя у дверей «колонной комнаты», один, без аккомпанемента, на своем «Маджини». Бабушка говорила, что это был оркестр.

– Еще бы. Ведь про него Мендельсон сказал, когда он играл в Лейпциге, в Gewandhaus'e: «Если в России все так играют, то не им сюда, а нам туда учиться ездить». Он был и прекрасный инженер при этом.

– Да, в Фалле есть «Львовский мост» – прелестное сооружение, весь на воздухе и только концами упирается в берега; он весь легкой дугой, а под дугой прямой прут, который как бы стягивает концы. Николай I сказал: «Львов перекинул свой смычок через реку».

– Чем-то беззаботным веет от этой эпохи, и нельзя сказать, что это оттого, что прошло: не всякое прошлое беззаботно. Но тогда это был какой-то пикник, «большой каприз», правда?

– Вот именно это впечатление производит Фалль – застывшая беззаботность.

– Там жили красиво?

– Там жили красиво и легко. Одно лето там гостила великая княгиня Мария Николаевна с герцогом Лейхтен-бергским. Это был нескончаемый праздник. Раз устроили на берегу моря чай; палатка, убранная васильками. Понесли туда дивный саксонский сервиз с коровками, два человека в корзине несли на полотенцах; вдруг полотенце оборвалось, и весь сервиз вдребезги. Несколько вещей, оставшихся дома, висят в столовой ни стене.

– Но ведь смерть не раз проходила над Фаллем?

– Много раз, но, право, перед этой красотой и крыло ее легко. Если бы вы только видели то место, где могилы, где похоронены Бенкендорфы, моя бабушка, дядя и родители. На полугоре. Сзади вас на горе большой деревянный крест, перед вами, под горой, равнина, лес, за лесом море, за морем небо…

– Кто выбрал такое чудное место?

– Моя бабушка как-то сказала, прогуливаясь со своим отцом: «Вот прекрасное место, где я хотела бы быть похороненной». – «Прекрасно… – сказал он, – это хорошая мысль». И когда он умирал, – он умер на пароходе, и при нем был лишь его племянник, Константин, отец теперешнего посла в Лондоне и его брата, гофмаршала высочайшего двора, – он сказал – это были его последние слова: «Там наверху, на горе». Только уж в Фалле слова стали ясны, когда моя бабушка объяснила.

– Почему же на пароходе?

– Он ехал из Амстердама, куда его проводила старшая дочь, того самого Амстердама, который он с таким блеском взял в 1814 году. Ведь вы знаете, что в известной серии медалей Отечественной войны на медали, изображающей взятие Амстердама, победоносный воин, замахивающийся над сраженным врагом, – портрет Бенкендорфа. Дочь посадила его, больного, на пароход, но он не доехал. Жена с высоты Фалльской башни смотрела на проходивший в Ревель корабль, но корабль вез уже покойника. Ее брат, Захаржевский, повез тело из Ревеля в Фалль, а племянник поехал с докладом в Петербург. Камердинеру своего дяди он поручил вынуть из стола в кабинете его автобиографические записки, но камердинер, выходя из кабинета, столкнулся с только что назначенным заместителем Бенкендорфа, князем Орловым: «Отдай мне». Знаю, что великий князь Николай Михайлович в настоящую минуту деятельно разыскивает исчезнувшую рукопись… Это была первая могила в Фалле. Теперь их шесть.

– Есть церковь в Фалле?

– Отдельной нет. Она пристроена к флигелю, который и называется «Церковный дом». Есть в числе образов несколько недурных, так, третьестепенных итальянских картин. Это, когда Николай I во время путешествия по Италии посещал монастыри, ему подносили, а он отдавал Бенкендорфу «для Фалльской церкви».

– Да, да. Это то итальянское путешествие, когда он в Риме имел такое бурное объяснение с папой Григорием XVI?

– Так, так. В Ватикане сохранилось предание, что император был так взволнован, что вышел, забыв свою каску, адъютанта послал… На ступенях в церкви лежит ковер, который бабушка вышивала в Павловке, – лотосы по малиновому фону.

– Право же, вы должны записать все это.

– Да ведь это «все» очень мало.

– Да, но это малое – ваши глаза и уши.

– Вы сами знаете, как субъективны наши глаза.

– А вы сами не знаете разве, что субъективность – драгоценнейшее украшение объекта? А затем, ведь уши много объективнее глаз.

– Я так мало слышал. Старшие обменивались воспоминаниями при детях, но не с детьми, или очень редко. Моя бабушка мало рассказывала; это, по-видимому, входило в категорию того, что считалось слабостью, – «говорить о себе». Они были удивительно сильны воспитанием в те времена. Помню, бабушка говорила – раз она в гостиной в кресле голову откинула назад; отец сказал ей: «Мари, если ты устала, поднимись в свою комнату и ложись в постель». Ведь тогдашние гостиные знаете как были: диван, перед диваном стол, кресла вокруг стола, хозяйка на диване, дамы вокруг нее, а мужчины – «черной рамою» вдоль стен. Уж моя бабушка привезла в Фалль кое-какие вещи из Италии, разбила эту официальность, а то, например, что может быть менее уютно, чем кабинет Бенкендорфа? Не очень большая комната, в одно окно, огромное бюро, портреты государей, медали двенадцатого года и – бронза: бронзовый прибор, бронзовые бюсты, модели памятников, кусок дерева от гроба Александра I, вделанный в бронзу, в виде мавзолея. Здесь известная акварель Кольмана, декабрьский бунт на Сенатской площади: бульвар, генералы с плюмажами и с приказывающими жестами, солдатики с белыми ремнями по темным мундирам, и в пушечном дыму памятник Петра Великого… Всюду – на потолке, как и во всем доме, на лепных украшениях, на дверных ручках, всюду бенкендорфский герб: три розы на щите, девиз: «Постоянство». В Фалле много девизов; по всему парку разбросаны скамейки чугунные с гербами: подарки тех, кто гостил. Это было одно из детских развлечений – читать эти девизы. У нижнего пруда скамейка «За веру и отечество» – первые латинские слова, которые я узнал. Позднее уж мне стали приходить в голову такие непотребные мысли, что почему бы, например, не заменить всю эту латинскую рыцарыцину чисто русскими девизами: «Уноси ты мое горе» или «Где наша не пропадала»…

– Какой цинизм… романтический…

– А может быть, идеализм – цинический?

– А русские памятники есть?

– Семейные памятники. Памятник «Моим незабвенным родителям, Христофору и Анне Бенкендорфам», в виде готической часовни; памятник брату Константину: «Он кончил службу, кончив жизнь».

– Тогда мало говорили по-русски.

– И русскому языку-то научились в девичьей. Графиня Бенкендорф привезла из Водолаг и сохранила при царственной осанке малороссийское произношение с придыхательным «г», а моя бабушка, княгиня Мария Александровна, – последнее слово аристократизма в изящной хрупкой оболочке, прибегавшая к русскому языку, лишь когда нельзя было иначе, – говорила «в эфтом» и «с эс-тим».

 

– Осадки русской пыли на иноземном лоске.

– Чего-чего только не было в людях того времени! Под русской пылью иноземный лоск, а под иноземным лоском – какие души, какие характеры, какая простота взглядов и незадуманность пред большими событиями жизни наряду с почти религиозным уважением к мелочам! И в воспитании, при всей чопорности – такое отсутствие предрассудков, какого и сейчас не у всех матерей нашего круга найдешь. Говорили однажды: какой предрассудок бояться водить молодых девушек в музеи. Бабушка сказала: «Императрица Александра Феодоровна мне однажды сказала: „Ты уж очень благоразумна. У меня вся юность прошла перед этим Аполлоном“. И тут же добавила подробность, которую я не могу повторить».

– Я вполне понимаю воспитательное значение мелочей. А вот это именно и коробит наших «интеллигентов»; они не понимают, не прощают, не переваривают этого рода воспитанность, воспитанность форм жизни.

– Ну да, они думают, что для таких людей в этом суть, они бессильны отделить форму от содержания.

– Совершенно верно: непонимание воспитательной силы формы.

– И как же ему разобраться сразу, экспромтом, в каком-нибудь озадачивающем его положении, когда и войти, и поклониться для него уже задача, «окончить» или «начать» письмо – уже затруднение…

– Так в Фалле жили людно?

– В Фалле жили людно, разнообразно. Можно сказать, на большой дороге, на европейской дороге. С Петербургом постоянное сообщение: курьеры, фельдъегеря, адъютанты; за полторы версты не доезжая Фалля, по Ревельской дороге, до самого недавнего времени стоял маленький домик – конечно, готический, – маленький красный домик, в котором курьеры, фельдъегеря и адъютанты переодевались, прежде чем являться к графу. Гости постоянно. Целая роща из деревьев, посаженных членами императорского дома. Чугунная беседка с бюстом Николая Павловича в память посещения Фалля, и на бронзовых досках имена всех сопровождавших.

– А из постоянных близких?

– Из постоянных близких была всегда невестка графини, жена одного из двух ее братьев, – хорошо известная всему Петербургу, почти до девятидесятых годов дожившая «тетушка Захаржевская», la tante Lili. Она была урожденная Тизенгаузен, в молодости поразительно хороша, сохранила до старости величественную осанку и походку статуи командора. Ее муж, генерал, умер на площадке перед Зимним дворцом во время высочайшего парада. Его положили в царской палатке, и сюда сбежались жена, княгиня Белосельская и другие родственники. Другой брат Захаржевский умер еще более трагичной смертью. Он жил старым холостяком в своем имении Харьковской губернии – богатый старик, окруженный великолепными коллекциями. При нем жил родной племянник, Николай Похвостнев, сын сестры графини Бенкендорф. В одно прекрасное утро его нашли в постели зарезанным. Все подозрения пали на племянника. Началось нескончаемое следствие, во время которого несчастный человек мучился в напрасных усилиях доказать отшатнувшимся родственникам, что он не виноват. Он умер под этим подозрением, и только на суде выяснилась его полная непричастность к убийству: камердинер покаялся в преступлении. А «тетушка Захаржевская», о которой говорили, позднее была гофмейстериной при великой княгине Марии Николаевне. Она любила придворную атмосферу, но сохранила большую независимость в суждениях и симпатиях; двор для нее был рамкой жизни, но не самой жизнью, она относилась к двору как к службе. Она плохо говорила по-русски, ее русский язык не выходил за пределы придворных повесток, и вот однажды ее спрашивают: «Вы поедете ко двору завтра?» – «Ну разумеется, ведь это один из тех случаев, когда приглашаются все те, кто особого пола».

– Ах, это прелестно – «особы обоего пола, ко двору приезд имеющие»…

– В последний раз ее видели в свете на выходе в Зимнем дворце 2 марта 1881 года; в сарафане и кокошнике, опираясь на палку, она «начинала пятое царствование». Другая постоянная летняя гостья была старуха Ковалинская, армянка. Кто она была урожденная, не знаю; сын ее был генерал, а дочь, Аделаида Петровна, строгая старая дева, была компаньонкой графини. «Старый Коваляк» была прекурьезный тип. Она всегда сосала леденцы и, насосавшись, вынимала изо рта и завертывала в носовой платок. Когда она, чувствуя потребность высморкаться, вытаскивала платок, на нем висело всегда, как присосавшиеся пиявки, несколько леденцов. Страстная поклонница Виктора Гюго, она заставляла дочь читать себе вслух и с восторженными всхлипываниями повторяла вслед: «Ombre et nombre! Oh, que c'est beau! Ombre et nombre!» Все это вперемежку с сосанием и чмоканием. Она прекрасно владела французским языком, но вводила в него русское «слово еръ». Выйдя замуж почти ребенком, она говаривала: «Atreize ans j'etais mere-s»… («В тринадцать лет я была матерью-с».) Восторженная, пылкая патриотка, она во время турецкой кампании 1828 года с трепетом ждала всякого известия с войны. Томительно долго длилась осада Варны, больше двух месяцев. Наконец поздно вечером – она уже лежала в постели – ей приносят радостное известие: Варна взята. Она вскакивает, как была, в рубашке, кидается в переднюю, надевает калоши на босую ногу, накидывает первое, что попадается под руку – это была одна из тогдашних лакейских ливрей с бесчисленным количеством воротников, – и в этом наряде бросается по лестнице вниз; выбегает на улицу – жила она на Невском – и стремглав пускается по улице, размахивая руками, с криком: «Варна взята! Варна взята!!» Она любила море и ходила в Фалле каждое утро купаться. Любила море, но боялась холодной воды. И вот чтобы входить в финские волны, она надевала салоп. Вокруг нее кольцом стояли девушки, и пока барыня боязливо и с маленькими вскрикиваниями – «ой, батюшки, ой, батюшки!» – бережно опускалась в воду, одни девушки поднимали фалды салопа, а другие из кувшинов лили в море горячую воду.

– Невероятные времена, когда подобные вещи можно было делать и когда в их действенность можно было верить.

– Есть ли на земле что-нибудь более непохожее друг на друга, чем «век нынешний и век минувший»?

– И так было во все времена.

– И так будет во все времена. Но на той непрерывной ленте времени, которая в непрерывном беге уносит все «нынешнее» в «минувшее», светится прелестью недвижности всегда близкая, всегда юная, всегда красивая страница бенкендорфского Фалля.

Борисоглебск,
16 октября 1911