Серебряный город мечты

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава 8

Март, 31

Прага, Чехия – Эрланген, Германия

Квета

Седьмой звонок Любоша настигает аккурат на границе с Германией, когда я, чувствуя себя Шумахером, ловко лавирую между двух грузовиков, вдавливаю педаль газа, собираясь обогнать ещё и автобус.

Вырваться вперед.

Разогнаться до предела на своём «Мини Купере», который Любош именует исключительно канареечным чу… чудом, взывает к покупке нормальной машины и сейчас названивает с особой настойчивостью, поэтому, скорчив гримасу зеркалу заднего вида, я всё же ему отвечаю.

– Да?

– Крайнова! – он грохочет без приветствий.

И представить, как испуганно затихает вся редакция, а главный редактор приподнимается в кресле и тяжело упирается ладонью в стол, сминая бумаги, получается легко.

Привычно.

– Немедленно скажи, что я ослышался или что Люси – клиническая идиотка, которая неправильно поняла твои слова! – Любош требует гневно.

И отзываюсь я немедленно:

– Ты не ослышался и твоя секретарша не идиотка.

Идиотка здесь только я, поскольку надежды любимого начальства не оправдываю и данные миллион раз обещания не гонять, выворачивая резко руль, забываю.

Вылетаю в левый – только для обгона – ряд.

Довожу стрелку спидометра до ста сорока, выдыхаю сквозь зубы, а скорость, размывая мир, забирает зарождающуюся от голоса Любоша тревогу.

Сомнения, которым места нет.

– Значит, поехала.

– Да.

– И где ты сейчас?

– Пересекла границу, – информирую, провожая в боковое зеркало оставшийся позади знак, я любезно и охотно. – Пробираюсь тропами контрабандистов и собираюсь просить политическое убежище от босса-тирана. Как думаешь, дадут?

– Нет, – Любош отрезает мрачно, – дам и наподдам тебе я. Крайнова, ты… ты дура.

– Знаю, – я соглашаюсь беззаботно.

И мой главный редактор на такую беззаботность выразительно фыркает, спрашивает занудно-обречено и явно возводя глаза к потолку:

– Тебя хотя бы ждут?

– Да, – я вру без запинки.

Обманываю скорее себя и свои страхи, чем Любоша, который скептически хмыкает, не верит в мою браваду, и интересуется он иронично:

– Думаешь, лично добьешься большего?

– Думаю.

Верую, ибо абсурдно.

У меня получится.

Я умею быть обаятельной и очаровательной.

Настойчивой.

Упрямой до раздражения, но профессор Дитрих Вайнрих – мой последний шанс, и я сделаю всё, чтобы с ним поговорить.

Он мне нужен.

Он – лучший, он – первый после Бога, он – последний, кто может помочь Диму. Пусть и так уже сделано много, больше, чем возможно и можно представить. И правую руку, которую планировали ампутировать, Диму оставили, собрали, словно мелкий пазл, по частям, сшили сосуды и нервы.

И она, рука, перестала быть похожей на «обезьянью кисть».

Сгибаются неловко пальцы.

Удерживают.

Но чувствительности нет.

И кардиохирургом Диму уже не быть. И я слишком отчётливо помню его закаменевшее лицо, когда в декабре врачебная комиссия огласила свой вердикт.

Вынесла приговор.

Смертельный.

Потому что крест получился не только на мечте. На последнем поводе жить дальше этот самый крест ему тоже нарисовали. И «научиться жить как-то ещё и заново» можно обнадеживающе или пафосно сказать, но не сделать.

У Дима не выйдет.

Ему было семнадцать, когда на ступенях Рыночной колоннады в Карловых Варах, запрокинув голову к белоснежной резьбе, он уверенно сказал, что станет врачом.

Кардиохирургом.

Он сказал, а я влюбилась.

Окончательно и бесповоротно.

Острая цыганская игла проткнула сердце, засела намертво.

Не вытащить.

И тот далёкий летний вечер стоит перед глазами, пока я меряю шагами стеклянный и стальной холл больницы при Эрлангенском университете, расхаживаю, заполняя гулкую тишину шагами. Жду окончания лекции будущих медиков, что из большого лекционного зала вываливаются пёстрой галдящей толпой, оглушают, и профессора – невысокого, сухопарого и седого – среди них я на миг теряю.

Меньше пары секунд.

Но даже их хватает, чтобы испугаться, врезаться стремительно в самую гущу толпы, пройтись по ногам, бормоча извинения, и в локоть профессора Вайнриха беспардонно вцепиться.

Вклиниться в его степенный, странный для окружающей круговерти, разговор:

– Добрый день! Профессор Дитрих Вайнрих?

– Да, – он отвечает удивленно-недовольно.

Отрывается от своего собеседника и ко мне, дабы пронзить голубыми глазами, в коих плещется неодобрение и порицание, поворачивается. Смотрит выразительно на мою руку и пальцы, которые побелели, закостенели на остром его локте, стали почти одного цвета с белоснежным халатом.

И их, пальцы, надо разжать, даже если детский страх, что стоит отпустить и Дитрих Вайнрих исчезнет, отстукивает в висках и ускоряет сердце.

Нет.

Я взрослая.

Выросла, поэтому детским страхам не место и руку я убираю, улыбаюсь решительно, извиняюсь на немецком, который пани Власта лично и давно довела до совершенства, сделала третьим родным после чешского и русского:

– Я прошу прощения, профессор Вайнрих. Моё имя Кветослава Крайнова, я вам звонила.

Сегодня.

Вчера.

Позавчера.

Я звонила и слушала долгие монотонные гудки, отсчитывала, сбиваясь всегда на седьмом и прекращая считать, сочиняла сообщения, которые уходили в пустоту и оставались непрочитанными.

– Возможно. И что вы хотели, Кветослава Крайнова? – профессор Вайнрих интересуется раздраженно.

Утомленно.

И то, что я не к месту, выражает всем видом, а его собеседник кашляет, разглядывает сквозь круглые очки, и любопытство за стеклами сверкает отчётливо.

– Поговорить, – все их эмоции я игнорирую, выговариваю решительно, почти нагло, – и предложить вам уникального пациента. Казуистика, герр профессор. Вам будет интересно.

Людям ведь присуще любопытство.

Хмыканье неизвестного тому в подтверждение.

– Случай один на миллион? – герр Вайнрих усмехается.

Не отводит взгляд, который выдержать сложно и зубы, чтобы не признаться в искажении фактов и попытке заинтриговать светила медицины, приходится сжать.

Ответить согласно:

– Один на миллион.

– Слышите, Альберт? – он обращается и поворачивается к своему собеседнику, и насмешка в его голосе царапает. – Действительно, казуистика. Ни больше, ни меньше. Пытаетесь играть на тщеславии, фрау Крайнова?

Он перескакивает, интересуясь и смотря уже на меня, стремительно.

– Да.

– Однако… – в голубых глазах скользит удивление, и, склонив голову на бок, профессор Дитрих Вайнрих разглядывает меня куда более пристально и недоверчиво, сообщает по-мальчишески весело. – Вы должны были сказать «нет», фрау Крайнова. Уверить, что тщеславие у меня отсутствует, ведь ещё Теккерей высмеивал это качество. Наконец, вам следовало пропеть оду моему таланту. Как все тщеславные люди, я глух ко всему, кроме похвалы.

– Конечно, ведь тщеславные люди воображают, что ими все восхищаются, – я парирую хладнокровно.

И обмен цитатами из «Маленького принца» завершается улыбками.

Странным пониманием без слов.

Решением.

– Через полчаса меня ждёт почтенное руководство почтенного университета, – светила медицины задирает край рукава, смотрит на часы, и говорит он более человечным тоном. – Если вы согласны прогуляться до дворца маркграфов… вы ведь не местная, фрау Крайнова?

– Нет.

– Тогда, я думаю, вам будет интересно посмотреть на наш барочный город, – он улыбается тонко, принимает решение за меня.

Просит подождать на крыльце пять минут.

И страх, что Дитрих Вайнрих исчезнет, возвращается. Злит, заставляя подниматься и спускаться по слишком короткой лестнице, проговаривать про себя стихи.

Детские.

Нелепые, но привычка так успокаиваться от Дима. И то, что колдунье не колдуется, я повторяю много раз, шевелю губами и появление профессора пропускаю. Налетаю на него при очередном повороте, и за локоть, не давая упасть, теперь хватает меня он.

– Аккуратно, фрау Крайнова. У нас нейрохирургия, а не травматология, – профессор Вайнрих фыркает и направление, подхватывая под руку, задает.

– Спасибо.

– Не за что. Не люблю работать из-за человеческой глупости, – он отзывается безразлично. – Поэтому если ваш уникальный пациент пострадал по собственному идиотизму, то даже моё тщеславие вам не поможет. И про возможные премии, открытия и прорывы в таком случае не начинайте. Их ведь вы тоже припасли в качестве тяжёлого оружия?

Припасла.

Придумала целую речь, которая под проницательным и ироничным взглядом уже не кажется столь хорошей и умной, поэтому последний вопрос я не замечаю.

Говорю другое:

– Он пострадал не по собственному идиотизму, герр профессор. Была авария…

…авария.

Бавария, пария, ария и ещё Болгария.

Рифмы к произнесенному вслух слову приходят моментально и неуместно, пляшут в зазвеневшей враз голове и мысли путают.

Не дают сформулировать вопрос.

И на губах, стягивая все мышцы, продолжает держаться улыбка. По инерции, ибо звонок Дарийки прервал рассказ дяди Влади, которого вместе с тетей Ингой и бабичкой я вытащила в ресторан.

И тихая музыка продолжает играть.

Танцуют пары, разговаривают люди, плещет смех, и вышколенные официанты призраками скользят между столами.

Мир не замер.

Замер только дядя Владя.

Посерел, а тётя Инга неловко опустила бокал на стол, расплескала багряное вино на белоснежную скатерть, и отвести взгляд от медленно расползающихся дрожащих капель не получается.

И движение нашему миру возвращает звонкий стук ножа о тарелку. Он заставляет вздрогнуть, посмотреть на бабичку.

– Вещи и аэропорт. Я вызову такси и закажу вам билеты, – она говорит невозмутимо, поднимает голову, и этого хватает, чтобы около стола по волшебству материализовался официант.

 

– Что с Димычем? – слова всё же находятся, и я, забывая, что при официантах о личном не говорят, спрашиваю.

Криком, который оказывается шёпотом.

– Идёт операция, – дядя Владя отвечает не менее тихо.

– Кветослава, ты задаешь глупые и неуместные вопросы, – бабичка режет недовольным взглядом и губы на мгновение поджимает.

Вот только в первый раз её недовольство меня не трогает.

– Я не понимаю… – я повторяю и не понимаю.

Димка попал в аварию, сейчас в больнице, операция ещё идет.

Так сказала Дарийка.

Всего десять слов, но я не понимаю.

Не верю и не осознаю.

Какая авария? Зачем операция? И зачем больница?

Точнее да, операция – это всегда в больнице, на металлическом столе и под ярким светом холодных ламп, но… мысли разбегаются и логика не выстраивается.

Я сбиваюсь.

А бабичка даёт пощечину.

– Возьми себя в руки, Квета!

Возьму.

Уже взяла, поскольку сижу и раскачиваюсь, мерзну и руками себя обхватываю.

– Пани Власта, это не поможет, – голос тёти Инги раздается где-то рядом и невозможно далёко одновременно.

Ударяет в нос запах знакомо-незнакомой горечи, и зубы неожиданно стучат о стекло, выстукивают дробь.

Больно.

– Пей, – тётя Инга велит.

И не послушаться её мягкого голоса не получается, поэтому пью я залпом. Кашляю и дышу, запрокинув голову, через раз, цепляюсь за ледяные руки тети Инги, не даю ей убрать уже пустой стакан.

– Как Димыч?

– Операция идёт. У нас вылет через час.

– Как авария… как это… как случилось, произошло, было…

– Ещё никто и ничего не знает, Вета, – тетя Инга улыбается блекло, приседает передо мной и отводит почему-то влажную прядь волос от моего лица.

И головой я мотаю, жмурюсь до боли.

Требую ожесточенно:

– Но он ведь поправится? Всё будет хорошо? Тётя Инга?!

Будет.

Должно быть.

Вот только тётя Инга медлит с ответом, смотрит, и закричать, заполняя тишину и её молчание, хочется на весь полупустой зал аэропорта.

Завизжать.

Затопать ногами, как маленький ребёнок, чтобы немедленно сказали, что всё будет хорошо, что с Димитрием всё хорошо, что это вымысел.

Неправда.

Злая шутка.

И аварии не было.

– Несколько раз была остановка сердца. Состояние крайне тяжелое, Вета, – тётя Инга не жалеет, говорит, как всегда, правду, какой бы она не была. – Но он в одной из лучших больниц города, где каждый день вытаскивают с того света, поэтому шанс есть. Шанс есть всегда, Ветка.

Есть.

Всегда есть шансы…

– Шансы… – Дитрих Вайнрих, когда я заканчиваю свой рассказ и перевожу дыхание, тянет задумчиво.

Останавливается у памятника маркграфа.

И то, что мы дошли, я понимаю не сразу, кручу головой и Рыночную площадь с рядами прилавков рассматриваю, как диковинку, вспоминаю об еде, до которой со вчерашнего вечера мне дела не было.

Не лезло.

– Вчера я прилетел из Штатов, – герр профессор щурится на солнце, что, катясь к горизонту, зависло над рыжими крышами, – через неделю улетаю на два месяца в Пекин. Это у вас, фрау Крайнова, был один на миллион… шанс. И вы им воспользовались.

Воспользовалась.

Рассказала.

И на вопросы профессора ответила.

– Так вы… согласны?

– У вас есть неделя, – он кивает, подтверждает, пусть поверить до конца в его согласие у меня и не выходит. – Приедете?

– Конечно, – сдержать улыбку не получается.

И от радости хочется закричать, запрыгать и на шее светила медицины повиснуть, но взрослой надо быть до конца, поэтому визитку, которая совсем не похожа на ту, что достала Ага, я беру чинно и скромно.

– Тут мой личный номер. Звоните, фрау Крайнова, – герр профессор прощается.

Скрывается в старом и солидном, чем-то похожим на него самого, здании, строгий фасад которого я рассматриваю, запрокинув голову.

Пересчитываю статуи.

Читаю девиз.

И головой, смеясь и подставляя лицо по-весеннему тёплым лучам солнца, встряхиваю. Кружусь от переполняющего счастья, пусть прохожие и смотрят изумленно.

Шарахаются.

Но это тоже смешно.

– И жизнь хороша, и жить хорошо, – я говорю сама себе едва слышно и по большому секрету, подмигиваю проходящему с родителями ребёнку и возвращаться сразу к машине и больнице не спешу.

Я заглядываю в кофейню.

Гуляю.

Петляю бездумно по каменным улицам, добредаю до канала, по которому, разрезая гладь воды с отражающимися домами, проплывают баржи. Пропускаю, когда зажигаются первые фонари и на город опускаются туманные сумерки.

Не замечаю шорох и шелест, и моё внимание привлекает только жёлтый свет фар, что вспыхивает внезапно и резко, ударяет в спину.

Бросает мою тень на брусчатку.

И к глухой стене, ударяясь плечом, заставляет отшатнуться.

Выругаться приглушенно.

Оглянуться, вскинув правую руку и закрывая глаза от слепящих огней, в которых сам автомобиль растворяется.

Останавливается.

И тишину безлюдного переулка наполняет лишь глухое ворчание мотора, за которым тонет вкрадчивое шуршание колёс, пугает враз, ибо проезжать мимо железный монстр с горящими глазами не спешит.

Ползет медленно.

Ко мне.

И пячусь, спиной вперед, я невольно. Вглядываюсь, пытаясь рассмотреть водителя, но свет фар слишком яркий, раздражающий и… угрожающий.

Будто мертвый.

Неживой до липкого страха, что вместе со стелющимся по земле сизым туманом от реки ползет ко мне, скользит по ногам вверх, пробирает до костей, толкает развернуться и сорваться на бег.

Помчаться.

Услышать позади нарастающий гул мотора и куда более различимый шорох колёс, звенящую дробь каблуков и грохот собственного сердца, что стучит в ушах и ускоряет.

Даёт бежать до поворота, за которым ещё одна пустынная улица.

Длинная.

И добраться до её конца и очередного поворота, за которым, если повезет, будут люди и помощь, я не успею, не смогу: свет фар уже заливает и поглощает.

Заставляет метаться.

Кидаться к закрытым дверям домов.

Надеяться на что-то, вот только последняя надежда обрывается вместе с сердцем и вскриком, когда откуда-то сбоку появляется рука и меня больно дёргают на себя.

Заталкивают в узкую щель между домами.

И рот закрывают ладонью.

Глава 9

Квета

Я вырываюсь молча.

Пинаюсь.

И замираю, когда мой тайный похититель шипит.

Говорит, становясь совсем не тайным:

– Квета, черти с тобой!

– Марек?! – жесткую ладонь от губ я всё ж отдираю.

Вскидываю голову, дабы в острые черты лица и серые глаза, сверкающие непонятной ненавистью и яростью, вглядеться.

Убедиться, что он.

– Марек, – он подтверждает сухо.

Дёргает раздражённо уголком рта, и гримаса в мазнувшем свете уже подкравшегося яркоглазого монстра получается жуткой.

Быстрой.

Но на богатое воображение и страхи почти главный фотограф «Dandy» времени не даёт. Он перехватывает мою руку, сжимает стальными пальцами запястье, тянет за собой вглубь каменного прохода, что у́же Винарны Чертовки12.

Тащит.

И язык, едва успевая переставлять ноги, я прикусываю вместе с сотней вопросов, следую слепо и послушно за личным Белым кроликом, который, как и положено сказочному кролику, спешит и к разговорам не расположен.

Не до них.

Когда за спиной рокочет мотор, перестают плясать жёлтые огни, замирают, находя вдруг потерянную жертву, и урчание зверя становится разочарованным.

Не достать.

Не догнать, пусть хлопок двери и вторит перестуку моих каблуков, который дробится о брусчатку, разносится, отскакивая от каменных стен и наполняя пространство эхом.

Звоном в ушах.

И головой вертеть не стоит, но я всё равно верчу, оглядываюсь на бегу, чтобы чёрную тень, стоящую в сияние фар и не спешащую догонять, увидеть.

Не разглядеть.

Зашипеть от боли и рывка.

– Квета!

Марек торопит.

Уводит в темноту и неизвестность, что изредка вспарывается огнями и разрезается вспышками голосов, ныряет в дыры проулков, петляет по старинным улицам чужого города. И в пространстве и времени я теряюсь, чувствую себя настоящей Алисой, которая за кроликом всё же прыгнула, перевернула мир с ног на голову и в черноте бесконечного туннеля заплутала.

Упала.

На холодные камни перед старой церковью с пронизывающим чернильные небеса шпилем, в реальность которой, запрокинув голову, я сначала поверить не могу.

И задышать снова не могу.

Я лишь смотрю.

А Марек дёргает вверх, цедит недовольно, удерживая для окружающих, коими враз наполнился весь мир, беззаботную улыбку:

– Вставай!

– Встаю, – я пытаюсь, поднимаюсь, чтобы сразу охнуть и на Мареке, дабы снова не свалиться, повиснуть. – Каблук…

– Удивительно, что только сейчас, – он говорит едко, волочет до скамейки, на которую пихает небрежно.

Буравит взглядом.

Недоверчивым.

И с вопросом, пропитанным недоверием и подозрением, я, поднимая голову и растирая ноющую ногу, его опережаю:

– Что ты здесь делаешь?

– Могу тоже самое спросить у тебя, – Марек фыркает, крутит головой по сторонам, и в улыбке в ответ на обеспокоенный вопрос проходящей мимо супружеской пары он расплывается лучезарной.

Заверяет, что у нас всё прекрасно.

И улыбаюсь, подтверждая его слова, я не менее лучезарно, держу хорошую мину при плохой игре, пока законопослушные и добропорядочные баварцы не вызвали порядка ради полицию.

– Ты – снег, свалившийся на мою голову, – Марек, глядя вслед удаляющейся паре, выдыхает зло, ерошит и без того всклоченные волосы, и рядом он плюхается, дабы ноги вытянуть и взглядом, полным претензии, одарить уже меня.

– Терпеть меня не можешь именно за это? – я любопытствую светским тоном.

Размышляю.

И ботильон, дыбы оценить масштабы трагедии, всё же стягиваю.

– Нет, – он буркает, наблюдает косо за моими действиями и нос морщит неодобрительно, поскольку демонстрация носков в радужную полоску на очередной старинной площади одобрения вызывать не может. – Мне с тобой сложно общаться. Ты… ты взбалмошная и непонятная.

– Бывает, – я бормочу рассеянно.

Покачиваю каблук, что остался держаться лишь на честном слове и репутации итальянских мастеров, кои свои шедевры создавали для ковровых дорожек, а не забегов и марш-бросков на спасение.

Не предусмотрели они как-то подобные жизненные пердюмонокли…

– Права была вся редакция, что скучно жить Крайнова не умеет. И я начинаю понимать опасения и переживания Любоша. На тебя было совершенно покушение, а ты сидишь и рассматриваешь свои ботинки!.. Квета, ты меня вообще слышишь?!

– Ботильоны, – поправляю я машинально, и под разъяренным взглядом тяжело вздыхаю, переспрашиваю. – Что?

– То, что тебя хотели похитить, – он заявляет колючим голосом, приговаривает. – Или убить. Или… не знаю, но та машина ехала за тобой. И ты должна обратиться в полицию. Мы с тобой сейчас пойдем, и ты напишешь заявление.

– Марек, мне нужны новые черевички, – я пропускаю мимо ушей про полицию, утверждаю очевидное. – Ты знаешь город. Где?

– Где? – он повторяет.

Смотрит обескураженно, и про то, что ему со мной сложно, я себе напоминаю, машу для наглядности и простоты ботильоном перед его носом:

– Где здесь ближайший обувной?

– Какой обувной, Квета?! – он взирает изумленно, и изумление это медленно переплавляется в злость. – Тебе надо в полицию!

– Мне надо новые черевички и кофе, – я буркаю протестующе, надеваю ботильон, а задравшийся рукав свитера показывает часы и девятый час вечера.

И на ближайший обувной, значит, можно не рассчитывать.

До машины мне прыгать инвалидным кузнечиком.

– Ты ненормальная, – Марек, закрывая глаза, вердикт выносит обреченно. – Господи!..

– Не поможет, – отзываюсь я легкомысленно. – Моя машина на Швабаханлаге, семнадцать. Крытая стоянка. Как добраться скажешь?

– Там ведь больницы, – он произносит удивлённо.

 

После молчания длинной в вечность.

И долгого взгляда.

– Больницы, – я за ним повторяю согласно.

Не продолжаю.

И первым неохотно сдается он.

– Я был на конференции. Институт света Макса Планка. Снимки для научного журнала, поэтому Любош может не волноваться, – Марек рассказывает скрипуче, взвешивает каждое слово, отчего они, слова, кажутся ненадёжными и ломкими. – На врагов я не работаю, интересы родины не предаю.

– Молодец.

– В детстве я часто здесь бывал, гостил у дяди с тетей. Они сейчас перебрались в Нюрнберг, – мою похвалу и иронию он игнорирует, смотрит сквозь меня на церковь, и передёрнуть плечами от его пустого взгляда не позволяет только гордость. – Конференция закончилась рано, поэтому я решил прогуляться. Поезд до Нюрнберга в половину десятого, – рукав куртки Марек приподнимает, смотрит на часы, чтобы после перевести взгляд на меня и вежливо уведомить. – Я провожу тебя до машины. Мы близко от Швабаханлаге.

– Спасибо.

– Пожалуйста, – он хмыкает.

Встает.

Протягивает галантно руку.

И до машины мы добираемся в тишине.

Без разговоров, на которые найти сил не получается. Они, силы, исчезают как-то враз, уползают, превращаясь в стелющийся по земле туман. И усталость наваливается мгновенно, пробирает на пару с холодом до костей, и думать, что до Праги ещё триста километров, не хочется.

Думать не хочется, но приходится.

Думать и на внезапный вопрос отвечать. А сначала лезть в недра машины и туфли, попутно суя Мареку лезущую под руку коробку, искать.

Переспрашивать растерянно:

– Что?

– Ты в своем уме, Квета?! Ты хоть представляешь, сколько она стоит? – он вопрошает.

Даже орет.

Возмущённо.

И этого возмущения куда больше, чем когда я вырывалась в проулке, отказалась идти в полицию и привязалась с вопросом про обувной. И лоб, чтобы собрать мысли в кучу, приходится потереть найденной туфлей и на сидении удобней устроиться.

Взглянуть на Марека снизу вверх.

– Она?

– Кукла! – он выплевывает яростно, убивает взглядом, и по боку уже раскрытой коробки показательно стучит. – Тебе подарили ее позавчера. Забыла?

– Нет.

И да.

Позавчера Ага дала визитку профессора Вайнриха, и неизвестный пан, пришедший из девятнадцатого столетия, волновать меня перестал.

И его коробку я закинула на заднее сидение.

Не думала.

О кукле и её бутылочного цвета глазах, что слишком ярки и живы для игрушки. Там, в кофейне, они смотрели в душу, знали обо мне всё. И может именно поэтому я больше не смогла открыть коробку, поднять крышку похожей на гроб шкатулки, взглянуть ещё раз.

И восхищение Аги к шедевру кукольного дела и старине я разделить не смогла, и спор Любоша с Мареком и Алехандро в попытке определить эпоху и наряда, и куклы не поддержала. Не ответила всем и сразу почему мне и почему такой странный подарок.

Тревожный подарок.

От которого на душе гулко воют гиены, делают круги вокруг противно ноющего сердца, сжимают его в нехорошем предчувствии, и касаться подарка больше не хочется.

Не получать бы его.

Не думать, не знать, не помнить.

Забыть взаправду.

Сделать вид, что куклы нет и учтивого пана не было. Была неприятная, но не страшная встреча в венской кофейне, кокетливые взгляды Аги на Марека, обольстительные улыбки Алехандро и его просьба показать город.

Дать номер телефона.

Формальная просьба.

И широкий галантный жест, ибо мой номер и даже адрес у Алехандро явно есть и так: служба безопасности «Сорха-и-Веласко» работать плохо не могла. И давать ему разрешение позвонить и пригласить под потемневшим взглядом Любоша было тоже формально и неприятно, но отказать нельзя.

И не улыбаться было нельзя.

И держаться получалось, лишь сжимая согнутую пополам визитку Дитриха Вайнриха, который был куда важнее ювелирных принцев и всех кукол мира.

– Квета, ты понимаешь, что она очень ценная? – Марек вопиет, смотрит так, словно я подожгла Тынский храм иль взорвала Карлов мост. – Её не меньше ста лет! Я бы даже сказал, что больше двухсот!

– Ты разбираешься в куклах?

– В Нюрнберге есть музей игрушек. Моя тётя работает там, и у неё одна из самых больших коллекций кукол во всей Германии, – меня просвещают ледяным тоном, сверкают глазами, что кажутся стальными и холодными.

– Позавчера ты об этом не говорил.

– Позавчера… – он запинается, и тень, скользнувшую по его лицу, я понять не успеваю, – было многолюдно. О таких вещах при всех не рассказывают.

– О таких вещах кричат на безлюдных стоянках.

– Не ёрничай. Я думал тебе позвонить.

– Не успел? Или передумал?

– Решил для начала поговорить с Эльзой, – он отбривает раздражённо, замолкает, и его предложение после задумчивой паузы изумляет. – Но ты можешь поговорить с ней сама, если поедешь со мной в Нюрнберг.

– Тетушка с дядюшкой будут в ужасе, – я, пряча растерянность, ужасаюсь наигранно, вопрошаю иронично. – Или ты им постоянно приволакиваешь ненормальных девиц на ночь глядя?

– Только по средам, – он улыбается скупо.

Но улыбается.

И напряжение между нами надламывается, истончается медленно, дает улыбнуться первый раз за этот вечер искренне и на визит к тетушке с дядюшкой согласиться.

Оказаться.

В мастерской, что больше похожа на волшебный чулан. И пока тётушка Марека, подхватив лупу, рассматривает мою куклу, я рассматриваю её кукольное царство. Хожу осторожно вдоль полок, на которых расселись фарфоровые дамы, уставились на мир стеклянными глазами, но в их глаза смотреть не страшно.

Интересно.

И разглядывать их интересно.

Подмечать нить жемчуга в волосах, которые кажутся настоящими. Насчитывать семь слоев юбок пышного платья. И напротив кукольного домика, расположившегося за стеклом шкафа, я замираю восторженно, забываю как дышать.

– Марек, но это ж невозможно… – я говорю шёпотом.

Поднимаю голову.

И смех у него выходит тихий.

– Здесь пятнадцать комнат и не меньше тысячи предметов. Образец нюрнбергского дома семнадцатого века. Раньше умели делать поразительные вещи.

– Оно же всё такое маленькое… – я показываю на пальцах и головой встряхиваю. – Тут даже картины на стенах. И вазы, и посуда, и ветки в камине. Марек, это чудо!

– Не большее, чем твой подарок, – Эльза подходит неслышно.

И говорит она негромко, севшим голосом.

Выглядит взволнованной.

– Кукла уникальная, Эльза? – Марек крутится на каблуках ботинок резко, оборачивается первым. – Я был прав?

– И да, и нет. Квета, ты… – она качает головой, и, пожалуй, в её серых, как и у Марека, глазах мелькает тревога. – Есть подарки, которые лучше никогда не получать.

– И истории, которые не знать, – я отвечаю ей в тон.

Мрачно.

И заискрившуюся злость пытаюсь удержать.

– Да, – Эльза подтверждает и на племянника взгляд переводит. – Кукла шестнадцатого века, Марек.

– Но…

– Но ты сваришь нам кофе, а историю я расскажу твоей подруге, – она говорит непреклонно, и рот, открытый для возражений, Марек закрывает.

Уходит.

И к невесомым креслам около столика с изогнутыми ножками, выполненных в духе рококо, Эльза манит меня пальцем только тогда, когда, разрывая гнетущую тишину, обиженно хлопает дверь.

– Марек обиделся, – я констатирую.

А его тетушка небрежно отмахивается:

– Марек переживет. Твоя кукла, твоя история. Моему племяннику незачем это знать.

– Что именно знать, вы так и не сказали, – я напоминаю любезно, умещаю обстоятельно локоть на подлокотник и подбородок кулаком подпираю.

Рассматриваю тетушку Марека, что без Марека выглядит менее доброжелательной, и представить, что на пороге фахверкового дома я час назад попала в широкие объятия необъятной тетушки, не выходит.

Теперь мне не рады.

– Я расскажу всё, что знаю и могу предположить, но я хочу, чтобы Марек держался подальше и от куклы, и от тебя, – она говорит резко.

И понять её беспокойство я могу, поэтому киваю согласно.

Легко.

– Думаю, даже ты понимаешь, что вещи с историей в пять столетий, слишком ценны. Уникальны. Единичны. Можно очень быстро назвать все музеи и частные коллекции, где есть куклы того времени. И невозможно назвать, сколько они будут стоить, если их вдруг захотят продать. Тебе же подарили. И… не просто куклу шестнадцатого века.

– Вы так уверены, что шестнадцатого?

– Раздень её, – Эльза предлагает, кладет мою куклу на стол.

И на белоснежном, каком-то больничном, фоне моя кукла вдруг кажется слишком хрупкой и… беспомощной, неопасной. И тянусь оттого я к ней послушно, беру и в бутылочные глаза, что смотрят с укоризной, заглядываю.

– Зачем?

– Посмотри. Её одежда. Ткань. Малиново-пурпурный бархат. Вышивка кипрским золотом. Подол расшит жемчугом. Мода того времени. И она сама… Конечно, я могу ошибаться, нужна экспертиза, но… посмотри, она собрана. Навощенная голова, руки и ноги, а вот туловище… оно из серебра, Квета.

– Так не бывает?

– Может и бывает, однако я только раз в жизни слышала про серебряных кукол, – она встает, слишком легко для своей комплекции, меряет шагами свою игрушечную комнату с воздушной мебелью рококо и сотней кукол.

И думать, как она ничего не задевает, неуместно, но… думается.

– Забытая легенда, в которой слишком много белых пятен. Мне рассказывал её отец, во время войны он был в Куттенберге.

– Кутна-Горе.

– Да, но он называл по-другому. Они вели добычу руд. Там всегда что-то добывали. Серебро, свинец, цинк. Сокровища. Ту легенду им рассказал кто-то из местных, а они поверили. Искали, бредили, сходили с ума, пропадали, а потом… – она усмехается криво, и что имеется в виду под этим «потом» я не спрашиваю, – потом всё изменилось и стало не до сокровищ. И про серебряный город все забыли.

– Почему серебряный?

– Потому что из серебра, – Эльза улыбается снисходительно, поясняет как неразумному ребёнку. – Последний пан из рода Рудгардов заказал диковинный подарок для своей новорожденной дочери. Куттенберг в миниатюре. Его делали больше ста мастеров на протяжении пятнадцати лет. Пана называли сумасшедшим. Дальние родственники даже писали королю и требовали лишить всех прав. Нельзя тратить огромные деньги рода на… игрушки, которые к тому же рождали слухи.

12Винарна Чертовка – самая узкая улица Праги.