Убийственное лето

Tekst
10
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Убийственное лето
Убийственное лето
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 25,60  20,48 
Убийственное лето
Audio
Убийственное лето
Audiobook
Czyta Григорий Перель, Наталия Казначеева, Ольга Сутулова, Юлия Яблонская
14,76 
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Я поднял руку, чтобы принесли счет. Эль мне сказала:

– Но вообще какая разница, если мы не были знакомы?

Тогда я посмотрел на нее. Я должен сказать всю правду, чтобы было понятно. Теперь я видел перед собой девицу с накладными ресницами и крашеными волосами, в мятом платье, самую заурядную шлюху, мне даже больше ее не хотелось. Она тоже это поняла. Наверное, из-за выпитого шампанского, но она отреагировала правильно: внезапно уронила голову на стол и расплакалась. Да, мы все идиоты. Да, дрянная кукла, но моя.

Когда мы выходили из ресторана, ей принесли ее шаль, а я, как мог, старался не испортить эту сцену отступления русской армии, мне казалось, что я попал на съемочную площадку, эдакий Марлон Брандо в снегу; вокруг ни души, только казаки в красных черкесках вежливо прощаются с нами. И тут она снова не соврала: как она ни старалась сдержать слезы, но стоило ей расплакаться, остановиться она уже не могла. Если бы кто-то посмеялся над ней, думаю, я бы врезал ему и все испортил – впрочем, и так уже все было испорчено, дальше некуда, – но они все стояли навытяжку у выхода, смотрели куда-то вдаль, поверх заснеженной степи, и приглашали нас приезжать к ним снова.

На парковке в лунном свете стояла одна-единственная машина – белый «Ситроен DS» моего шефа. Я открыл Эль дверцу, усадил ее внутрь, обошел машину, чтобы сесть за руль, но она выбежала ко мне, целовала мокрыми губами, говорила, что предупреждала, что она вдрабадан, но я не должен ее бросить. Она сказала:

– Не ставь на мне крест.

По пути она еще долго плакала, почти беззвучно. Эль вытирала щеки платочком, скатанным в комок, мне был виден только ее профиль с коротким носиком, а когда навстречу ехали машины, в ее черных волосах вспыхивали отблески фар. Потом, мне кажется, она заснула или притворялась, что спит. Я гнал по серпантину, а из головы не выходили ее слова: в первый же день, когда она приехала к нам в деревню, она увидела меня в красной бейсболке Микки.

Мне-то казалось, что я куда-то забросил эту бейсболку еще зимой, до того, как они сюда приехали, но не был до конца уверен. Я постарался припомнить момент их переезда. Такое событие, появление новой семьи, в нашей деревне не может пройти незамеченным. Но я вспомнил только «скорую помощь», которая привезла ее отца, а потом буксовала в снегу, пытаясь развернуться возле их дома. Однако я понял, что именно меня смущает в ее рассказе – в декабре я не мог быть в футболке и комбинезоне, разве что собирался свести счеты с жизнью. То ли она ошибалась, то ли не хотела назвать точный день, а может, и неделю, когда увидела меня впервые. Она имела в виду весну, но весной, тут я уверен, я уже не носил драную бейсболку Микки. В конце-то концов это не имело значения, кроме того, что она сказала это, слегка приврав, чтобы сделать мне приятное.

В городе не было ни души, и я ехал по улице, включив дальний свет. Когда мы переехали мост и двинулись к перевалу, она вдруг снова заговорила – голос шел откуда-то из ночной темноты. Будто прочитав мои мысли, сказала, что увидела меня в первый раз во дворе моего дома, а под большой липой стояло механическое пианино, и на нем была нарисована краской уже почти стершаяся буква «М». Эль сказала:

– Ты видишь, я не вру.

Я ей объяснил, что этого никак не могло быть ни в день ее переезда в деревню, ни позже. Она не поняла и несколько секунд молчала, мне казалось, что я просто слышу, как она шевелит мозгами. А потом совершенно неожиданно заявила, что рассказывала мне все это в ресторане, но я пропустил мимо ушей: она увидела меня не в тот момент, когда они переезжали, а прошлым летом, когда она впервые попала в деревню. Им нужно было уезжать из Арама, и они искали, где бы поселиться. Пианино стояло у меня во дворе под большой липой – я ее с потом срубил, так что придумать она не могла, – и Эль произнесла:

– Я бы не могла такое придумать.

Я ответил, что это правда, но тогда я не понимаю, почему накануне «ей не очень-то хотелось идти танцевать со мной». Если она положила на меня глаз почти год назад, то должна была ухватиться за эту возможность. Она сказала, как и по дороге туда, что я, мол, хорошо понимаю, что чувствуют девушки, что я просто супер. Ей до жути хотелось потанцевать со мной и все такое, но ведь должна же она была повыпендриваться перед подружками? До самой деревни мы не произнесли ни слова. Она снова сидела очень прямо, отодвинувшись от меня, но при этом я знал, о чем она сейчас думает и что хотела бы мне сказать.

Когда мы подъехали к нашей ферме и она поняла, что я повезу ее дальше, к ней домой, она схватила меня за руку и попросила остановиться. Я затормозил. Все тонуло в темноте, мы тоже, светилась только приборная панель. Она сказала, что хочет побыть сам-знаю-с-кем. Я напомнил, что вчера она предупредила, что не собирается спать со мной за то, что я пригласил ее в ресторан. Она сказала, что сегодня – это не вчера. Я посмотрел на часы под рулем: и вправду, был уже час ночи.

Я зажег свет в машине, чтобы увидеть ее лицо. Она отпрянула от неожиданности. Лицо было зареванное, но чудесное – лицо после дождя. Ни туши, ни помады – все смылось. Осталась только нежность и чуть-чуть печали или страха, или бог знает чего в уголках губ, но жутко много нежности, похожей на упрямство подростка, скрытое во взгляде. Сегодня мне кажется, что в ту минуту она хотела все закончить, достаточно было бы одного слова, чтобы она немного поплакала, попросила меня проводить ее домой, и ничего бы не случилось, но я сделал всего лишь одно движение, чтобы погасить свет, не мог вынести такого ее взгляда, и потушил, и произнес самую большую глупость в своей жизни.

Я сказал: «Ладно».

Жертва

Я танцую с Пинг-Понгом, потому что меня попросил Микки. Вовсе не потому, что я как-то особенно люблю Микки, нет. Но что я его недолюбливаю, тоже не скажешь. Просто я знаю, что ему обязана. И это относится ко всем, не только к нему. Однажды Микки увидел мою мать на дороге и остановил свой желтый фургон. Это было в феврале этого года. Так она рассказывала. Он спросил:

– Куда вы идете в такую жуткую погоду?

Она ответила:

– В город.

Ей нужно было отнести какие-то бумажки в отдел социального обеспечения, чтобы получить свои гроши. По снегу, и все такое прочее. Если показать в кино, то в перерыве раскупят все бумажные носовые платки. Он сказал:

– Ладно, сейчас развернусь и отвезу вас.

Она ответила:

– Что вы, не беспокойтесь, столько хлопот из-за меня.

Такая вот у меня мамаша, плюнь ей в лицо, а она скажет, не беспокойтесь из-за меня. Чтобы было понятно. Микки ехал домой, в гору. А она, моя бедная дурында, шла под гору, рискуя сломать себе ноги по этому гололеду. Или шейку бедра, как повезет. А Микки сказал:

– Бросьте, развернусь, с меня не убудет.

И вот он разворачивает свой фургон, крутит руль во все стороны, скользит, его заносит, и он, как придурок, застревает поперек дороги.

Два часа. Битых два часа они собирали ветки и всякую дрянь, чтобы вытащить фургон из снега. Микки переживал, но за нее:

– Черт, когда мы приедем, они уже закроются.

В какой-то момент он настолько вышел из себя, что долбанул головой дверцу машины. От ярости. Мать, скорее всего, сказала:

– Вот видите, сколько из-за меня беспокойства.

Короче, свез он ее в город. И еще ждал целую вечность, пока она выйдет из мэрии, подсчитывая свою жалкую пенсию, а потом доставил ее обратно в деревню. Я всегда помню, кому я что должна. И за хорошее, и за плохое. А потом все, мы квиты.

В Блюмэ он попросил меня потанцевать с братом. А сам хотел поиграть в шары с Жоржем Массинем. Отлично. Танцую с братом. Высокий парень, крупнее Микки, пот с него катится градом, говорит, хочет пить. Отлично. Идем что-то выпить у стойки в кафе на площади, торчим там целую вечность, чтобы я наконец догадалась, чем он хочет со мной заняться, а когда я говорю ему, мол, не стоит утруждать себя, он обижается. Отлично. Молча идем обратно через площадь, рожа у него кислая, он бросает меня возле «Динь-дона» и говорит, что должен уехать. Отлично. Дальше я танцую час или два, и тут вдруг самый младший, Бу-Бу, со злобным видом хватает меня за руку и говорит:

– Чем ты обидела моего брата?

Черт возьми! Я ему очень доходчиво объяснила, куда они могут идти – он сам, его братец и вся их семейка. Пока я дошла до его предков, он совсем озверел и орал как оглашенный.

Выхожу наружу, на ступеньки, все и так уже на нас пялятся. А там и Мартина Брошар, и Жижи, и Арлетта, и Муна, и приятели Бу-Бу, и Жорж Массинь с дружками, и еще хрен знает кто. Короче, целое дело. Я говорю этому Бу-Бу, что ничем я его братца не обидела, ну ничем. А он в крик:

– Тогда почему он уехал с таким лицом?

Когда на меня орут, я научилась думать о чем-то постороннем, чтобы не заводиться. Вообще. Не давать сдачи, не кататься по полу, не рыдать. Ненавижу, когда на меня наезжают. Я сказала себе: «Ну погодите, голубчики, потерпите немного, пока мне будет удобнее расквитаться с вами в нужном месте и в нужное время, тогда посмо́трите, кто такая – Вот-та».

Я сидела на ступеньках, обхватив голову руками, а Жорж Массинь сказал:

– Что случилось?

А Мартина сказала:

– Она ничего не сделала, вы что, не слышите?

А дружок Бу-Бу сказал:

– Она оскорбила его семью, я слышал.

В результате высказались все. А я разглядывала другой конец площади, где фонтан и платаны, и плевать на всех хотела. Тогда Жорж Массинь взял Бу-Бу за плечо, чтобы тот успокоился, только и всего, но Бу-Бу вырвался, словно до него дотронулся прокаженный, покраснел и заорал:

– А ты не смей ко мне прикасаться! Были бы здесь мои братья, ты бы не посмел! Они бы тебе набили морду.

Жорж устало покачал головой, сел рядом со мной и сказал:

– Господи, ведь мы с тобой отлично ладили. Что случилось? Я в ваших делах совсем не разбираюсь.

Я гляжу на Бу-Бу, он высокий и стройный и вообще до неприличия красивый, и он на меня смотрит сквозь злые слезы. Смотрит, будто терпеть не может, смотрит своими черными глазищами, и тут вдруг до меня начинает доходить. Не знаю, как меня осенило, собственными мозгами додумалась или как-то иначе, но уверена, что поняла. Весь этот цирк, который он тут разыграл из-за того, что его братец Пинг-Понг ушел с похоронной миной, эта злость, с которой он на меня смотрел в упор, все только для того, чтобы скрыть что-то другое или сказать мне что-то другое, уж не знаю, что именно. И тут – привет! Дальше я уже ничего не понимаю, как пришло, так и ушло.

 

Бу-Бу отходит от нас и идет по площади, руки в карманах. Жорж Массинь говорит:

– Наверняка надрался. В этом все дело. Кто видел, как он пил?

Я встаю и говорю:

– Я с ним потолкую и все улажу. Занавес.

Я слышу, как у меня за спиной они возвращаются на танцплощадку, только Жорж Массинь остался сидеть на ступеньках, а может, и нет, потому что на него смотрят, а ему неловко. Мне наплевать на тех, кто смотрит. Я стараюсь аккуратно идти по булыжнику и не подвернуть ногу.

Бу-Бу стоит не шевелясь, прислонившись к платану. Делает вид, что смотрит, как играют в шары. Я говорю:

– Знаешь, Бу-Бу, я ничего твоему брату не сделала, могу рассказать, как было.

Ну просто, как в кино. Я вся такая сладкая, как мед, только легкий акцент а-ля моя мамаша. Но единственное, что он соизволил сообщить мне, что его зовут Бернар, а не Бу-Бу. И идет к стене, огораживающей площадь, а за ней – обрыв. Он садится, на меня смотреть не желает, но я сажусь рядом. Ну, не рядом, а наискосок и крепко держусь, боюсь свалиться вниз метров на сто. Мы молчим до скончания века. А потом он вдруг говорит:

– У меня классный брат, ты просто его не знаешь. Он хотел, чтобы ты его узнала, а ты не поняла.

И тут его понесло – долдонит как заведенный про своего братца. Он зовет его Пинг-Понг, как все в деревне. Я даже не слушаю. Просто смотрю на него. У него светлые, довольно длинные волосы, довольно длинный нос, большие темные глаза с золотистыми крапинками, ресницы на километр, не меньше, губы, как у девчонки, которые хочется целовать, выдающийся вперед подбородок с ямочкой, очень длинная шея, очень длинное туловище, очень длинные ноги, и, чтобы любить его целиком, потребуется не меньше десяти заходов.

А потом, именно так, на стене все и произошло. Он трещал без умолку, и вдруг я услышала, что он упомянул механическое пианино. Я сказала:

– Что? Я не расслышала.

Он сказал:

– Что именно ты не расслышала?

Я сказала:

– Ты говорил про механическое пианино.

Он бросал камешки в пустоту за спиной, потом повернулся ко мне, словно не сразу врубился. Он мне сказал:

– Ах да! Пианино отца. Его бросили во дворе под липой. Пошли дожди, ужас, что с ним стало. Я не выдержал и поднял скандал. Пинг-Понг затащил пианино в сарай, а когда вышел, посмотрел на липу, будто увидел впервые. В тот же день схватил бензопилу и срезал. Правда, странно?

Я покачала головой, чтобы сказать «нет» или «да», сама не знаю. Улыбнулась, как идиотка, или что сделала, не помню что. Ах да, камешки. Я тоже стала подбирать с земли камешки.

Я снова посмотрела на Бу-Бу, когда уже прошло много-много времени и сердце перестало колотиться, он был занят, наблюдал, прищурившись, за игрой в шары и совсем не обращал на меня внимания. Убийственное солнце этим летом. Я вижу только большие темные тени на площади, слышу стук шаров и чувствую комок в горле. Я говорю:

– А как оно выглядит, это пианино?

Он говорит, не глядя на меня:

– Легко представить, после того как на него вылилось столько дряни.

Я спрашиваю:

– А там спереди есть золотая буква «М»?

Тут уже он смотрит на меня:

– Откуда ты знаешь?

Я молчу. Он говорит, чтобы пояснить:

– Оно называется «Монтеччари».

Каждое слово отдается у меня в голове очень отчетливо. Черные тени на залитой солнцем площади. Красные холмы далеко на горизонте. Все сходится. Я говорю:

– А когда умер твой отец?

Он говорит:

– Мне было пять лет.

Сейчас ему семнадцать, выходит, он умер в 1964-м. Считаю я быстрее всех на свете. Это плюс моя задница – все, чем наделил меня Господь. Я встаю. Медленно бросаю камешки обратно на землю – один за другим, чтобы что-то делать. Говорю, хотя горло перехватило:

– А ему было сколько, когда он умер?

И этот сукин сын своего подлого мерзавца отца отвечает:

– Сорок девять, даже пятидесяти еще не было.

А я говорю себе: «Вот так. Ты не поверишь, бедная моя Элиана, но все именно так». Я отворачиваюсь, чтобы он не видел моего лица. Не знаю, как я смогла устоять на ногах.

Вечером мы всей компанией едем в город поесть пиццу. Я смеюсь. Все время начеку, чтобы выглядеть как ни в чем не бывало. В какой-то момент Жорж Массинь говорит мне:

– Ты что-то очень бледная.

Я говорю:

– Просто устала.

Бу-Бу с нами нет, но это неважно, он до сих пор у меня перед глазами – на площади, на этой стене над обрывом. Когда я вставала, я могла толкнуть его в грудь обеими руками, и он полетел бы в пропасть, как случается во сне со мной. И вот сейчас лежал бы изувеченный на кровати. И ему сколотили бы гроб. И все они сейчас уже убивались бы по нему.

В полночь мы с Жоржем прощаемся с ребятами, они расходятся к своим мопедам и машинам. Мы едем два километра на его грузовичке, а потом Жорж останавливается на какой-то дороге и предлагает залезть в кузов. Я говорю:

– Не сегодня. Мне не хочется.

Он скрипит зубами, но везет меня домой.

Дурында еще не спит. Сидит в кухне, шьет мне платье, лампа освещает ее красивое лицо. Сначала я говорю:

– Черт, как ты мне осточертела.

Потому что она спрашивает, где я была. Потом хватаю платье из тончайшей, словно шелковой ткани в голубой и бирюзовый рисунок и разрываю все – ткань, швы, ее, себя, – все. Она бормочет всякую чушь по-немецки своим спокойным и таким красивым голосом, стоит, выпрямившись, возле стола в своей обычной позе, сцепив руки на животе, как всегда, сейчас из глаз польются слезы – сколько я их перевидала за свою жизнь. Я кричу:

– Черт возьми! Ну пошевелись же! Что мне сделать, чтобы ты хотя бы раз в жизни мне врезала, ну хотя бы раз! Понимаешь? Съездила мне по роже, понимаешь?

А она, дура безмозглая, как водится, не понимает, застыла, как статуя, в глазах слезы и словно не знает, кто я такая и что с нами произошло. Наконец я ее усадила. Говорю:

– Прошу тебя, успокойся. Успокойся.

Встаю на колени на пол у ее ног, прижимаюсь. Говорю:

– Мама! Мамочка!

Она всегда стесняется, поэтому я сама расстегиваю ей рубашку и лифчик. Больше всего я люблю запах ее тела. Я прикасаюсь губами к ее правой груди, потом к левой, опять к правой, но она на меня не смотрит, ее взгляд направлен куда-то в пустоту, она гладит меня по голове и что-то нежно шепчет, и готово, я снова чувствую себя младенцем, которого любимая мамочка кормит грудью.

Она всегда заканчивает это сама. Встает и заботливо поддерживает мне голову, чтобы я не грохнулась о стул. Я слышу ее удаляющиеся шаги, она поднимается к себе в комнату. Я больше не плачу. Встаю, иду к раковине, открываю кран, чтобы ополоснуть лицо водой, вижу себя в висящем зеркале – ужасный вид, покрасневшие глаза, растрепанные волосы, короче, это я. Говорю себе шепотом: «Не волнуйся. Я упрямая. Упрямее всех, вместе взятых. Ты увидишь, они мне дорого заплатят». Вода по-прежнему течет из крана. Струя прохладной воды блестит и разлетается тысячью искр. Я говорю Эль, отраженной в зеркале: «Ты успокоишься и хорошенько подумаешь. Ты должна их перехитрить. Тебя никто не торопит».

Я просыпаюсь, снова вижу Бу-Бу на стене в Блюмэ, неподвижно лежу в кровати, размышляю. На подушку прямо возле глаза садится муха. Я шевелю пальцем и сгоняю ее. Я думаю о Пинг-Понге. Главное, что он самый старший из троих. Тридцать, тридцать один? Микки был еще совсем маленьким, когда это случилось. О Бу-Бу говорить не приходится, он тогда еще не родился. Пинг-Понг единственный, кто может прояснить это дело. У него большие сильные руки. По-моему, это главное, что я запомнила.

Мать открывает дверь и говорит:

– Я принесу тебе кофе.

Я протягиваю к ней руку, она подходит и садится рядом. Она меня не целует. Смотрит куда-то в пустоту. Я спрашиваю:

– Какое это было число?

Она говорит:

– Что, какое число?

Но она понимает, о чем я. Я говорю:

– Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду. Это было в ноябре тысяча девятьсот пятьдесят пятого года.

Она подавленно качает головой, бормочет что-то по-немецки и пытается встать. Я хватаю ее за запястье и говорю громче:

– Какое это было число?

Она смотрит на меня умоляюще, боится, что услышит придурок в своей комнате в конце коридора, и говорит:

– Не помню, какое число. Примерно в середине месяца. В субботу.

Я ей говорю:

– Я найду календарь за тысяча девятьсот пятьдесят пятый год.

И мы сидим так вдвоем, я беру ее за руку, но она все равно смотрит в пустоту. На ней темно-синий передник, она утром должна идти убирать к мадам Ларгье. Она осторожно высвобождает руку и уходит.

Через минуту я выхожу к ней на кухню в белом махровом халате, который она выписала для меня по каталогу «Труа сюис»[28], иначе я бы ей плешь проела. Она говорит:

– Я хотела отнести кофе тебе в комнату.

Я нежно обхватываю ее сзади – умею, когда хочу, – и говорю очень тихо:

– Ты же не будешь против, если я их всех переловлю и накажу?

Она дрожит у меня в руках, как дерево на ветру. Больше всего я люблю ее запах. Когда мне было двенадцать или тринадцать, я доставала из грязного белья ее комбинацию или трусы, надевала и спала в них, чтобы чувствовать ее рядом. Я говорю:

– Так ты не будешь возражать, правда?

Она кивает, не поворачиваясь, но я ее поворачиваю лицом к себе, а она боится смотреть мне в глаза. Я говорю:

– Тебе стыдно? Тебе не должно быть стыдно.

Она очень красивая, у нее нежная свежая кожа, длинные светлые волосы, которые она подбирает на затылке, а впереди, спадая прядями, они обрамляют ее лицо, как у Мадонны. Только руки выдают ее возраст – сорок восемь лет, – они огрубели и потрескались от стирки. Я говорю:

– А ты видела когда-нибудь папашу Монтеччари живым?

Сначала она удивлена и мотает головой, что нет. Он умер больше десяти лет назад, а мы живем в деревне меньше года. Но потом она понимает и отшатывается от меня с перепуганным видом. Она говорит глухим голосом:

– Ты сошла с ума! Я знаю мадам Монтеччари и трех ее мальчиков. Славные люди.

Я говорю:

– Я никого не обвиняю. Ты не поняла, что я имею в виду.

Ей скажешь хотя бы слово или соврешь – и вот она уже успокоилась. Она еще секунды три смотрит мне прямо в глаза, потом отворачивается к плите, наливает кофе в мою чашку, на которой написано «Эль». Кладет полтора кусочка сахара, второй ломает в руке.

Она уходит на все утро. Я раздумываю, как мне со всем этим справиться. Я принимаю ванну на кухне, на край ванны из оцинкованной жести прямо возле моего глаза садится муха. Я шевелю пальцем, и она сразу же улетает. Я думаю о Пинг-Понге, у которого большие и сильные руки.

Отлично. Я беру секатор для роз в одну руку, колесо от велосипеда в другую и говорю себе:

– Не торопись. Потом отступать будет некуда.

Я прокалываю покрышку, а когда мне удается вытащить оттуда секатор, становится понятно, что она безнадежно испорчена.

Затем Эль идет в мастерскую к Пинг-Понгу починить велосипед. Потом он привозит ее к себе во двор. Она надела расклешенную бежевую юбку, темно-синюю рубашку-поло с вышитым дельфинчиком на груди. Она надела белые кружевные трусики, чтобы ему было все видно. У нее уже хорошо загорели ноги, а кожа на внутренней стороне бедер такая нежная, что он по ошибке берет испорченную покрышку, совсем потерял голову. Наконец, стоя у окна, она стаскивает с себя рубашку и демонстрирует ему свою грудь во всей красе, он стоит навытяжку за колючей изгородью, как оловянный солдатик, и она спрашивает себя, действительно ли он сын этого негодяя или просто бедный олух, которого лучше оставить в покое. Когда я чувствую, что даю слабину, то настолько ненавижу себя, что готова убить. Дальше дорога, ресторан. Пинг-Понг не может сидеть спокойно. Когда машина «Ситроен DS» Генриха Четвертого поднимается по склону, он так сильно налегает на руль, будто готов сам подталкивать эту таратайку.

 

За столом он разглагольствует, как умеет, но всегда об одном и том же. Кстати, совсем не о том, о чем я думала: «Дашь ты себя трахнуть или не дашь?» Совсем не об этом. Не знаю о чем. Мне было приятно и грустно. Да, еще у него нет золотого зажима для денег, он просто держит смятые франки в кармане брюк. Я подумала: «Наверное, зажим достался Микки или Бу-Бу. А может, мамаша хранит его где-то в шкафу, все-таки ценность». Я никогда этого зажима не видела, но уверена, попадись он мне на глаза, я бы его узнала. Он выглядит как монета в двадцать франков, Наполеон[29], посаженная на два золотых круга, которые защелкиваются, как замок. По-моему, я всегда боялась воочию увидеть его.

Пинг-Понг – широкоплечий брюнет с мускулистыми руками. У него наивное выражение лица, глаза детские, не соответствуют его возрасту, и мне нравится его походка. Но больше всего меня заводят его руки. Я смотрю на них, пока он ест, и думаю, что через час или еще раньше они обнимут меня, будут всюду трогать, мне бы хотелось, чтобы было противно, но чувствую совсем иначе. Презираю себя. Или же на меня так подействовало шампанское. Выпила-то я немного, но пить я вообще не могу: сразу же начинаю реветь, наверное, это плачет маленькая девочка, которой бы мне хотелось стать, честное слово, не знаю.

На обратном пути в машине я уже ревела белугой. Я сказала себе, что он где-то остановится, откинет спинки кресел и начнет меня обрабатывать. Я не буду сопротивляться, а потом схвачу камень побольше и хрястну ему по башке. Но он ничего такого не сделал. Славный какой Пинг-Понг, ему небезразлична Эль, он пытается понять, чего же она хочет. Дурачок. В какой-то момент прицепился ко мне с этой красной бейсболкой. Мне про нее как-то сказала Мартина Брошар, не помню даже, в какой связи. Голова-то у меня быстро соображает. Я сказала ему, что видела его в прошлом году в этой бейсболке, он, мол, прослушал, что я говорила в ресторане. Он все схавал. Мне кажется, ему даже нравится, что я его держу за дурачка. Ему хочется быть именно таким, каким я его представляю.

Потом мы проехали мимо его дома, но он не остановился, пришлось мне попросить. Бывает же такое! Наконец идем по двору, держась за руки, и я чувствую, что ему неохота вести меня в дом из-за мамаши и всего святого семейства. И мы с ним произносим в один голос: «Пошли в сарай». Внутри темно. Он говорит:

– Тут есть лампочка, но она не работает.

Проходит целая вечность. Потом:

– Вообще-то даже лучше, что она не работает. Когда работает, ее потом не выключить. Нужно отсоединить провода, если не хочешь разориться на электричестве.

Наконец он оставил меня здесь, а сам пошел в дом за керосиновой лампой.

Пока его нет, я нахожу наверху при свете, просачивающемся снаружи, колченогую, покрытую пылью кровать. Он говорит, забираясь туда, что это свадебное ложе его тетки.

В круге света, который отбрасывает лампа, пока он смотрит на меня снизу, должно быть, я в своем розовом платье с юбкой-конусом похожа на бабочку. Он принес две чистые простыни. Когда они с Микки были маленькими, так он сам рассказывает, они играли в сарае, и теткина кровать становилась колесным пароходом, как когда-то в Америке. Он мне говорит:

– Когда мы плыли вверх по Миссисипи, две ножки кровати и большая часть матраса остались в пасти у крокодилов.

Он старательно стелет простыни, но я не двигаюсь, сцепив руки за спиной. Керосиновую лампу он поставил на старый стул. Я вижу внизу, возле двустворчатой двери, что-то массивное и темное – механическое пианино. Мне кажется, что оно вовсе не такое красивое и гораздо больше и тяжелее, чем описывала его мать. Я не хочу на него смотреть, хочу забыть, что оно здесь стоит. Пусть Пинг-Понг ласкает меня, а потом отымеет. На душе у меня очень грустно.

Пинг-Понг садится на кровать и притягивает меня к себе. Он смотрит на меня снизу вверх, и в его взгляде много нежности. Он хочет что-то сказать, а потом нет, передумал. Он залезает мне под юбку. Я стою перед ним и не мешаю себя ласкать. Он хочет снять с меня трусы, и я поднимаю сначала одну ногу, потом другую, чтобы он их стащил. Когда он засовывает мне руку между ногами, он понимает, что я его хочу. Тогда он опрокидывает меня на себя, по-прежнему прижимая к себе, а другой рукой расстегивает застежку платья, ищет мои груди. Вот-та лежит на нем плашмя, с голой задницей, словно дожидаясь, чтобы ее отшлепали, она и видит себя такой – возбуждающе-беззащитной, а сама мыслями где-то далеко. И от каждого толчка, когда ей следовало бы кричать и стонать, я поглядываю на нее совершенно безучастно – нет ни отвращения, ни презрения, совсем ничего – и говорю ей:

– Что же с тобой делают, бедняжка Элиана, что же с тобой делают?

Мне совсем не смешно, говорю это просто так, не задумываясь, чтобы она могла дойти до конца наслаждения и забыть об этом.

Я вдыхаю воздух через рот. В сарае пахнет старым деревом, старыми травами, их здесь сушат. Пинг-Понг спит на другом конце кровати, повернув голову ко мне. Он храпит не сильно. Чуть-чуть. На груди у него растут волосы. Красивые губы, как у всех братьев. Я лежу голая под простыней, он тоже, и у меня болит затылок. Моя мать наверняка не спала, я-то ее знаю. О придурке говорить не будем. Мне хочется пи́сать, и я чувствую себя грязной.

Я тихонько встаю, стараясь не разбудить Пинг-Понга. Через слуховое окно просачивается свет. Лампа выключена. Я спускаюсь по лесенке, по-прежнему очень тихо. Теперь я его хорошо вижу: это сгнившее механическое пианино. По словам матери, оно, скорее всего, было зеленым, об этом можно догадаться по кусочкам облупившейся краски. Но сейчас оно черное и все в трещинах из-за того, что стояло на улице. Большая заводная ручка, вероятно, когда-то была золотой, но теперь тоже черная. Можно разглядеть букву «М», выгравированную на крышке. Замысловатую «М» с завитушками с каждой стороны, я обвожу их кончиками пальцев.

Снаружи голубое утро. Мадам Монтеччари застыла на пороге кухне в черном переднике и смотрит на меня. Мы долго смотрим друг на друга, я – совершенно голая. Потом я выхожу во двор, стараясь не наступить на острые камешки под ногами. Мне немного холодно, но приятно. Когда я присаживаюсь, чтобы пописать в самом конце деревянной стены сарая, мадам Монтеччари резко поворачивается и исчезает.

Чуть позже я лежу рядом с Пинг-Понгом, а он просыпается от шума грузовика во дворе, который не заводится. Он говорит:

– Это Микки. Он посадит аккумулятор, пока догадается, что забыл включить зажигание. Вечно одно и то же.

Проходит целая вечность, и грузовик трогается с места. Пинг-Понг не находит свои часы, он куда-то их сунул во время любовной баталии, но говорит:

– Микки везет Бу-Бу в коллеж, значит, сейчас восемь или четверть девятого, что-то в этом духе.

Он целует меня в плечо и говорит:

– Я вообще-то открываю мастерскую в половине восьмого.

Потом натягивает брюки и идет в дом за кофе. Я встаю, когда он уходит, надеваю розовое платье. Теперь я смотрю на него, и мне стыдно. Я скатываю трусы в маленький комок и кладу к себе в сумочку, я их носила весь вечер. Я не люблю надевать что-то по второму разу, даже если надевала всего на пять минут, не считая вещей матери, когда я была маленькой, но они всегда были чистехонькие и лишь слегка пахли ею.

Пинг-Понг приносит на подносе одну-единственную чашку и кофейник. Говорит, что свою уже выпил на кухне. Я говорю:

– О чем ты думал, пока варил кофе?

Он до пояса голый. Смеется и говорит:

– Вот странно, думал о тебе.

Я говорю:

– А что ты думал обо мне?

Он пожимает плечами и садится на кровать. Смотрит, как я наливаю кофе в чашку на стуле, куда он поставил лампу. Потом спрашивает, и голос у него звучит необычно, еле слышно:

– Скажи, ты еще придешь?

Мне хочется сказать, мол, посмотрим, я подумаю, но к чему все эти слова? Я говорю:

– Если тебе захочется.

Подхожу к нему, и, как ночью, он лезет мне под юбку. Он удивлен, что на мне нет трусов. По глазам вижу, что он хотел бы все повторить. Говорю, что нельзя, что он и так уже опоздал. Он настаивает, но я отвожу его руки и говорю «нет». Затем он надевает свой черный свитер и отвозит меня домой на DS. Я стою у двора, пока он разворачивается на кладбище, а когда он проезжает мимо и смотрит на меня, я не двигаюсь, даже руки не поднимаю, просто стою.

Мать на кухне возле двери, и как только я вхожу, получаю пощечину, от которой лечу прямо в кастрюли, висящие на стене. Она не поднимала на меня руку по крайней мере три года. Правда, нужно заметить, что я впервые не ночевала дома. Пока я прихожу в себя, получаю еще одну пощечину и еще одну. Она молча колотит меня, я, как могу, закрываюсь руками, слышу, как она тяжело дышит. Я падаю на колени, и тогда она останавливается. Я уже не знаю, кто это сейчас дышит, она или я. У меня болит затылок, из носа течет кровь Я говорю ей:

28Популярная французская фирма продажи одежды по каталогу Trois suisses (фр. «Три швейцарца»), существующая с 1932 г.
29Наполеондор (фр. Napoléon d’or, букв. «золотой Наполеон»), или Наполеон, – золотая монета с профилем Наполеона Бонапарта 900-й пробы достоинством в 20 франков, которая выпускалась во Франции с 1803 по 1914 г.
To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?