Над головами мощных великанов
Холодный обелиск венчает небосвод.
Вода, клубясь, гудит из трех фонтанов,
Вокруг домов старинный хоровод.
Над гулкой площадью спит тишина немая,
И храм торжественный, весь – каменный полет,
Колонны канделябрами вздымая,
Громадой стройной к облаку плывет…
Карабинеры медленно и чинно
Пришли, закинув плащ, и скрылись в щель опять.
О Господи! Душа твоя невинна,
Перед тобой мне нечего скрывать!
Я восхищен Твоим прекрасным Домом,
И этой площадью, и пеньем светлых вод.
Не порази меня за дерзновенье громом,
Пошли мне чудо сладкое, как мед…
Здесь все пленяет: стены цвета тигра,
Колонны, небо… Но услышь мой зов:
Перенеси сюда за три версты от Тибра
Мой старенький, мой ненаглядный Псков!
1925
По форуму Траяна
Гуляют вяло кошки.
Сквозь тусклые румяна
Дрожит лимонный зной…
Стволом гигантской свечки
Колонна вьется к небу.
Вверху, как на крылечке, —
Стоит апостол Петр.
Колонна? Пусть колонна.
Под пологом харчевни
Шальные мухи сонно
Садятся на ладонь…
Из чрева темной лавки
Чеснок ударил в ноздри.
В бутылке на прилавке
Запрыгал алый луч…
В автомобилях мимо,
Косясь в лорнет на форум,
Плывут с утра вдоль Рима
Презрительные мисс.
Плывут от Колизея,
По воле сонных гидов,
Вдоль каждого музея
Свершить свой моцион…
А я сижу сегодня
У форума Траяна,
И синева Господня
Ликует надо мной,
И голуби картавят,
Раскачивая шейки,
И вспышки солнца плавят
Немую высоту…
Нанес я все визиты
Всем римским Аполлонам.
У каждой Афродиты
Я дважды побывал…
О старина седая!
Пусть это некультурно, —
Сегодня никуда я,
Ей-Богу, не пойду…
Так ласково барашек
Ворчит в прованском масле…
А аромат фисташек
В жаровне у стены?
А мерное качанье
Пузатого брезента
И пестрых ног мельканье
За пыльной бахромой?
Смотрю в поднос из жести.
Обломов, брат мой добрый!
Как хорошо бы вместе
С тобой здесь помолчать…
Эй, воробьи, не драться!
Мне триста лет сегодня,
А может быть, и двадцать,
А может быть, и пять.
1928
Из фабрики корзин и гнутых стульев
Выходят крутобокие Кармен…
Дрожат платки, вздымаясь у колен,
И болтовня, как гомон пчел близ ульев.
Покачиваясь, топчутся в обнимку…
В покачиванье бедер – гибкость саламандр.
Одни глядят на облачную дымку,
Другие обрывают олеандр.
Денщик-сосед, юнец провинциальный,
Встал у калитки и потупил взгляд:
У всех шести походка – сладкий яд,
У всех шести румянец – цвет миндальный!
Лукаво-равнодушными глазами
Все шесть посмотрят мимо головы, —
Над крышею червонными тузами
Алеет перец в блеске синевы.
Лишь каменщики опытный народ, —
На них Кармен не действует нимало.
Взлетает песенка, ликующее жало,
Глазастый ухарь штукатурит свод,
На пальцах известковая насечка…
Посмотрит вниз – шесть девушек на дне, —
Метнет в корзинщиц острое словечко
И ляпнет штукатуркой по стене.
А вечером, когда сойдет прохлада,
И вспыхнет аметистом дальний кряж,
И лунный рог, свершая свой вояж,
Плывет к звезде, как тихая наяда,
Когда сгустеют тени вдоль платанов,
И арка лавочки нальется янтарем,
И камыши нырнут в волну туманов, —
Все шесть сойдутся вновь под фонарем.
И под руку пойдут вдоль переулка,
Как шесть сестер, в вечерней тишине.
Латания бормочет в полусне,
Стук каблучков средь стен дробится гулко…
О римский вечер, тихая беспечность!
Поет фонтан, свирель незримых слез.
Там в небесах – мимозы, звезды, вечность,
Здесь на земле – харчевня между лоз.
Сел на крыльцо мечтающий аптекарь.
На стук шагов сомкнулись тени в ряд:
Шесть мандолин заговорили в лад —
Три маляра, два шорника и пекарь.
Кому мольбы лукавых переливов?
О чем они? Кому журчанье струн?
Все шире плеск рокочущих мотивов,
Все громче звон – вскипающий бурун…
И оборвали… Тишина, прохлада.
Но шесть Кармен запели вдруг в ответ:
Все та же песнь, но через слово: «Нет!»
Лукавое, задорное «не надо»…
И снова струны молят все нежнее,
И все покорней отвечают голоса.
Смолк поединок. В глубине аллеи
Темнеют пары. Дремлют небеса…
Ушел к себе продрогнувший аптекарь.
Шипит бамбук. В харчевне спор затих.
Как маляры, и шорники, и пекарь
Сумели выбрать каждую из них?
По-моему, – одна другой желанней.
Но… нет седьмой. Я запер свой балкон.
Спят облака, как стадо белых ланей.
В ушах звенит лукавый перезвон.
‹1928›
Ты видел ли «Школу Дианы»
На вилле Боргезе, мой друг?
Девчонок взволнованных станы,
Стремительность бедер и рук…
Стрела, зазвенев, пролетела,
Свергается горлинка ниц, —
Еще в напряжении тело
И жаден восторг учениц…
Диана застыла в сторонке,
Над строгим челом – полукруг.
Вдали на холме две девчонки
Борьбой услаждают досуг.
Внизу беззаботные дети
В потоке, прозрачней стекла,
О всем позабывши на свете,
Полощут нагие тела.
В сбоку сквозь пышную зелень
Крестьянская жмется чета:
Прокрались из горных расщелин,
Приникли и смотрят… Мечта?
Под вечер в далекой деревне
Средь круга неверящих глаз
Польется в притихшей харчевне
Взволнованный, странный рассказ.
1928
Безмерно жутко в полночь на погосте
Внимать унылому шипению ольхи…
Еще страшнее в зале на помосте
Читать на вечерах свои стихи.
Стоит столбом испуганная Муза,
Волнуясь, комкает интимные слова,
А перед ней, как страшная Медуза,
Стоглазая чужая голова…
Такое чувство ощущает кролик,
Когда над ним удав раскроет пасть,
Как хорошо, когда поставят столик:
Хоть ноги спрячешь – и нельзя упасть…
А по рядам, всей ощущаешь кожей,
Порхает мысль в зловещей тишине:
«Ах, Боже мой, какой он непохожий
На образ тот, что рисовался мне!»
У Музы спазма подступает к глотке,
Застыло время, в сердце алый свет.
Какие-то разряженные тетки
Наводят, щурясь, на тебя лорнет…
Как подчеркнуть курсивом слова шутку?
Как расцветить волненьем тона боль?
И, как суфлер, запрятавшийся в будку,
Дубовым голосом бубнишь чужую роль.
А лишь вчера, когда вот эти строки
Качались в беззаботной голове,
Когда у Музы разгорались щеки,
А за окном плыл голубь в синеве,
И чай дымился в солнечном стакане,
И папироса тлела над рукой, —
Мгновенья плыли в ласковом тумане
И так был тих задумчивый покой…
Скорей, скорей… Еще четыре строчки.
Зал потонул в сверкающем чаду.
На берег выйду у последней точки
И полной грудью дух переведу!
1925
Ты ждешь весны? Я тоже жду…
Она приходит раз в году.
Зеленый пух завьет весь сквер,
И на подъезде тощий сэр,
Пронзая мартовскую ночь,
Во всю мяукнет мочь…
Ручей вдоль края мостовой,
Звеня полоскою живой,
Сверкнет на перекрестке вдруг,
Потом нырнет в прохладный люк
И унесет в подземный край
Кораблик твой… Пускай!
День стал длиннее чуть-чуть-чуть…
Еще февраль свистит в окно,
Еще туман взбивает муть, —
Нам, право, все равно:
На всех кустах, – пойди-ка в сад, —
Живые почки чутко спят.
И в снежной чаще спит медведь,
Он чует, лапу в пасть зажав,
Что скоро солнечная медь
Заткет луга узором трав…
И в дальнем Конго журавли
Уже готовят корабли.
Приди ж, дружок-весна, скорей
Из-за лазоревых морей…
Твой первый листик я сорву,
К губам притисну в старом рву
И звонко щелкну в тишине,
Как белка на сосне!..
1926
Кто любит прачку, кто любит маркизу,
У каждого свой дурман, —
А я люблю консьержкину Лизу,
У нас – осенний роман.
Пусть Лиза в квартале слывет недотрогой, —
Смешна любовь напоказ!
Но все ж тайком от матери строгой
Она прибегает не раз.
Свою мандолу снимаю со стенки,
Кручу залихватски ус…
Я отдал ей все: портрет Короленки
И нитку зеленых бус.
Тихонько-тихонько, прижавшись друг к другу,
Грызем соленый миндаль.
Нам ветер играет ноябрьскую фугу,
Нас греет русская шаль.
А Лизин кот, прокравшись за нею,
Обходит и нюхает пол.
И вдруг, насмешливо выгнувши шею,
Садится пред нами на стол.
Каминный кактус к нам тянет колючки,
И чайник ворчит, как шмель…
У Лизы чудесные теплые ручки
И в каждом глазу – газель.
Для нас уже нет двадцатого века,
И прошлого нам не жаль:
Мы два Робинзона, мы два человека,
Грызущие тихо миндаль.
Но вот в передней скрипят половицы,
Раскрылась створка дверей…
И Лиза уходит, потупив ресницы,
За матерью строгой своей.
На старом столе перевернуты книги,
Платочек лежит на полу.
На шляпе валяются липкие фиги,
И стол опрокинут в углу.
Для ясности, после ее ухода,
Я все-таки должен сказать,
Что Лизе – три с половиной года…
Зачем нам правду скрывать?
1927, Париж
В углу сидит в корзинке фокс —
Пятинедельный гномик.
На лбу пятно блестит, как кокс.
Корзинка – теплый домик.
С любой туфлей вступает в бокс
Отважный этот комик.
В корзинку маленький апаш
Зарыл свои игрушки:
Каблук, чернильный карандаш,
Кусок сухой ватрушки,
И, свесив лапки за шалаш,
Сидит, развесив ушки.
Понять не может он никак, —
Притих и кротко дышит:
Там у окна сидит чудак
И третий час все пишет.
Старался фокс и так и сяк,
Но человек не слышит…
Рычал, визжал, плясал у ног
И теребил за брюки,
Унес перчатку за порог
И даже выл от скуки,
Но человек молчит, как дог,
К столу приклеив руки.
Как глупо палочкой водить
По беленькой тетрадке!
Во всю помчался лучше б прыть
До кухонной площадки…
Над печкой солнечная нить,
Полы вокруг так гладки…
Блестит солидный, темный шкаф.
Сиди и жди. Ни звука.
На печке бронзовый жираф —
Таинственная штука.
Фокс взвизгнул с болью в сердце: «Тяф!»
Молчать – такая мука…
И вдруг серьезный господин
Вскочил, как на резинке,
Швырнул тетрадку на камин
И подошел к корзинке…
И фокс, куда девался сплин,
Вмиг оседлал ботинки…
Как дети оба на ковре,
За лапы рвут друг дружку.
Фокс лезет в яростной игре
На самую макушку…
На лай, как эхо, во дворе
Дог гулко рявкнул в пушку.
Лучи сползаются в пучки.
Стрекочет сердце глухо…
Щенок устал. Закрыл зрачки,
Лизнул партнера в ухо…
Застыли строгие очки,
Трамвай жужжит, как муха.
Щенок в корзинке так похож
На карлика-лошадку…
По тельцу пробегает дрожь,
Врозь лапки, нос – в лопатку…
А человек вздохнул: «Ну что ж…»
И снова за тетрадку.
1928
Пятилетняя девчонка
В рыжем клетчатом пальто
Посреди пустой панели
Едет в крошечном авто.
Нос и руль сияют лаком,
Щеки – розовый коралл,
А в глазах мелькает гордость
И восторженный опал.
Только женщины умеют
Так божественно сиять!
В небе почки зеленеют.
Псам и детям – благодать.
Вдруг навстречу валким шагом
Надвигается ажан:
Он, как морж, усат и плотен,
Он, как девочка, румян.
С высоты своей гигантской,
Закрутивши ус в кольцо,
Он взглянул на пухлый носик,
На смешное пальтецо…
Поднял руку, сдвинул брови
И застыл в своем манто.
Разве можно по панели
Путешествовать в авто?!
И она остановилась…
На щеках пунцовый цвет:
Рассмеяться иль заплакать?
Пошутил он или нет?
Добродушный полицейский
Не хотел ее томить.
Улыбнулись… оба сразу,
Оборвав тугую нить.
Он дорогу уступил ей,
Приложив к виску ладонь, —
И заискрился в колесах
Легкий мартовский огонь.
1928
В тесной каморке – беженский дом.
Мать вышивает киевским швом.
Плавно, без устали ходит рука.
Мальчик у ног разбирает шелка.
В кольца завьет их, сложит в пучки,
Справа и слева стены тонки, —
Громко играть на чужбине нельзя…
Падают нитки, беззвучно скользя.
«Кис! – говорит он. – Послушай же, Кис!
Ты как из сказки прилежная мисс:
Помнишь для братьев в пещере, без сна,
Платье плела из крапивы она».
Мать улыбается. Мальчик вздохнул…
«Кис, – говорит он, взбираясь на стул, —
Летом я к морю поеду опять?
Прыгать, смеяться, купаться, кричать…»
Светлое «да!» – вылетает из губ.
Теплые пальцы треплют за чуб.
Мальчик не видит, как милая «Кис»
Смотрит, смутясь, за оконный карниз.
Мальчик не знает, что много ночей
В сердце тревога все горячей:
Летнее солнце, здоровье, загар, —
Как раздобыть их мальчику в дар?
Дремлет мальчишка. Над ним в полусне
Летние дни закачались в окне:
Сосны, опушки, сотни затей,
Крики приятелей – русских детей…
Странная Кис… Почему-то она
Летом в Париже томиться должна.
Ей и в Париже – твердит – ничего.
Солнце и лес для него одного.
Разве нельзя вышивать под сосной?
Спать в гамаке под листвою сквозной?
Он бы ей крабов ловил на обед…
Сонные глазки нырнули под плед.
Мать вышивает киевским швом.
Город бездушный гудит под окном.
Пламень закатный небо рассек.
…
Есть ли кто в поле жив человек?
1928
Море – камни – сосны – шишки…
Над водой крутой откос.
Две девчонки, два мальчишки,
Пятый – я, шестой – барбос.
У заросшего колодца,
Где желтел песчаный вал,
Я по праву полководца
Объявил войскам привал.
Пили воду. Много-много!
Капли вились мимо уст.
Через полчаса, ей-богу,
Стал колодец старый пуст.
Мы сварили суп в жестянке —
Из креветок и пшена.
Вкус – резиновой солянки…
Пес не ел, а мы – до дна.
Было жарко, душно, сухо.
Час валялись мы пластом.
А барбос, закинув ухо,
Грыз бутылку за кустом.
Мы от взрослых отдыхали, —
Каждый сам себе отец…
Хочешь – спи, задрав педали,
Хочешь – прыгай, как скворец.
Дымной лентой вьется копоть:
Пароход плывет в Марсель…
Хорошо по лужам шлепать
И взрывать ногами мель!
Крабы крохотные в страхе
Удирают под утес.
Младший мальчик без рубахи
В щель за крабом сунул нос.
Но девчонки, сдвинув шеи,
Верещат, как леший в рог:
«Са-ша Черный! По-ско-рее!
Под скалою ось-ми-ног…»
Боже мой, какая радость!
Прискакавши колесом,
Выдираем эту гадость
Вшестером (считая с псом)…
Брюхо – розовая мякоть,
Лапы – вроде бороды.
Вообще, не зверь, а слякоть,
Отчего ж мы так горды?
Мы несем его в жестянке
И решаем все у пня:
Пусть живет, как рыбка, в банке,
Под кроватью у меня…
Как рысак, барбос наш скачет,
Мы горды, – а он при чем?
Красный бок далекой дачи
Вспыхнул в соснах кирпичом.
Подбираем по дороге
Все, что выбросил прибой:
Руль с неведомой пироги,
Склянку с пробкой голубой…
Для чего? Не знаем сами.
Обошли знакомый грот.
Ветер влажными крылами
Подгоняет нас вперед.
Из-за мыса вышла лодка,
Вяло вздувши паруса.
Море ласково и кротко,
Словно сытая лиса.
За спиной трясется склянка.
У сарая сохнет сеть…
Осьминог уснул в жестянке:
Тише, дети. Не шуметь!..
1928