Призраки Иеронима Босха

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Я погрузился в эти мысли, как бы плавая в них и не задерживаясь ни на чем в отдельности, разве что на формах сосудов, которые мне предстояло создать: пузатые condamphore взмывали, как полупрозрачные пузыри, в полутемном воздухе, вбирая в себя прихожан и объединяя их в причудливой выборочности, длиннохвостыми крабами карабкались по колоннам carabus’ы, и прямо над головами бесконечно вращалась респираль.

Через проход, на правой стороне, помещалась семейная скамья ван Акенов. С дальнего края, как это было заведено с самого начала, сидели отпрыски четы ван Акенов – Ян, Катарина, Гуссен, Гербертке и Йерун, далее мать семейства, госпожа Алейд ван дер Муннен, и, наконец, сам Тенис ван Акен. Если пересечь проход между рядами, то дальше, как бы плечом к плечу с Тенисом, сижу я, то есть Кобус ван Гаальфе, потом моя супруга, Маргрит ван дер Тиссен, далее Ханс, наш единственный сын, и последним, как уже упоминалось, примостился Стаас Смулдерс.

Такой способ рассаживать людей представляется мне наиболее правильным, ибо, если бы рядом с проходом сидели, соприкасаясь плечами, Йерун и Стаас, они непременно начали бы переглядываться, перемигиваться, показывать друг другу различные «сокровища», которыми бессмысленно дорожат мальчишки, вроде обломка стеклянной посуды, в котором радужно преломляется свет, или свитого из тряпок шара, и все это отвлекало бы их от благочестивых мыслей. Нельзя также не похвалить за предусмотрительность Алейд ван дер Муннен, которая как при производстве на свет детей, так и при рассадке их в церкви, благоразумно чередовала мальчиков и девочек, причем мальчиков – на одного больше.

И даже сейчас, когда мальчики выросли и превратились в юношей, прежний порядок сохранялся в неизменности; и впоследствии, как мы все надеемся, он будет лишь дополнен благочестивыми женами наших сыновей, а там и их сыновьями, и тогда нам самим придется сойти с этой скамьи и перебраться в другую часть церкви, под каменные плиты, где уже похоронены все мои предки и лишь один предок ван Акенов – отец Тениса Ян. Ван Акены, как явствует из их семейного имени, прибыли в наш город из Ахена и, хотя сыновья Тениса родились в Гертогенбосе, до сих пор считаются у нас немного новичками.

Тут мысли мои были прерваны громовым ревом органа – я даже вздрогнул, – который как будто уличил меня в преступной рассеянности и призвал ко вниманию. Я уселся поудобнее и принялся внимать. Орган поутих, успокоив свой гнев, и рассыпался на тихие увещевания, а я вдруг опять почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд.

Сначала я думал, что это трактирщик Ян Масс с дальней скамьи сверлит меня глазами: он уверяет, что я задолжал ему еще с прошлого месяца, о чем я, хоть ты режь меня ножами, совершено не помню.

Но нет, Ян Масс (я нарочно обернулся и посмотрел на него) был весь погружен в молитву, жилистые руки сплел, глаза полузакрыл и закатил повыше, куда-то к потолку, к капители, на которой толстяк в неудобной позе опирался на огромную, размером с его брюхо, бутыль.

Я уселся поудобнее (Маргрит покосилась на меня с легким беспокойством) и попробовал сосредоточиться. Орган опять повысил голос, так что я втянул голову в плечи… и тут краем глаза наконец увидел того, кто на меня смотрел. Это было совсем близко – сразу через проход.


На плече Тениса ван Акена сидела большая жаба. Она была размером с некрупного кота. Ее сложенные на животе лапки явственно свидетельствовали о принадлежности ее к лягушачьему племени, а голое тельце было заботливо прикрыто платьем в виде колокола с завязками у воротника. Широкая мордочка была также, несомненно, лягушачьей, однако обладала и некоторыми человеческими чертами. И чем дольше я всматривался в нее, тем отчетливее становились эти черты. Немигающие глаза глядели и на меня, и сквозь меня, и как будто мимо меня – это был равнодушный взгляд существа, которому не было до меня ровным счетом никакого дела. Его не смущали вскрики органа и пронзительный голос священника, шарканье ног прихожан или чьи-либо любопытные взгляды. Мы все были для него всего лишь пейзажем, в котором оно очутилось при полном своем безразличии и который в любой момент вольно было покинуть.

Спустя бесконечно долго время существо моргнуло, а когда открыло кожистые веки, то глаза его на короткий миг встретились с моими. И на сей раз это был осмысленный взгляд. Длилось это совсем недолго, но успело пробраться в самую глубину моего естества и понатыкать там иголок. У меня вдруг разом заболело все чрево. Происхождение этой боли было, несомненно, сверхъестественным, но открыть данное обстоятельство я никому не мог и потому, с внезапно исказившимся лицом, лишь вскрикнул: «Тушеная капуста!» – и устремился к выходу.


Ханс ван дер Лаан завершал один из этапов Великой Стирки, имея перед глазами фигуру Прачки, причем сразу в двух видах – как в недоступно-метафизическом, так и во вполне доступном, то есть низменно-воплощенном в образе Годелив Пеетерс, которая явилась со своей корзиной и собирала по всему дому для стирки запачкавшиеся за минувшую неделю простыни, скатерти и исподнее белье.

– Еще льняной полотенце было, – слышался голос Годелив. – В подвале баки вскипятили?

Домоправитель что-то невнятное отвечал, его голос тонул в басистом хохоте Годелив:

– Да я же тебе во всяком деле пособлю, болезный ты мой.

Судя по хохоту, Годелив строила домоправителю глазки, ровным счетом не имея в виду никаких дальнейших уступок его взбрыкивающей мужской похоти, обуздать которую не составит никакого труда, ибо за минувшие годы эта лошадка изрядно поизносилась и ржала более по привычке.

В метафизическом отношении стирка продвигалась так же хорошо и споро, как и стирка профанная, ибо что наверху – то же самое и внизу, и наоборот, и пока цела хрустальная сфера мироздания, целым будет и колесо, что вращается внутри нее.

Таким образом, внутри колбы образовалось тонкое тело, подобное золе, оставшейся на месте сгоревшего дома Стааса Смулдерса, и аббат осторожно перенес его на блюдо, помогая себе тонким перышком. Как чрезвычайно уважающий себя алхимик, он пользовался пером лебедя, хотя, в общем, сошло бы перо любой птицы, в том числе курицы, но так низко Ханс ван дер Лаан никогда бы не пал.

Далее он размял тело ступкой, снова снял мельчайшие крупинки пером и поместил все в особую колбу с округлым брюшком и узким горлышком. Эту колбу он поставил на золу, которую поджег философским огнем и таким образом разогрел. Колбе предстояло находиться в подобном положении ровно шестнадцать часов, и по совпадению именно столько же времени понадобится Годелив Пеетерс, чтобы выстирать все собранное белье и высушить его на ветру, который тоже, при определенных обстоятельствах, может быть назван философским.

Таким образом, в одном и том же доме, но в разных пластах бытия, происходили сходные процессы, однако инспирировали их различные стихии. В одном случае излишняя влага удалялась и выпаривалась с помощью огня, в других же – с помощью воздуха.

Однако чрезмерное удаление влаги также не идет на пользу телу – будь то философское тело, содержащее в себе элементы живого золота, или же будь то тело обычных подштанников, правда, из самого лучшего полотна. Поэтому следует иногда возвращать влагу или же препятствовать ее испарению, для чего к жабе привязывают птицу или, если нет под рукой жабы и птицы, к иному бегающему по земле привязывают нечто иное летающее. Правда, здесь также следует соблюдать осторожность, поскольку, например, крот может превращаться в иволгу и тем самым создавать подобие иволги. И если к кроту привязать иволгу, то можно внезапно получить двух кротов, а это никоим образом не будет способствовать удержанию необходимой влаги в философском, либо в профанном теле.

Пока все эти мысли неспешно, в ровном порядке, и доставляя не меньшее наслаждение, нежели хорошо приготовленный ужин, шествовали в голове аббата, колба начала нагреваться и вдруг пошла трещинами.

Аббат вскрикнул, как от резкой боли: еще мгновение – и работа нескольких недель будет уничтожена! Вот почему он говорил Кобусу ван Гаальфе изготавливать колбы только наивысшего качества и внимательно следить за тем, чтобы стекло, вышедшее из его мастерской, не трескалось и не лопалось. В последний раз он даже приоткрыл Кобусу некоторые тайны, которые, конечно же, остались для стеклодува с его бедным разумом все той же тайной за семью печатями. Впрочем, аббат и не рассчитывал, что мастер поймет хотя бы десятую долю того, о чем ему говорилось в этой комнате. Цель была иной: Кобусу следовало глубоко проникнуться важностью полученного заказа и особенно – необходимостью выполнить этот заказ как можно более тщательно.

Можно вычесть стоимость негодной колбы из общей суммы, но какими деньгами оплатить разочарование, потерянное время, зря израсходованный материал? Некоторые вещи не могут быть измерены ничем, даже деньгами.

С громким хлопком разлетелась на части колба, и, взметнув в воздух раскаленную золу, оттуда выскочила здоровенная жаба.

Размером она была, пожалуй, с хорошо откормленного котенка. Совершенно голая, с непристойным, словно в издевку над человеком, созданным тельцем, она прижала к животу совершенно человечьи лапки и уселась на книги, лежавшие у аббата на столе. Передвинулась, чтобы удобнее было сидеть, и снова сложила передние лапки.

Аббат онемел. В первое мгновение он не мог даже пошевелиться. Потом ему пришло на ум, что, верно, происходит удержание необходимой влаги в теле, поэтому поднял голову, на полном серьезе рассчитывая увидеть под потолком привязанную к жабе птицу. Однако никакой птицы там не оказалось.

– Годелив! – закричал аббат.

Снизу доносилось громовое пение прачки: она воевала с бельем, погруженным в чан. Белье вертелось в кипящей воде, а прачка била его по всплывающим белым головам большой деревянной колотушкой.

 

– Годелив! – повторил аббат.

– Весна-а!.. Весна-а и птицы!.. И ласточки кружа-ат! – орала прачка. – И парни, и девицы-ы!..

– Годелив! – взревел аббат.

Пение наконец притихло.

С широким раскрасневшимся лицом Годелив показалась в дверном проеме.

– Надымили! – сказала она, взмахнув рукой. – Прибраться тут? Стирку закончу, позовите. Все сделаю.

– Там птица у тебя не летает? – спросил аббат.

– Птица? – Годелив озадаченно замолчала. Она думала довольно долго, а потом вдруг расхохоталась: – Так это только в песне поется!

Она еще раз посмотрела на аббата, присела в поклоне и ушла стирать.

Ханс ван дер Лаан перевел взгляд на жабу. Он не понял, видела Годелив это странное существо или нет. Или же для Годелив это существо вовсе не странное?

Чем дольше вглядывался Ханс ван дер Лаан в непонятную гостью, тем больше различал в ней как будто знакомого и понятного.

Вдруг ему стало неприятно, что жаба тут сидит совершенно голая. Он вырвал из книги лист и обернул его колокольчиком вокруг влажного тельца, скрепив собственным волосом. Жаба подняла голову и посмотрела прямо ему в глаза.

И тут аббат Ханс ван дер Лаан понял, что лицо у жабы – человечье. Более того, он понял, чье оно: это было лицо стеклодува Кобуса ван Гаальфе.

Братство арифметиков

Для умножения природы необходима сходная природа: например, для того, чтобы родились лягушки, нужны лягушки, а для того, чтобы родились лошади, нужны лошади. То же самое можно сказать и о металлах: чтобы родилось золото, необходимо золото. Причем это верно как в философском отношении, то есть при создании живого золота, оно же Солнце, так и в самом обыденном, иначе говоря, деньги к деньгам, а удача к удаче, и не бывает так, чтобы бедняк женился на богатой или хотя бы попытался это сделать, не вызвав всеобщего осуждения. Бедная тоже за богатого не выходит, поскольку это противно природе вещей. Но если разница в состоянии не очень велика, то брак возможен, и если в одном теле золота немного больше, а в другом – немного меньше, это тоже не будет противоестественно. Однако женитьба мартышки на собаке бросает вызов самим основам миропорядка, и только бродячие фигляры могут позволить себе глупые шутки на этот счет.

Рассуждая таким образом, не лишним будет вспомнить слова Альберта Великого, епископа из Ратисбона, который в своей Libellus de Alchimia[2] недвусмысленно утверждает, что «философия – не для бедняков, ибо…», – пишет он, умудренный жизненным опытом, – «у каждого взявшегося за Делание должно быть достаточно денег, по меньшей мере, года на два». Ибо брак между философией и бедностью так же невозможен, как вышеуказанный брак между собакой и обезьянкой, разве что оба они будут переодеты чертями, но это противно взору любого благочестивого человека, если только он не сильно пьян.

Йоссе ван Уккле был философом, который жизнь положил на то, чтобы служить живым отрицанием всех возможных общепринятых истин. При этом он никогда и ничего не утверждал, но лишь всячески отрицал, и происходило это оттого, что в лежачем виде Йоссе, как никто другой, был похож на знак вычитания, представляя собой длинную тонкую линию. А поскольку он частенько спал на голой земле, то постоянно занимался этим самым вычитанием – на природе ли, посреди ли города. И окажись поблизости другой философ, особенно со склонностью к математике, он без труда составил бы книгу математических примеров на натурфилософское вычитание:

 
Камень минус корень дерева.
Ручей минус полянка.
Дверь минус канава.
Прилавок минус прилавок.
Скамья минус стена.
Колодец минус башенка.
Кабак минус угол дома.
Девица минус девица.
Колесная лира минус собака.
Кувшин минус человекообразное существо.
 

И так далее, и так далее, причем везде, где написано «минус», следует читать «Йоссе».

Из всего вышесказанного явствует, что Йоссе был чрезвычайно худ и то и дело засыпал в совершенно неподходящих для этого местах, поскольку для спанья в подходящих требовалось бы, как подобает уважающему себя философу, обладать запасом денег «года на два». А как раз этого добра у Йоссе никогда не водилось.

Однажды он пришел в город Бреда и там совершенно случайно встретился с аббатом ван дер Лааном. Произошло это потому, что Йоссе, пробегая мимо, забрызгал его грязью и машинально в виде извинения пробормотал стихотворение на латыни; в переводе оно означало:

 
Кто постоянно зрит в небесный круг,
Тому смотреть под ноги недосуг.
 

Аббата чрезвычайно это восхитило, и, поскольку в последнее время он до крайности нуждался в собеседнике, бродячий философ получил приглашение посетить аббатскую резиденцию.

– Если только вас не смутит перспектива бесконечного вычитания, – предупредил Йоссе, – я готов составить вам компанию на любое количество суток.

После этого он усердно занимался у аббата вычитанием хлебов, рыб и сладких вин и настолько в этом преуспел, что едва было не превратился в ноль, а это для философа не просто нежелательно, но и недопустимо.

Когда же со всеми этими арифметическими формальностями было покончено, аббат пригласил Йоссе в свой кабинет и предложил ему занять место за столом.

Йоссе без колебаний разместил свой костлявый зад в гладко отполированном кресле и принялся ерзать, поскольку кресло оказалось для него слишком просторным.

Все за этим огромным столом представляло для Йоссе интерес: и треснувшие колбы, и широкие стеклянные блюда, и запачканная чем-то темным и липким заячья лапка, и лебединое перо, такое воинственное и аристократичное, словно вот-вот готово было обернуться рыцарем в остроугольном доспехе.

Книги тоже ему понравились, и он уже принялся было ковырять пальцем застежку на одной из них, но тут аббат задал ему странный вопрос:

– Вы тут ничего не видите?

Йоссе забрался в кресло с ногами, съежился и сгорбился, как еж или горбун, втянул голову в плечи – это он сделал для того, чтобы ненароком не вычесть из аббатских сокровищ какую-нибудь особо ценную вещь – и принялся всматриваться перед собой.

– Я определенно вижу колбы, – сказал он наконец.

– Хорошо, – нетерпеливо кивнул аббат, – а что-нибудь еще?

– Перо… нет, два пера. Одно, кажется, совиное.

– Да, да. Еще что-то?

– Книги.

– Много?

– Целую кучу книг! Они, должно быть, стоят целую кучу денег!

– Правда.

– Вот денег не вижу, – сказал Йоссе с сожалением.

– Я вложил их в необходимые материалы, ибо золото происходит из золота, а серебро – из серебра…

– …и все металлы – из свинца, а весь свет – от Солнца, – заключил Йоссе.

– Кроме того света, который происходит от Господа, – заметил аббат.

– Аминь, – сказал Йоссе и, вытащив из кошеля завалявшийся там сухарь, принялся его грызть.

– Что еще ты здесь видишь? – настаивал аббат.



Йоссе поковырял в зубах, в последний раз хрустнул сухарем и сказал:

– На полу кувшин.

– А на столе?

– М-м… шарообразный сосуд. На дне налипла какая-то красноватая густая субстанция.

– Это вино засохло, – объяснил аббат.

– Я так и подумал, – сказал Йоссе. – Вероятно, оно произошло путем возгонки в том прекрасном кубе.

– Оно произошло из виноградника, – сказал аббат. – И было оно недурным.

– Полезно для кроветворения, – сказал Йоссе.

– И для аппетита.

– И для работы памяти.

– И для цвета лица.

– Веселит сердце.

– Питает душу.

– Играет во чреве.

– Весьма играет во чреве, – вздохнул аббат. – Но в вашем возрасте, друг мой, это еще не так критично.

– Жабу еще вижу, – сказал вдруг Йоссе.

Аббат даже подпрыгнул.

– Видите? Видите ее?

– Конечно, вижу…

– Почему же сразу не сказали?

– Ну жаба и жаба, – зевнул Йоссе. – Что в этом интересного? Я вам этих жаб могу на лугу сотню наловить, хотите? Хоть весь стол ими покройте в три ряда.

– Я хотел узнать, зрима ли эта жаба для постороннего ока, – пояснил аббат. – Ибо именно этот вопрос меня занимал в первую очередь. Поэтому я и не стал спрашивать вас напрямую, – не видите ли вы здесь жабу, но задавал вопросы обиняками.

– Ясно, – кивнул Йоссе. – Но обладает ли эта жаба какой-либо философской ценностью? И для чего она обернута в лист, вырванный из книги?

– Я одел ее в это платье, чтобы она не смущала взоры своей непристойной наготой, – объяснил аббат, – но более всего меня удивило появление этой жабы. Она возникла из тела, которое подвергалось очередной Стирке, разбив при этом колбу отменного прозрачного стекла, закаленного по всем правилам и специально доставленного из Хертогенбоса лично мастером Кобусом ван Гаальфе.

– В этом нет ничего удивительного, – возразил Йоссе. И, поскольку долго сидеть скрючившись было ему неудобно, он потихоньку начал выпрямлять свои длинные ноги, протягивая их под креслом, сначала правую, потом левую. – Подобно тому как птенец, вылупляясь из яйца, разбивает скорлупу, ибо перестает в ней помещаться, и эта алхимическая жаба родилась из колбы и разнесла ее на мелкие осколки при своем переходе из потенциального состояния в активное.

– Не очень-то она активна, сидит тут целый день и даже почти не моргает, – заметил аббат.

В эту секунду жаба высунула длинный язык и смахнула из воздуха муху. Затем все опять замерло.

– И вы будете утверждать, что в этом нет никакого чуда? – воскликнул аббат.

– Все вокруг, на что ни посмотришь, содержит в себе элементы чуда, – сказал Йоссе. – Подобно тому как все минералы содержат в себе элементы золота. И коль скоро золото рождает золото, то и чудо рождает чудо, и эта жаба, взломавшая при своем появлении колбу из самого лучшего закаленного стекла, тоже, несомненно, является свидетельством или, точнее сказать, телом чуда. Правда, золота означенная жаба породить не может.

– В таком случае, как нам поступить? – Аббат смотрел на Йоссе как больной, ожидающий получить от доктора точный рецепт с указанием всех необходимых процедур и препаратов.

– Пожалуй, я заберу это создание с собой да наведаюсь в Хертогенбос, – решил Йоссе.

Он сунул жабу в карман и откланялся.


Когда Йоссе находился на половине пути от Бреды в Хертогенбос, а случилось это на второй день после того, как он вычел старый пень из небольшого холмика, из-под которого бил родничок, а затем занялся усердным вычитанием хлебцев, полученных в дорогу от аббата, какой-то человек появился на дороге и уставился на Йоссе голодными глазами.

– Ступай себе, – сказал Йоссе и помахал в его сторону палкой, которую всегда брал с собой, чтобы отгонять собак, отпихивать змей или проверять, не топко ли болото.

– Я не могу уйти, – ответил незнакомец, и в его глазах загорелись тихие красные огоньки. – Я очень голоден.

– Меня-то это как касается? – возмутился Йоссе.

– Ты можешь поделиться со мной тем, что у тебя есть, – предложил незнакомец.

– У меня есть только моя плоть, вот эта, одетая в лист, вырванный из книги, жаба и несколько хлебцев, – сказал Йоссе.

– Этого достаточно, – отвечал незнакомец.

– Ладно, отдам тебе мизинец с левой руки, – решил Йоссе.

– Этого недостаточно, – сказал незнакомец. – Дай мне лучше хлебцы.

– Скажи, – после некоторого молчания спросил Йоссе, – какое арифметическое действие ты сейчас предполагаешь применить?

– Деление, – отвечал незнакомец.

– Стало быть, тебе не чужда философия, – обрадовался Йоссе. – Я занимаюсь только вычитанием, поэтому если тебе известно деление, мы можем составить неплохую пару.

– Лучше бы нам составить тривиум, добавив к нашему союзу Сложение, а еще лучше – квадривиум, увенчанный Умножением, – сказал незнакомец. Он уселся рядом с Йоссе, взял с его ладони несколько хлебцев и принялся жадно их жевать. Красноватый огонек в его глазах погас, и Йоссе понял, что это был не упырь, промышляющий поеданием прохожих, а просто очень голодный человек.

– Меня зовут Петер Схейве, – представился он. – Я иду из Маастрихта, а это очень далеко, и иду я очень долго, поэтому так ужасно проголодался.

– А меня зовут Йоссе ван Уккле, и я жизнь положил на то, чтобы все отрицать, почему и пробавляюсь исключительно Вычитанием, – представился бродячий философ. – А это философская жаба, я называю ее Фромма, потому что она весьма благочестива.

 

Жаба высунулась из его кармана и с важностью моргнула два раза.

– Каким образом жаба может быть благочестива? – удивился Петер Схейве.

– Это характеризует не всякую жабу, как, впрочем, и не всякого человека, – отвечал Йоссе, – но в случае с Фроммой можно даже и не сомневаться, поскольку она зародилась в колбе на столе у самого аббата ван дер Лаана из Бреды, а это что-нибудь да значит!

– Да уж наверняка, – согласился Петер Схейве. – Что-нибудь это да значит.

– У него там благочестие по всему дому ведрами расплескано, – сказал Йоссе. – Пока я сидел на его стуле, скорчившись шарообразно, и глазел на его стол, заваленный всякими дорогущими диковинами, это самое благочестие так и сыпалось, так и валилось на меня отовсюду! Толстым слоем, как жир, намазано было на книги, уподобляя их кускам хлеба. Густым вином оседало на дно всех сосудов, особенно одного шарообразного. Даже в воздухе висело взвесью, так что я дышал, можно сказать, одним благочестием. И все, что исходило из нас с аббатом через естественные отверстия во время нашей ученой беседы – а предметом беседы была вот эта самая жаба, – также имело в себе дух благочестия.

– Да, – согласился, выслушав этот рассказ, Петер Схейве, – теперь я понимаю, отчего эта жаба зовется Фромма.

Жаба поймала и проглотила очередную мушку, Йоссе снова восхитился ее умом, жаба моргнула ему несколько раз и поправила лапками бумажное платьице.

– Возможно, эту жабу стоит считать Сложением, – заметил тут Петер Схейве, – потому что она очень удачно сложила меня и твои дорожные хлебцы, а также сложила и наши с тобой дороги. И если она и дальше будет складывать между собой предметы, ранее бывшие на прискорбном расстоянии друг от друга, то может получиться нечто очень хорошее, округлое и наполненное.

– В таком случае, – подхватил Йоссе, – предлагаю основать наше Братство Арифметиков и торжественно принять в него нас самих и вот эту жабу!

И они устроили небольшое празднество по этому поводу прямо на поляне, в присутствии старого пня и родника, что пробивался из-под холма.


Судьба Петера Схейве, как и полагается судьбе всякого, кто находится под несчастливым знаком Деления, вела его по жизни таким образом, чтобы тщательно обходить даже намек на возможную удачу, не говоря уж о том, чтобы вляпать своего подопечного прямо в ее мягкое брюшко.

Он родился младшим сыном в семье небедного суконщика, но к ремеслу у него руки не лежали, а братьев у него было ни много ни мало еще пятеро, и все старшие, поэтому, когда настало время делить наследство, Петера взяли за руку и отвели в учение к сапожному мастеру, а там пришлось делить кровать с еще тремя учениками и с ними же делить завтрак, обед и ужин. Работу они, правда, тоже делили между собой, но ее было так много, что казалось, будто ее и не делили вовсе, а всю свалили на Петера.



Потом и вовсе его постигло бедствие, а случилось это в тот день, когда в Маастрихт по какому-то делу прибыл глава пятой камеры редерейкеров из Хертогенбоса и с ним, на несчастье, юная его дочь по имени Аалт ван дер Вин. Аалт была скромна и немного любопытна, поэтому обошла все самые дорогие лавки на центральной площади Маастрихта, перетрогала множество дверных ручек, пощекотала носы всем львам на дверных молотках, а рослая, как солдат, служанка ходила за ней широким шагом, путаясь коленями в юбке, и то и дело возглашала:

– Аалт ван дер Вин! Посмотримте лучше на полотно для белья. Аалт ван дер Вин! Негоже вкушать эту булку на ходу! Аалт ван дер Вин! Эта лавка вообще не для девиц!

И все такое прочее.

И тут, как на грех, Аалт ван дер Вин вошла в обувную мастерскую, потому что внезапно ей страсть как захотелось посмотреть, какие же башмаки шьют башмачники города Маастрихта и не отличаются ли они чем-нибудь от тех, что шьют в городе Хертогенбосе, и если да, то в чем тонкости различия.

Итак, она вошла и остановилась, моргая после яркого дневного света в полутемном помещении. И при каждом взмахе ресниц все отчетливее различала она стоящего перед ней Петера – в фартуке, с растерянным лицом и башмаком в одной руке. Руку эту он прижал к сердцу, как бы приветствуя башмаком прекрасную гостью.

– Замечательно! – вскричала Аалт ван дер Вин. – Сколько тут красивой обуви!

Она повернулась вокруг и едва не столкнулась с Петером нос к носу. – Почему вы стоите и ничего не делаете? – вопросила она. – Есть ли в этом хоть какой-то смысл?

– Нет, – сказал Петер и пошевелил башмаком.

Аалт уселась на скамью, чуть-чуть приподняла подол и выставила вперед ножку.

– Вы должны примерить мне самый красивый башмак, – распорядилась она. – Иначе проклятье падет на вашу голову и будет там лежать ровно семь поколений, покуда не облысеет последний ваш потомок и не сойдет он лысым в могилу.

– Это слишком жестоко, – возразил Петер.

– Что ж, есть возможность избежать плачевной участи. – Аалт притопнула ногой. – Давайте же, скорее спасайте все свое потомство, любезный патриарх.

– Но я еще даже не женат, – пробормотал Петер. – И вряд ли когда-нибудь…

– Что за глупости! – возмутилась Аалт. – Вы непременно женитесь и наплодите кучу детей, половина из которых будет неудачниками, а половина…

Тут лицо Петера исказилось от страдания, ибо Аалт, того не ведая, попала своими словами в самую суть его судьбы: даже в потомках ему предстоит деление – до тех пор, пока итоговое число не станет бесконечно малым, настолько малым, что его можно будет счесть полностью исчезнувшим.

С глубоким вздохом он вынул из сундука самые красивые башмачки из светло-желтой кожи, украшенные небольшой вышивкой. Они стоили целую кучу денег, и вряд ли у легкомысленной девушки эта куча найдется, но больно уж Петеру захотелось увидеть, как они сидят на этих ладных ножках.

Он встал на колени и обул Аалт ван дер Вин в ярко-желтые башмачки. Из благодарности она подняла подол чуть-чуть повыше, чтобы Петер тоже мог полюбоваться. Башмачки сидели на ней так, словно для нее и были сшиты. И тут Петер понял, что ни для кого другого они и не предназначались, а лежали и ждали, пока в лавку вместе с солнечным днем войдет Аалт ван дер Вин и приподнимет подол.

У Петера закружилась голова: таким ясным было это озарение. А истинные озарения по самой своей природе таковы, что сразу бьют по голове и могут привести к потере сознания и даже апоплексическому удару, о чем немало вдохновенных страниц можно прочесть у Герберта Аптекаря в его Secreta creationis[3], а также в других трудах по медицине.

Тут в лавку ворвалась служанка и принялась причитать, что башмачки слишком дорогие и что барышня нарочно заманила ее в зеленные ряды и там бросила, а сама сбежала, ловко нырнув между прилавками с репой и прилавками с брюквой.

– И как я только могла поверить, что вы интересуетесь брюквой, Аалт ван дер Вин! – возмущенно говорила она, размахивая руками. – У меня, должно быть, чепчик перегрелся на солнце.

– Меня и в самом деле занимала брюква, – сказала Аалт, смеясь, – но очень недолго. Посмотри, разве не прекрасны эти башмачки? Право, не хочется мне с ними расставаться.

– Ваш батюшка не одобрит такой покупки, – возразила служанка. – У вас еще старые башмачки не развалились.

– Так может, мне развалить их? – спросила Аалт.

– Если вы сделаете это, то будете прокляты, – отвечала служанка. – И попадете в тот раздел ада, где злые черти мучают тех, кто без должного уважения относятся к человеческому труду.

– В таком случае все мы должны избегнуть проклятия, – сказала Аалт, подмигивая Петеру, который ухватился рукой за стену, чтобы не упасть, поскольку постигшее его озарение вот-вот готово было сбить его с ног.

– И как же мы избегнем проклятия? – вопросила служанка. – Мне известен лишь один способ – нужно бежать, и бежать немедля!

– Я знаю другой способ, – отвечала Аалт, – мы должны купить эти башмачки, и купить их немедля!

Служанка заскрипела зубами, как старое дерево на косогоре, и вложила в руку Петера кошель, а Аалт прошептала ему, уходя в новых башмачках:

– Я живу в Хертогенбосе и выйду замуж только за тебя. Жду тебя через год и один день, и если ты не появишься, меня выдадут за аптекаря Спелле Смитса, а у него вот такое пузо, и в этом пузе он носит все свои пороки!

С этим она поцеловала Петера прямо в ухо и, оставив ему на память свои старые башмачки, убежала.

– Стало быть, – подытожил Йоссе, внимательно выслушав всю эту историю, – для того чтоб привлечь в наше Братство ее милость Сложение, нам нужно попасть в Хертогенбос и разыскать там Аалт ван дер Вин.

– Да, иначе мы попадем в ад, ведь я должен на ней жениться, – объяснил Петер. – Вот почему я украл кое-какие секреты моего хозяина и, не дождавшись даже производства в подмастерье, подхватил ноги в руки и покатился по этой дороге.

Йоссе задумался. Потом спросил:

– А зачем ты украл его секреты?

2«Малый алхимический свод» – трактат Альберта Великого.
3Секреты творения (лат.).