День рождения семьи

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Макар Савич

1

Большие деревянные сани легко и размашисто катились по широкой просеке. Зима в этом году была снежная, пушистая. Нетронутая белизна снега оттеняла черную сухость стволов и игольчатую зелень раскидистых елей. Махровые белые треугольнички, словно пуховые платочки, лежали на красных кистях рябин. Солнце светило оттуда, из-за леса, пронизывая своими лучами все, что было между ним и землей. И лес оживал. Он танцевал. Это был медленный фокстрот. Нет, вальс. Да! Зимний вальс! На белоснежном паркете. Под аккомпанемент яркого, сияющего солнца и свежего ветра строгие высокие сосны и божественно стройные ели, взяв друг друга за хвойные руки, кружили в прозрачной морозной свежести, придумывая все новые и новые па. Лица красавиц – под белой вуалью, плечи присыпаны снежною пудрой, глаза томно прикрыты длинными зелеными ресницами… Необыкновенный искрящийся праздник, отражающийся в каждой снежинке, в каждой льдинке, в каждой частичке этой зимней сказки…

«Что-то Буян прихрамывает. Подковать надо», – тревожно подумал Макар Савич.

Он сидел, полуразвалившись в санях, свободно держа в руках поводья и совершенно не замечая ни солнца, ни бежавшего вдоль дороги леса. Это был мужчина лет сорока. Черная окладистая борода делала его похожим на цыгана. Большой рост и всегда насупленный, из-под широких бровей, взгляд добавлял к его возрасту, как минимум, еще лет пять.

Жил он на своем хуторе одиноко, если не считать рябого Федьки. Как-то в городе помог Федька телегу из ямы вытащить, да так и увязался за ним. Батрак не батрак, а так, помощник в доме.

Хутор Макару Савичу достался от отца. В двадцатые, в разгар всеобщей коллективизации, отца с матерью, как и несколько других семей, объявили «кулаками». Приговор обжалованию не подлежал и означал только одно: выселение. Выселение туда, где все было неизвестно: и место жительства, и возможность возвращения, и, в общем-то, возможность продолжения самой жизни.

Для Макара, активиста местной комсомольской ячейки, такой поворот событий был неожиданным. Сколько раз он в составе специальной бригады ходил на раскулачивание. А тут – собственные родители. Нет, не мог Макар с этим смириться! «Отказываюсь я от них, и точка!» – объявил он всем на комсомольском собрании, и заявление соответствующее написал. Мол, не родители они мне больше, кулаки проклятые! Товарищи его тогда поддержали: «Молодец, Макарка! Мужик! Нечего «кулацкой сволочи» нашу землю топтать!»

И домой он тогда не пошел. Остался ночевать в прокуренной маленькой избенке, где проходило собрание. Обида на отца переворачивала все внутри. Ну, почему он не может как все? Отдал бы по-хорошему. И работал бы вместе со всеми, на равных. Вон колхоз какой будет! Сколько добра собрали! Свезли со всей округи. Богатый будет колхоз! Чего не работать-то?

На третью ночь прибежал Петька, младший братишка. Неловко остановился в дверях.

– Петька! – обрадовался Макар брату. – Петушок мой маленький! Проходи!

Петька сделал шаг навстречу и остановился.

– Ты чего? Или послал кто?

– Ага, того, – Петька шмыгнул носом, – папаня послал. Чтобы ты пришел сегодня.

– Папаня послал, – зло проговорил Макар, – понадобился, стало быть. Вспомнил о сыне.

– Уезжаем мы завтра, Макарчик, – Петька снова громко шмыгнул и бросился к брату.

– Как завтра? Ведь через неделю должны были! Из города еще распоряжения не было.

– Не знаю, папаня сказал, что завтра. Попрощаться хочет. И мамка тоже плачет, – из глаз мальчугана полились слезы.

– Ну, ладно, ладно, не реви. Пойдем, пока никто не видит.

Они вышли из избы и огородами стали пробираться к хутору.

– Макарчик, а разве это тайна – с мамкой попрощаться? – глазенки Петьки светились в темноте, как у маленького котенка.

– С мамкой – нет, не тайна.

– А с папаней – тайна? Да?

– С папаней, – Макар чуть замедлил шаг, – не знаю, Петька. Получается, что так.

– А может, ты с нами поедешь? Мамке, ох, трудно без тебя будет, – как-то по-взрослому сказал Петька.

– Нельзя мне с вами, Петушок, – Макар ласково посмотрел на брата, – а мамке ты поможешь. Я на тебя надеюсь.

– Ладно, нельзя, так нельзя, – согласил Петька. – Я справлюсь. Только и папане без тебя тоже плохо будет.

Макар на это ничего не ответил.

Никто не знал, о чем говорили отец с сыном в ту последнюю ночь перед отъездом. Никогда не забудет Макар, как голосила мать и руки к нему протягивала, как осадил ее отец, и крик ее прервался на самой высокой ноте и затерялся в вязкой дорожной пыли…

Макар остался. И хутор остался, и конюшня, что отец своими руками построил. И лошади остались, за которыми Макар с детства ухаживал, знал каждую с рождения. Только считались они теперь колхозными, но конюшня стояла на прежнем месте, и Макар Савич был на ней конюхом.

Комсомольский возраст прошел, но в партию вступать Макар Савич не торопился. Так и жил. Работал колхозным конюхом на своей собственной конюшне и жил один в доме, экспроприированном Советской властью у его же собственного отца.

Односельчане к нему относились по-разному: одни недолюбливали, другие ненавидели. Но все сторонились. Побаивались его хмурого вида, крутого нрава, горячей руки.

2

«И как я не доглядел, дурья башка? – ругал себя Макар Савич. – Ты уж потерпи, Буянушка! Потерпи, дорогой! Недолго осталось».

Он совсем ослабил поводья. Буян только покосился умным коричневым глазом на голос хозяина, но бег не прервал. Дорога была ему хорошо знакома, а подкова… Ладно, что там подкова? Поставит ему хозяин новую, и отдохнуть даст, пока нога заживет. Слишком хорошо они понимали и любили друг друга.

«Гляди-ка, кто-то в Осеевку свернул», – Макар Савич повернул голову в сторону санного следа, ответвившегося от главной просеки к соседней деревне и четко выделявшегося на ровном полотне белого снега. День сегодня был солнечный, бесснежный, поэтому сказать, как давно проехали сани, было нельзя. Да, собственно, Макар Савич и не задумывался над этим. Все его мысли были о Буяне. «Сейчас распрягу тебя и к Гришке пойдем, – снова обратился он к коню. – Он быстро все сделает. Не ушел бы только. Пока придет-то, гляди, поздно будет. Да, в случае чего, из дома позову. Гришка пойдет, уважит». Пашку, помощника кузнеца, Макар Савич в расчет не брал. Недолюбливал он его. Балабол, задиристый больно. Ему бы за девками бегать, а не молотом махать. Молодой еще, неопытный. Не мог ему доверить своих коней Макар Савич.

«Вот те на! Никак сидит кто? Примерз что ли?» – Макар Савич даже привстал в санях, вглядываясь в быстро спускающиеся на лес сумерки. Буян снова покосился назад, почувствовал, как натянулись поводья.

Впереди около большого дерева прямо на снегу действительно кто-то сидел. Макар Савич подъехал ближе и остановил коня.

– Эй, малец! Ты чего расселся-то? Чай, не лето!

Паренек попытался что-то ответить, но у него получилось только слабо пошевелить рукой.

Макар Савич вылез из саней и подошел к дереву.

– Да ты синий весь! Господи, откуда ты здесь взялся-то?

Паренек закрыл глаза и начал заваливаться набок.

– Эй, эй, не дури! Ты чего? – Макар Савич хлопнул себя по бокам и подхватил его на руки. – Ладно, потом расскажешь. Растереть бы тебя, да ничего под рукой нету.

Он уложил мальчика в сани и накрыл большим овчинным тулупом, который всегда брал с собой в дорогу.

– Ничего, малец, не тужи! Помереть не дам. Вот зараз доедем, разотру, как положено, потом в баньке попарю. Обойдется. А ну, Буян, дорогой, не подведи! Гони, родной! Гони шибче! Опоздаем – худо будет!

Конь, услышав взволнованный голос хозяина, прямо с места рванул крупной рысью и понесся по накатанной просеке, оставляя за санями высокий шлейф искрящегося снега.

3

– Федька! Где тебя носит, чертяка? – Макар Савич спрыгнул с саней и, подхватив на руки завернутое в огромный тулуп обмякшее тело ребенка, побежал в дом.

– Здеся я, Макар Савич! Чего надо-то? – словно из-под земли появился Федька.

– Здеся, здеся! Спирту давай! Баню растопи! Мальца, вон, привез замороженного.

– Это я мигом, – Федька бойко выбежал из комнаты.

– Сейчас, сейчас, – приговаривал Макар Савич, расстегивая тонкое пальтишко и расшнуровывая старые, почти сносившиеся ботинки. – Кто же в такую пору в этом ходит-то? Так и в городе замерзнуть недолго, а в лесу, на дороге – и подавно. Ба! Да ты – девка что ли? – Макар Савич тупо уставился на уже заметно округлившиеся груди, показавшиеся из-под расстегнутой мужской рубашки. Он на секунду замер, потом растерянно повернулся к появившемуся рядом Федьке.

– Чего вылупился, дурень! Титек не видал? Спирту давай!

Макар Савич налил в огромную ладонь спирта и принялся обеими руками растирать упругое девичье тело.

Любаша

1

Сил идти уже не было. Ноги промерзли так, что казалось, пальцы стали стеклянными. Чуть тронешь, и разобьются вдребезги. Старое пальтишко насквозь продувалось ветром. Да еще этот блестящий снег. До рези, до ломоты в глазах. «Господи, не могу больше», – Люба сошла с наезженной дороги и устало опустилась прямо на снег у старой раскидистой ели.

Она смотрела и ничего не видела перед собой, кроме нестерпимо ярких разноцветных переливающихся искорок. Как же их много, бесконечно много…

Люба прищурила глаза, и искорки расплылись в радужные круги. Нет, лучше уж совсем закрыть глаза.

Еще утром ей казалось, что она готова идти пешком куда угодно, лишь бы подальше от вечно пьяных отца с матерью. Как она устала от этой грязной брани, ругани и побоев! Мысль о том, чтобы сбежать в деревню к тетке Пелагее, зрела давно. Но все думала, что обойдется. Одумаются. Но время шло, а ничего не менялось.

После очередной попойки, когда отец набросился на нее с огромным кухонным ножом, Люба не выдержала. Накинув пальтишко, выбежала из дома, даже не успев взять с собой маленький узелок с вещами, который давно уже был приготовлен для подобного случая. Она не знала, как доберется до деревни. Даже не думала об этом. Знала только, что обратно не вернется никогда.

 

Лес начинался прямо за городом. Люба бежала без остановки, пока не оказалась на широкой просеке. Только сейчас она замедлила бег и осмотрелась вокруг.

День был безоблачный, солнечный. Лес стоял, словно покрытый мелкой алмазной пылью, переливающейся на солнце всеми цветами радуги. Сердце наполнилось такой радостью, что захотелось вдруг поднять вверх руки и громко закричать: «А-а-а!»

– Ты чего орешь, девонька? Горе какое?

Люба оглянулась. Она и не заметила, как сзади подъехали сани. Небольшой мужичок с растрепанной бородкой участливо глядел на нее.

– Случилось чё, говорю?

– Нет, – смущенно проговорила Люба, отступая в сторону и освобождая дорогу.

– Далёко собралась-то?

– В Николаевку. Тетка у меня там.

– В Николаевку, говоришь? В такой-то амуниции? – Мужичок оглядел ее с ног до головы. – Не дойдешь. Замерзнешь.

– Может, подвезете, а? – Люба пытливо посмотрела на него.

– Может, и подвезу. До развилки. Мне-то – в Осеевку.

– Хоть так. А там я сама дойду.

– Садись, горе горькое. Хоть сеном ноги прикрой, все теплее будет. Но, пошла, родимая! – Он цокнул языком и слегка тронул кнутом старую пегую лошадь.

Еще сидя в санях, Люба поняла, что замерзает. Она попыталась как-то согреться, пробуя шевелить руками и ногами. Потом, сжавшись в комок, задремала. Ей снилось, словно она в белом-белом платье летает над белой-белой снежной равниной, а с неба сыпется белый-белый пушистый снег. И все мерцает, блестит и кружится в каком-то призрачном танце. И ей тепло. Даже жарко! Чудно́! Столько снега, а совсем не холодно!

И снова взлетает ввысь и погружается в эту пуховую снежную перину. Чудно́!

– Девонька, просыпайся! Приехали, – голос старика раздался, как удар молнии над головой.

Люба открыла глаза. Ноги и руки не хотели слушаться. Она еле вылезла из саней.

– А-то, может, к нам поедешь? Замерзнешь одна на дороге. Здесь редко ездют.

– Нет, спасибо, – тихо проговорила Люба. – Мне к тетке надо. Как-нибудь дойду.

– Ну, как знаешь, – старик сочувственно покачал головой и развернул лошадь в сторону от просеки.

2

Макар Савич зашел в комнату, стараясь ступать тихо, чтобы не заскрипели половицы. Девушка лежала на большой кровати. После всех процедур, которые проделал Макар Савич, она крепко спала, смешно, по-детски, приоткрыв рот. Щеки ее раскраснелись и яркими пятнами выделялись на фоне ситцевой наволочки, одетой на огромную пуховую подушку. Коротко подстриженные светлые волосы тонкими прядями прилипли ко лбу. Руки свободно лежали поверх добротного лоскутного одеяла. Макар Савич невольно залюбовался: «Хороша, Любаша!» Почему «Любаша»? Он и сам не знал. Так, как-то само собой пришло на ум это имя, словно из сердца вырвалось.

Видимо, под пристальным взглядом Макара Савича девушка пошевелилась и немного приоткрыла глаза. Потом, повернувшись на бок, устроилась поудобнее и снова их закрыла. Вдруг резко села на кровати.

Она осмотрела комнату и, переведя взгляд на Макара Савича, тихо спросила: – Я жива? Или мне это снится?

– Жива, жива, – улыбнулся Макар Савич ее детской непосредственности, – еще как жива! Опоздай я немного, кто знает… Вот тебе одёжа. Встать-то сможешь?

– Смогу, – Люба вытащила голую ногу из-под одеяла и тут же спрятала ее обратно.

– Ладно, одевайся, я пойду. Тебя как зовут-то? – обернулся он уже в дверях.

– Люба, – ответила та, еще больше натягивая на себя одеяло.

– Вона как, Люба, – повторил Макар Савич. – Любаша, стало быть, – и вышел из комнаты.

Дед

1

Тоня устало опустилась на землю прямо между грядками. Тыльной стороной ладони сдвинула косынку назад, на затылок. В глаза сразу ударил яркий солнечный свет, она зажмурилась, подставила лицо под его теплые лучи. Как же болит спина! Ох, этот проклятый горб. Не дает покоя. Ноет и ноет. Ни вниз наклониться, ни сверху что-то достать. Тоня попыталась погладить рукой онемевшую спину.

Отсюда, снизу, огород казался дремучим лесом. Только цвет – такой нежный, зеленый, даже у сорняков. А сорняков нынче – прорва! Дай волю – все заполонят. Тоня взяла в руку молодую огуречную плеть, провела пальцами по шершавому стеблю, потрогала маленькие листочки. Нечего со спиной возиться. В этом году урожай нужно собрать хороший, засолить, заготовить на зиму побольше. Ведь теперь их – трое. Вернее, со дня на день – будет четверо. Таська должна вот-вот родить. Но мальцу огурцы-то пока не по зубам будут. А вот то, что малец родится, она знала наверняка. И Пантелеймониха так говорила.

Тоня вдруг представила малыша, скачущего на деревянной лошадке по двору. Рубашонка болтается на тонких плечиках, короткие штанишки держатся на одной лямке, перекинутой через плечо. В руке вместо сабли – палка от сачка.

Тоня улыбнулась своим мыслям. Скоро, скоро будет у них в доме шумно. Эх, скорее бы!

«Ула-а! За классных, впелёд!» – кричит маленький полководец. Он пробегает мимо нее, оборачивается: «Тоня! Тоня! А папа тоже скакал?» «Папа? Нет, малыш. Папа тогда еще совсем маленьким был». «Ула-а! Папа – маленький, а я – большой! Больше папы-ы!» – и снова мчится в погоню за воображаемым врагом…

– Тоня! – резкий крик возвращает ее к действительности. – Тоня! Началось!

– Что началось? – Тоня непонимающе смотрит на нависшие над ней Пашкины усы.

– Таська рожает! Чего делать-то?

– Как рожает? Вроде, рано еще? Таська говорила, недели через две должно быть, – она непонимающе смотрит на Пашку.

– Да, и я так думал. А она, вот… рожает, и все тут…

Тоня поднялась с земли и торопливо пошла к дому, на ходу подвязывая волосы косынкой.

Таська, согнувшись, стояла около кровати. Одной рукой она держалась за железную спинку, а другой – обхватила большой круглый живот.

– Ой, Тонечка! Больно как! Не могу больше!

– Ничего, сестричка! Ничего, милая! Потерпи. Мы такого мальца родим, все ахнут! Ты прилегла бы. А то, неровен час… – Тоня принялась разбирать постель.

– Нет, не могу лежать. Мне так лучше. О-о-й! Что же это делается-то? Не вытерплю я!

– Вытерпишь! Куда ж теперь деваться? Надо вытерпеть! А ты, Пашка, чего стоишь? Беги за лошадью.

– Дак, Тихон Матвеевич, вроде, в город сегодня уехал.

– К Макар Савичу беги!

– Не даст он. Злющий, как черт!

Тоня резко обернулась к нему.

– А ты попроси. Что он, не человек что ли? А не даст, так на себе потащишь. Своя ноша не тянет!

– Кремень ты, Тонька. Ладно, скоро буду! Не рожайте тут без меня! – и он выбежал за дверь.

2

Пашка шел по городской улице, насвистывая незатейливую песенку. Настроение было отличное. А какому же быть настроению, если он сегодня станет отцом?! Правда, думал, что это произойдет еще вчера. Когда Таська первый раз ойкнула, Пашка решил, что роды уже начались, и помчался к Тоньке. Молодец все-таки, Тонька! Калека, а хваткая такая! Не растерялась. А он, честно сказать, сдрейфил. Да ладно, никто этого и не заметил. И Савич этот мужиком оказался. Не отказал. Сразу запряг телегу и Федьку своего откомандировал. Надо бы его отблагодарить по-человечески. Но это – потом, сейчас главное – Таська.

Сегодня утром его к ней не пустили. «Приходите вечером, еще не скоро», – ответила девушка в регистратуре и закрыла перед ним окошко. Легко сказать – вечером. Ждать – хуже всего. Насчет работы Пашка не волновался. Тихона Матвеевича Тонька предупредит: хоть сегодня и воскресенье, да мало ли что. А кому срочно понадобится – Гришка выручит.

Так полдня и проболтался по улицам. «Пойду узнаю, может, уже готово», – решил Пашка и развернулся в сторону больницы.

Какое странное чувство! Пашка никак не мог понять, оттуда оно взялось. «Все будет хорошо, все будет хорошо», – уговаривал он себя, постепенно убыстряя шаг, почти переходя на бег.

Вот уже показался высокий металлический забор, а за ним – желтый корпус больницы. Было такое ощущение, что весь воздух вокруг пропитан какой-то тревогой и страхом. «Что со мной? Не выспался, наверное, вот всякая ерунда и мерещится», – подумал про себя Пашка, влетая в больничную дверь.

Окошко регистратуры было закрыто. Пашка постучал в него. Никто не ответил. Он резко нажал на фанерную дверцу. Девушка стояла, прислонившись к стеллажу с медицинскими карточками, и плакала, прижав к глазам смятый кусок марлевого бинта.

– Скажите, пожалуйста, Федорова Тася родила уже? Или еще погулять? – неуверенно попытался пошутить Пашка.

Девушка медленно повернулась и подняла на него полные слез глаза. Эта минута Пашке показалась вечностью. Все внутри сжалось в тугой комок, который каким-то непонятным образом всей своей тяжестью давил на мозг, отказывающийся что-либо понимать, и на ноги, которые вмиг стали неподвижными, словно приросли к крашеному деревянному полу.

– Девушка, милая, что случилось? Что-то ужасное? – глухим и совершенно чужим голосом пролепетал Пашка.

Девушка смотрела на него, не моргая.

– У вас – мальчик. Три шестьсот. Пятьдесят три сантиметра. Поздравляю… А у нас – война. Война началась. С немцами, – и она снова зарыдала в свой марлевый платок.

3

Провожали Пашку тихо. Даже Андрейка, двухнедельный от роду человечек, вел себя вполне по-взрослому, не нарушая криком тягостную тишину прощания. Антонина хлопотала по хозяйству, собирая Пашке в дорогу все необходимое. Тася неподвижно сидела, прижавшись к мужу, держала его за руку и тихо, как заклинание, повторяла: «Не пущу, не пущу, не пущу…»

Пашка сидел, насупившись, гладил жену по руке и смотрел на стол, изредка бросая взгляды то на сына, то на колдующую над вещмешком Тоню.

– Так, девочки, – вдруг неожиданно сказал он, – слушайте, что я вам скажу.

Антонина отложила сложенную рубаху и присела к столу.

– Тасенька, Тонечка и Андрюха! – Пашка по очереди переводил взгляд с одного на другого. – Не так я представлял себе нашу с вами жизнь. Не так. Да, видно, не судьба.

Таська тихонько всхлипнула. Тоня провела рукой по глазам, но сдержала слезы.

– Помнишь, Таська, что Тихон Матвеевич нам тогда говорил. Я только сейчас понимать начинаю. Ведь это он о нашей семье говорил. О моей, значит, семье. А я сберечь семью нашу не смог, хоть и не по своей воле. Так вот, вы берегите ее. Андрюха вырастет, и ему накажите. Как мне от вас уходить не хочется. Как не хочется! Люблю я вас, милые вы мои. И всегда любить буду, до последней секундочки своей.

– Что это ты, Павел? – Тоня посмотрела на него, вытирая глаза кончиком передника. – Навеки что ли с нами прощаешься? Вот война кончится, вернешься, как еще заживем!

– Заживем, заживем, – как-то невпопад повторил Пашка, думая о чем-то далеком.

Таська с громкими рыданиями повисла у него на шее.

– Не пущу! Не пущу! За что? Почему так? Только жить начали! Не пущу-у!

– Тише, тише, – успокаивал ее Пашка. Потом взял ее голову обеими руками, немного отстранил от себя и пристально посмотрел в глаза. – Тасенька, об одном прошу: сына береги! Андрюшеньку нашего. И себя. Милая моя. Родная моя, – и Пашка крепко прижал жену к себе.