Пророчества о войне. Письма Сталину

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Гимназия

Хорошо мне жилось у Смирновых. Все: и сам глава семьи Александр Иванович, и его жена – добрейшая Екатерина Федосеевна, и старшие сыновья Александра Ивановича – Миха ил и Николай, и дочери Анна и Мария – поощряли мои способности к рисованию и прочили мне дорогу художника. В разговорах в семейном кругу вспоминались то памятник царю Петру, то гениальное «Явление Мессии» Александра Иванова, то будто между прочим кто-нибудь говорил о том, что в Рославле родился скульптор Микешин, создавший памятники в Петербурге, Новгороде, Киеве и других городах.

Алексей Осипович частенько брал в руки гитару и, сам себе аккомпанируя, пел романсы Варламова и Гурилева. Мария Александровна проникновенно пела «Выхожу один я на дорогу». Услышав впервые ее пение, я тотчас узнал слова, написанные на перегородке нашей деревенской школы. Мне сказали, что автор этого замечательного поэтического создания Михаил Юрьевич Лермонтов. Для меня в этой волнующей душу песне впервые открылась связь поэзии с музыкой…

1. Сергей Конёнков в конце 1890-х годов.

Сергей Конёнков родился 10 июля 1874 г. Местом его рождения стала деревня Караковичи, что расположена в Смоленской губернии (сейчас это Смоленская область, Ельнинский район). Семья была достаточно зажиточной, хоть и являлась крестьянской. Мать Конёнкова умерла, когда мальчику было четыре года. После её смерти он рос в доме своего дяди, который достаточно рано заметил необычные способности племянника.


Осенью Смирновы решили везти Сашу в Рославль сдавать вступительные экзамены в гимназию. Снова пригласили к себе в имение дядьку Андрея и сообщили ему, что следует повезти на экзамен в Рославль и меня, как о том договаривались еще прошлой зимой. Андрей Терентьевич после долгих размышлений окончательно согласился на такое рискованное, неведомое в крестьянстве предприятие.

Всей семьей стали собирать меня в дорогу. Одежда моя была из рук вон плоха. Рубашка кое-как закрывала тело, штаны худые, на ногах старые башмаки. Подштопали, подлатали мою одежду. Вымыли, причесали меня самого. Усадили в телегу, в которую был впряжен старый и верный конь Пегарка – его привели на коненковский двор, еще когда моя мать выходила замуж.

…Гимназия в Рославле – большое двухэтажное здание – поразила меня своим внушительным видом. Не то, что наша деревенская школа! У дверей стояли важные швейцары. Они направили нас в класс, в котором должен был состояться экзамен. В коридорах шумела приехавшая на экзамены молодежь.

Нас экзаменовали по русскому, арифметике, географии. От волнения я свою фамилию написал с маленькой буквы. Спохватившись, переправил на большую. Экзаменатор – это был Василий Ильич Ласкин, – добродушно улыбнувшись, счел за ничто это и поставил хорошую оценку. Удовлетворили мои ответы и других экзаменаторов.

Меня приняли в первый класс. Сашу Смирнова тоже приняли. Саша и я рассказывали о нашем страхе на экзаменах. Передавали, как могли, что пережил каждый из нас.

Начали говорить о том, чтобы нас прилично одеть. Заказали в богатом магазине напротив нашей квартиры, у Якобсона, гимназические костюмы по 8 рублей. Дядя Андрей грустно смотрел на предстоящие расходы. Не знаю уж, как он рассчитался. Только за фуражку с вензелем «РПГ», помню, нужно было заплатить один рубль двадцать пять копеек.

Сашу определили на квартиру к священнику, преподавателю гимназии. А меня дядя Андрей повел на Рачевку, в бедный мещанский квартал, где снял мне за 7 рублей в месяц угол. Около окна поставили кровать и стол для занятий.

Дядя Андрей на прощанье приказал мне учиться получше и уехал. Я остался один в городе, который на первых порах показался мне большим и чужим…

С трепетом явился утром в гимназию. Швейцар показал, где раздеться. где снять калоши и повесить фуражку.

Нашел свой класс и сел за парту. Гимназисты-второгодники. знающие порядок и обстановку, обступили новичков.

– Первое правило у нас – не быть ябедником! – и тут же давали новичку в бок тумака.

Меня спросили, как зовут, и. подав листок бумаги и ручку, приказали писать под их диктовку: «Лей, лей, не жалей, клянусь, божусь, не рассержусь» – и вылили мне на голову стакан воды, повторяя уже слышанный завет: «Будешь ябедничать, получишь еще тумаков». Изрядно исколотив нас с Сашей, спросили:

– Ну как, поняли?

– Да, поняли, – ответили мы дружно, подчиняясь гимназическим законам товарищества.

Потом спрашивали:

– В бога веруешь?

Я по простоте душевной отвечал:

– Да, верую.

– Дурак, – хохотали гимназисты. – Бога нет, а если бывает гром и молния, так это электричество.

Они быстро обратили меня в свою веру. Я подчинился общему духу гимназии…

Чувство великой благодарности на всю жизнь сохранил я к нашему гимназическому учителю русского языка – Василию Ильичу Ласкину. Как много дал нам Василий Ильич в смысле развития понимания красоты и поэзии! Он распахнул перед нами двери в огромный прекрасный мир русской литературы, он открыл для нас образное богатство родного языка. Он читал нам избранные рассказы и отрывки из крупных произведений с неподдельным увлечением.

Когда Василий Ильич читал «Капитанскую дочку», «Очерки бурсы» Помяловского, «Три смерти» Толстого, лермонтовского «Героя нашего времени» или «Мертвые души» Гоголя, у многих из нас, учеников, в глазах стояли слезы. Поэтический перл Гоголя «Чуден Днепр» с тех пор для меня – непревзойденное творение гения человечества.

Василий Ильич приобщал гимназистов и к большой драматургии. Это он надоумил нас отправиться на концерт одного заезжего артиста, выступавшего в Летнем театре с чтением отрывков из драматических произведений Гоголя.

Сердце леденело от горечи, от обиды за человека, когда я слушал заключительный монолог Поприщина из «Записок сумасшедшего». Как я чувствовал боль несчастного Поприщина, как остро проникала мне в сознание глубокая мысль о несправедливости, царящей вокруг! Жалоба Поприщина вырастала во мне в стон всей русской земли:

– Нет, я больше не имею сил терпеть. Боже! Что они делают со мною! Они льют мне на голову холодную воду!.. За что они мучат меня? Чего хотят они от меня, бедного?.. Спасите меня! возьмите меня! Дайте мне тройку быстрых, как вихорь, коней! Садись, мой ямщик, звени, мой колокольчик, взвейтеся, кони, и несите меня с этого света!..

Потрясающий образ не оставлял меня. Он возрастал во мне, требовал выхода. Поприщин – ущербный, но такой близкий русский человек – требовал расплаты, взывал к мужеству.

…Второй год пребывания в Рославле ознаменовался переменой места жительства. Дядя Андрей устроил меня квартирантом в дом купцов Голиковых.

Дом Голиковых, как и весь уклад жизни этой крепкой патриархальной русской семьи, помню хорошо. Дом был сложен из громадных, толщиной в два обхвата, сосновых бревен. Если бы не фашистское нашествие, он простоял бы еще не одну сотню лет. Но в годы войны дом сгорел, в чем я убедился, побывав в Рославле. Этот, теперь уже несуществующий, дом вижу как наяву.

В доме Голиковых бывали знаменитые на всю Россию научной постановкой сельскохозяйственного производства помещики Энгельгардты. Не раз гостили Пржевальские. Я помню, с каким вниманием слушали хозяева дома рассказы великого путешественника. ученого с мировым именем, нашего земляка Николая Михайловича Пржевальского. Другом дома Голиковых был уже знакомый читателю Николай Александрович Полозов.

Всякий столичный гость или заезжий артист не минует дома Голиковых. Что поделаешь – привлекали людей голиковские вечера, про которые знали не только в Рославле и Смоленске, но и в Москве.

Рославль наш не обходили стороной и знаменитые артисты. Здесь бывал Леонид Витальевич Собинов. Он даже выбрал себе из Рославля невесту – одну из дочерей купца Мухина. При мне выступали на Бурцевой горе братья Дуровы, а Владимир Дуров – чему я свидетель – появился однажды на вечере у Голиковых.

Москва

И вот гимназия окончена. Надо сказать, меня не мучил вопрос, что делать дальше. Ко времени окончания гимназического курса созрело уже определенное желание добраться до Москвы и поступить здесь в Училище живописи, ваяния и зодчества.

Дома еще раз состоялся семейный совет. Дядя Андрей, посчитав наличный капитал и рассудив по поводу видов на урожай, сказал:

– Ежели господь пошлет хороший урожай овса и льна, быть по-твоему. Соберусь с силами, дам 50 рублей, и поезжай с богом. Учись, работай! Может, и выйдет из тебя человек. Только не пеняй, если ничего больше посылать не буду. Пора тебе на свои ноги становиться.

Мне в ту пору шел уже восемнадцатый год. По крестьянским понятиям – вполне самостоятельный мужик.

Все лето я работал не покладая рук в хозяйстве и на полях, не забывал и о предстоящих экзаменах. Урожай задался такой, лучше какого и желать было нельзя, и осенью дядя Андрей дал мне обещанные 50 рублей.

Меня собрали, как могли. Дали белье, новую куртку и брюки, снабдили сапогами с длинными голенищами. По обыкновению перед отъездом все на минутку присели, а потом, прощаясь, я расцеловал троекратно каждого, и мы с дядей Андреем пустились в путь. Он решил проводить меня до Смоленска.

Из Рославля ехали поездом. Часов в двенадцать дня добрались до Смоленска. Впервые я увидел такой большой и красивый город. Смоленск, расположенный на горах, от вокзала, стоявшего на низком левом берегу Днепра, открывался взгляду весь.

Величественная крепостная стена пролегала по горам, окружая город. В центре высился великолепный храм. Мы зашли туда и были поражены величавостью сводов, богатством живописной росписи, пышностью гигантского иконостаса.

Нам сказали, что даже Наполеон в двенадцатом году, войдя в храм, снял свою треуголку. Его поразило величие архитектуры и красота внутреннего убранства собора.

Затем отправились посмотреть памятник композитору Глинке. Дяде и мне очень понравилась фигура из бронзы, сделанная академиком фон Боком. Тут Андрею Терентьевичу стало понятней, в чем смысл моей будущей профессии. Он вслух одобрил мое стремление научиться делать такие прекрасные фигуры.

 

Налюбовавшись городом, мы отправились на Подол и на базаре у моста через чудный Днепр сытно пообедали.

Время подходило к пяти часам вечера. Нужно было покупать билет на Москву. Подошли к кассе. И тут со стороны приблизился к нам кондуктор в железнодорожной форме и спросил:

– Вероятно, вы нуждаетесь в билете на Москву? Билет третьего класса стоит пять рублей сорок копеек. У меня есть билет во второй класс. Я его уступлю за ту же цену, за пять сорок.

– Не будет ли какого обмана? – усомнился дядя Андрей.

– Нет, как может быть! Я сам еду в Москву, веду поезд и присмотрю за молодым человеком. А вы, – обратился кондуктор к дяде Андрею, – сами можете убедиться, что место в вагоне свободно.

Дядя Андрей, конечно, не преминул зайти в вагон и, увидев, что кондуктор не обманывает нас, вручил деньги.

Поезд тронулся. Оставшись один, я заволновался: как бы меня в первый же момент пребывания в столичном городе не обошли московские жулики, о которых я наслышался в деревне. Ехал и инстинктивно ощупывал место, где были зашиты пятьдесят рублей.

В купе второго класса я восседал один. Верный слову, кондуктор меня навещал. Мы проезжали станцию за станцией. Как только стемнело, лег спать и на мягком диване второго класса, надо сказать, прекрасно выспался. На станции Одинцово в купе вошел дородный шумный мужчина, с виду купец. У открытого окна стояли рабочие-кирпичники и хитроватого обличья подрядчик. Торгуясь, они договаривались об оплате.

Купец спросил меня:

– Куда и по какой надобности направляетесь, молодой человек?

– Еду в Москву, чтобы держать экзамен в училище живописи, – ответил я.

– Значит, хотите бобра подстрелить!

Купец, очевидно, судил обо всем коммерчески. Шутка его меня покоробила.

Поезд стал переходить большую реку, купец сказал мне, что это Москва-река. И вот открылся вид на Москву. Заблестел величественный купол храма Христа Спасителя. Мы въехали в Москву. Вокзал, к которому подошел поезд, тогда назывался Смоленским (ныне Белорусский). Я спросил у купца, сколько будет стоить извозчик до Большого Колосова переулка на Цветном бульваре. Купец сказал, чтобы я не платил больше двадцати копеек. Мы простились, и действительно, я сторговался с извозчиком за двадцать копеек…

Москва поразила меня величиной, веселостью и множеством извозчиков. Только я сел в пролетку, как внимание мое привлекли большие монументальные ворота, открывавшие прямую и широкую улицу.

– Трухмальные ворота… А улица эта – Тверская-Ямская. Про нее даже в песне поется: «Вдоль по Питерской, по Тверской-Ямской едет мой милой с колокольчиком», – не дожидаясь вопросов пораженного провинциала, заговорил словоохотливый извозчик.

Въезд в Москву, увенчанный величественной аркой Триумфальных ворот, вызвал радостное волнение в душе. Чувство гордости за матушку Москву возбуждали бронзовые скульптуры и барельефы, изображавшие победоносные сражения русских сил с армией Наполеона. Да и весь этот прекрасный памятник победы народа в войне 1812 года настраивал на высокий лад. Мы катили по Тверской-Ямской, и я все не мог оторвать взгляда от Триумфальных ворот.

С Тверской свернули на Садовую-Триумфальную, где увидели конку – предвестницу московского трамвая. Две замученные лошаденки тащили по рельсам вагончик, переполненный людьми. А вот и Цветной бульвар. Здесь у цирка Соломонского свернули в искомый Большой Колосов переулок и остановились у ворот дома, обозначенного на конверте рекомендательного письма, врученного мне при отъезде в Москву Александрой Андреевной Раздорской. В Большом Колосовом переулке жил ее дядя Спиридон Иванович Ловков. В воротах. по обыкновению, калитка, тут же звонок. Звоню. Открывает дворник и подтверждает, что Ловковы живут здесь.

Семью Ловковых – Спиридона Ивановича, его жену Марфу Захаровну и сына Васю – застаю за питьем кофе. Все тут же встали, встречая гостя. Я представился и вручил письмо. Меня усадили за стол, кормили и поили. Марфа Захаровна ухаживала за мной. как за родным сыном. Помогла снять сапоги с высокими голенищами.

Московское гостеприимство Ловковых памятно мне по сей день. Ласково, радушно встретили меня Ловковы – люди малого достатка, но большой души. И хотя жили они в подвальном этаже, в двух тесноватых комнатах, я чувствовал себя у них превосходно.

В прошлом Спиридон Иванович Ловков был крепостным графа Паскевича, того самого, который проводил шоссейную дорогу от Москвы до Варшавы.

Ловков, не надеясь на благодеяние сверху, копил деньги, чтобы выкупиться из крепостной зависимости. То же намеревался сделать повар графа. Паны, окружавшие Паскевича, прознав о мечтах дворовых, смущали каждого в отдельности:

– Трудно, очень трудно выкупиться. Да и жить без пана трудно… – запевали графские прихлебатели, а дворецкий – разорившийся помещик – всякий раз кончал разговор окриком: «Ведь пропадешь без пана, хам».

И все же Ловков однажды утром стоял в приемной графа.

– Ваше превосходительство, позвольте выкупиться.

– Одумайся, Ловков.

– Много думал, ваше превосходительство.

– Еще подумай… Приди завтра.

На следующий день Ловков и графский повар принесли по сорок рублей и с тем вышли на волю. Граф тогда же нанял Ловкова в кучера, положил восемь рублей в месяц. Сообразительный кучер быстро изучил привычки хозяев: граф любил езду тихую, графиня, напротив, быструю. Так и правил, за что вскоре получил одобрение: «Фурман бардзо добжий».

Ловков стал моим другом. Я вырубил из мрамора портрет Ловкова, ему в подарок. Портрет до последнего времени принадлежал его родственникам.

Но вернусь к последовательному изложению событий.

Когда домашняя забота Ловковых сняла с моих плеч дорожную усталость и окончились расспросы про деревенскую жизнь, Спиридон Иванович попросил Васю показать мне Москву и, конечно, помочь найти училище живописи и ваяния.

Училище мы нашли без всякого труда – оно помещалось на Мясницкой напротив Главного почтамта. Зашли в канцелярию, где смотритель Мжедлов сообщил, что экзамены начнутся через два дня и что на экзамен следует приходить с бумагой и папкой для рисования.

С Мясницкой по Сретенскому и Рождественскому бульварам мы с Васей Ловковым попали на Трубную площадь. Здесь ни проехать, ни пройти. Вся площадь запружена народом. Идет торг. Продают и меняют голубей, певчих птиц – чижей, перепелок, канареек, щеглов, синиц. Ни ларьков, ни палаток нет. Торговцы держат свой товар в клетках. Тут не только птицы, но и щенки, кошки, морские свинки. Мальчишки-голубятники, кажется, вот-вот взлетят: за пазухой, в карманах, в руках у них пернатые, готовые в любой момент взвиться в белесую синеву сентябрьского неба. Здесь же продают породистых собак и охотничьи принадлежности. Продавцы птиц, завлекая покупателей, звонко выкрикивают рифмованные куплеты. Шум и гам рынка слышен у Петровских и Сретенских ворот, у цирка Соломонского и на Неглинной, куда направились мы, выбравшись из людской толчеи на Трубной.

По Неглинной выходим к красивой Театральной площади с Большим оперным, Малым драматическим и еще водевильным Прянишниковым театрами, а оттуда, взглянув на величественный архитектурный ансамбль университетских зданий, попадаем на Красную площадь.

Торжественная, славная минута для каждого, кто впервые обводит взглядом Никольскую и Спасскую башни Кремля, чудо зодческого искусства – храм Василия Блаженного, памятник Минину и Пожарскому (он стоял тогда в центре площади), Лобное место.

Сняв шляпы, вошли в Спасские ворота. Вспомнили строгие строки стиха Федора Глинки:

 
Кто Царь-колокол подымет,
Кто Царь-пушку повернет?
Шляпы, кто, гордец, не снимет
У святых в Кремле ворот?!
 

С робостью и восторгом приблизились к колокольне Ивана Великого, которая над всей Москвой взметнулась в высоту поднебесную. У подножия ее стоит на земле Царь-колокол, а немного поодаль – Царь-пушка. Вокруг Ивана Великого ходит народ, дивясь чудесам.

Мы решили подняться на вершину главной в России колокольни. Посредине подъема – звонница, где висит действующий колокол весом в шесть тысяч пудов. Когда звонят сорок сороков, этот колокол-гигант «держит», ведет весь музыкальный ансамбль.

По узкой каменной лестнице мы поднялись на самый верх. Нам открылся величественный, грандиозный вид. Москва предстала взору со всеми улицами, площадями и далекими окрестностями. Виден был даже храм Вознесения в Коломенском. Драгоценным каменным ожерельем смотрелись поставленные по берегам Москвы-реки крепости – монастыри Донской, Новоспасский. А прямо под нами простор кремлевской Ивановской площади, которую образуют немые свидетели всей русской истории – Благовещенский, Архангельский, Успенский соборы, Теремной дворец, а вот и Красное крыльцо, откуда выходили цари.

Кремль. Он велик и прекрасен. Чувство восторга не оставляло меня, пока мы не вышли через Боровицкие ворота в Александровский сад, где растворились среди прогуливающейся публики.

У Васи Ловкова был приятель Миша. Они наперебой рассказывали мне о картинах художников в Румянцевском музее и Третьяковской галерее и о том впечатлении, которое произвела на публику и художников картина Репина «Запорожцы» на передвижной выставке. «Картина эта написана кистью шириною чуть ли не в лопату», – уверяли они меня, при этом показывали ладонь с пальцами, говоря: «Вот такой!» Я поражался и думал: как можно писать такими кистями! Я знал только тонкие кисти иконописцев и сам раскрашивал акварелью только таковыми, которые назывались хорьковыми. Поразило меня также и выражение «писать картину», так как до сих пор я знал, что картина раскрашивается по сделанному карандашом или углем контуру, или, как богомазы говорили, малюется.

Мои новые приятели очень интересовались искусством и торопили меня поскорее пойти в галереи, особенно в Третьяковскую. В первое же воскресенье мы втроем отправились в эту галерею. Когда мы вошли туда, я был совершенно потрясен таким громадным собранием художественных произведений. Их было такое множество, что я совсем растерялся и не знал, откуда и как начать смотреть. Заметив мою растерянность, мои юные друзья повели меня прямо туда, где, по их мнению, было самое замечательное. Они привели меня к картине, которая меня сразу ошеломила. Я увидел лежащего человека со страдальческой блаженной улыбкой. Из виска его лилась кровь, а над ним, как кошка с вытаращенными глазами, другое испуганное лицо с безумным выражением. То был отец, убивший своего сына. Передо мною была картина Репина «Иван Грозный». Я был страшно напуган этой картиной и хотел бежать. Но, повернувшись, я увидел на стене изображение женщины, как живой, спящей в кресле. Ее спокойная поза, розовое красивое лицо немного успокоили меня, но все же, крайне взволнованный и разбитый от впечатления, я вышел из комнаты. Запомнилась ограда перед картиной, как бы говорившая, что близко подходить воспрещается.

Мы прошли несколько залов, уже не осматривая картин. И вдруг я увидел толпу людей, напряженно глядевших на одну из картин. Я протолкался к картине и впился в нее глазами… В правом углу картины на снегу я увидел живого человека в веригах, босого, с подвязанным платком на голове и поднятыми кверху двумя перстами правой руки. В центре картины – вдохновенное, трепетное лицо женщины, поднявшей высоко правую руку с двумя пальцами. Мне показалось, что юродивый, сидящий на снегу, говорит: «Так, матушка, так…»

Я почувствовал глубокое сострадание к этой женщине в цепях и сочувствие к юродивому, терпеливо переносящему мороз. То же сострадание я увидел на лице странника, опершегося на посох, глубоким и вдумчивым взглядом смотрящего на женщину. Я был захвачен содержанием картины, наполнившей все кругом, и чувствовал самого себя как бы участвующим лицом этой картины. И вдруг мои глаза остановились на фигуре в меховой шубе и шапке… С ехидно хихикающим злорадным лицом он как бы говорил: «А, попалась, ворона, заковали и тебя. Так тебе и надо!»…И диссонансом звучал его голос, и казалось, что он один олицетворял всех, кто насмехался над людскими страданиями.

Я взглянул на моих друзей. Они в молчании сдерживали слезы. У меня тоже выступили слезы.

– Это «Боярыня Морозова» Сурикова, – объяснили мне мои спутники.

Это первое потрясающее впечатление от «Боярыни Морозовой» осталось у меня на всю жизнь. Мы не имели сил, чтобы смотреть на что-либо другое, и отправились домой. Дорогою я молчал и не мог высказать своих впечатлений. Их было слишком много, и разобраться в них не было сил.

В следующее воскресенье мы опять отправились в Третьяковскую галерею и прямо направились в зал, где висели картины Сурикова. Снова я был как зачарованный и с удвоенным вниманием рассматривал фигуры, лица и их выражения. Все полно гармонией и содержанием.

 

Мы подошли к картине «Меншиков в Березове». В бедной избе сидит царедворец, опальный, высланный в далекую Сибирь. С ним его две дочери и сын. В парчовых одеждах они жмутся от холода. Какое лицо у Меншикова, бывшего магната! Небритое, обросшее щетиной… Но какой взгляд властителя! Одна из дочерей читает большую книгу – вероятно, псалтырь.

– Этих двух молодых девушек-красавиц Суриков писал со своих дочерей, – объясняет мне Вася.

– Он держал их в строгости, и редко кто их видел, добавляет Миша.

Долго мы стояли около этой картины, не будучи в силах от нее оторваться, обвороженные глубиной мысли Меншикова и очарованием прелестных молодых девушек.

Мы подошли к картине «Стрельцы» и впились глазами в фигуру Петра, могучего царя, и в понурые фигуры стрельцов с черными бородами и недоумевающими, испуганными глазами. Они были на пороге смерти. За что? Как это могло случиться?

Как и в первый раз, я был подавлен силой впечатления, и думалось: какие мысли и волнения может вызвать картина! И кто этот замечательный художник Суриков, громадный и вдохновенный мыслитель? Художник… Так вот как он может волновать сердца, проводить своими картинами идеи, служить красоте и правде, искать истину и находить ее!

Сознание этого воодушевило меня. Ободренный этими мыслями, весело шагал я по улицам, возвращаясь из Третьяковской галереи домой.