Czytaj książkę: «Хогарт: Медь и любовь»

Czcionka:

Глава 1. Дочь художника. Часть 1

Недалеко от дома, на выщербленном каменном краю старого колодца, примостился местный юродивый – мужчина лет сорока со спутанной бородкой и жалкими остатками всклокоченных волос. Обрывки когда-то дорогих кружев на истрёпанном камзоле были свидетельством того, что наряд блаженного знавал и лучшие времена.

Безумец мерно раскачивался взад-вперёд, наклонялся к колодцу, прислушиваясь к чему-то, что мог слышать только он, а затем, вспомнив о своей великой миссии, воздевал руки к небесам.

– Одумайтесь, грешники! Комета летит! Летит, говорю вам!

Прохожие крестились, кто-то посмеивался. Женщина с корзиной яблок бросила ему огрызок, заставляя его замолчать. Юродивый поймал его на лету, смачно хрустнул и продолжил:

– И не смейтесь, дурачьё! Помяните моё слово – сгорите в геенне огненной! Все до единого!

– Кроме тебя? – крикнул какой-то наглый мальчишка из толпы.

Чудак на секунду задумался, почесал грязный затылок, оправил лохмотья и изрёк с неожиданным достоинством:

– И я тоже. Но мне не привыкать.

Он подскочил, отвесил шутовской поклон и большими скачками двинулся в сторону рынка.

Смотреть больше было не на что. Я захлопнула окно.

В гостиной пахло пылью и лавандой, набитой в филигранно вышитые саше, которые мать когда-то раскладывала между подушками. Подушек здесь было как цветов на июльском поле. Они лежали на диванах, на креслах, на подоконниках, и даже на полу у камина красовалась одна – круглая, с изображением лебедя, который, похоже, улыбался мне с издевательским сочувствием.

Другая, вышитая гладью, была такой жёсткой, что на ней, наверное, можно было подавать ужин. Ещё одна подушка, с отвратительными розовыми бутонами, норовила сползти на пол, стоило только на неё посмотреть.

Маменька умерла, когда мне было семь. Я помнила тепло её рук и звук голоса, но лицо – только по портрету в гостиной, написанному отцом. А вышитые ею подушки – те самые, что я презирала, – вечно напоминали об истинном предназначении женщины.

Я пнула вышитого лебедя. Он неодобрительно покосился на меня единственным глазом и уткнулся клювом в ковёр.

Утром мне часто приходилось завтракать в одиночестве. Отец уже сидел в мастерской, работая над портретом, а я пила горячий шоколад из большой фарфоровой чашки и жевала вчерашние лепёшки с маслом и джемом. Шоколад – этот дорогой и модный каприз, заставлял отца ворчать всякий раз, когда приходил счёт от торговца.

Позавтракав, я должна была отнести чашку чаю в мастерскую отца, что стало нашей семейной традицией после смерти моего брата. Иногда, если отец был не в духе, он нарушал это правило и обходился без чая. А временами использовал как предлог, чтобы поговорить со мной о чём-то серьёзном. Например, о том, что мне пора подумать о замужестве.

– Джейн! – раздался из мастерской его голос. – Ты где? Чай остыл!

– Несу, отец! – крикнула я, схватила поднос с чашкой, которая уже давно была холодной, и пошла на голос.

Мастерская отца была моим запретным раем. Сюда мне не разрешалось входить без спроса, но я всё равно заглядывала каждый раз, ведь в мастерской всегда найдётся работа: собрать ветошь, испачканную красками, смахнуть метёлкой пыль. Здесь пахло льняным маслом, скипидаром и чем-то ещё, сладковатым и терпким одновременно, – манящим запахом настоящей жизни, в которой я мечтала участвовать, но могла только вдыхать его со стороны.

Я слегка запыхалась, торопясь принести чай быстрее и не расстраивать отца. Сэр Торнхилл стоял у большого холста, спиной ко мне, и что-то правил тонкой кистью. На нём была старая, заляпанная краской льняная блуза, а на голове – чёрный бархатный берет, съехавший набок. Я поставила поднос на стол, где среди плошек с пигментами и засохших кистей едва нашлось место для чашки.

– Доброе утро, отец!

– Доброе утро, леди! Носишься как угорелая, – проворчал он, не оборачиваясь.

– А чай холодный, – отхлебнув немного, заметил отец.

– Вы не сказали, когда именно нести, – ответила я. – Я не провидица.

– Это заметно, – хмыкнул он.

Я разглядывала холст. Портрет важной дамы – судя по напыщенному выражению лица, обилию кружев и украшений, очень богатой и слишком недовольной жизнью.

– Красиво, – сказала я.

– Джейн, кто научил тебя льстить? – ответил он добродушно.

– Разве что нос у неё длинноват, – призналась я.

Отец резко обернулся. Я приготовилась к выговору, но он неожиданно усмехнулся – той редкой, почти беззвучной усмешкой, которую я слышала только когда он был доволен своей работой.

– Леди Грейс Стоун, – сказал он, – вчера прислала записку. Цитирую: «Мистер Торнхилл, мне кажется, мой нос на портрете получился несколько длиннее, чем на самом деле». Представляешь? Нос! Я его писал с натуры, между прочим.

– Может, ей просто не нравится её собственный нос, – сказала я.

– Тогда пусть закажет новый, – буркнул отец и снова повернулся к холсту. – Ладно, ступай. И руки вымой. Томас Крофт придёт с минуты на минуту, а ты как трубочист.

– Это уголь, который выпал из камина, – сказала я, сжав пальцы в кулак. – Пришлось вернуть его назад.

– Уголь бывает чёрным, и только у тебя – графитовым, – усмехнулся он. – Я не слепой, Джейн. И не глупый. Но продолжай делать вид, что я ничего не замечаю, это нас обоих устраивает.

Я вышла из мастерской, сжимая кулаки, чтобы не ответить что-нибудь резкое.

Устроившись в гостиной, я взяла уголь и принялась делать набросок лица женщины, которая утром стояла у колодца с корзиной яблок. Рисовала быстро, не думая, – рука сама вела линию за линией. Немного отстранившись, я взглянула на набросок – рисунок как рисунок, уголь, бумага. Но на минуту я замерла. Женщина на рисунке смотрела на меня живым взглядом, только из какого-то неведомого мне мира, её взгляд был так выразителен, что мелькнула мысль – ещё мгновение, и она заговорит со мной.

В этот момент в комнату зашла Бетти, старая служанка, которая вела наше хозяйство. Увидела мой набросок и вздрогнула.

– Господи, мисс Джейн, она же живая! – воскликнула она, прижимая руку к груди.

Я была рада – значит, не показалось, и рисунок на самом деле удался, но внутри пробежал лёгкий холодок – я и сама чувствовала то же, что и Бетти. Это не стало полной неожиданностью. Иногда случалось, что я просто рисовала, как умела, – и вдруг рисунок обретал жизнь, а мне казалось, что я коснулась чего-то неведомого. Почему иногда такое происходит, мне было совершенно непонятно. От этого захватывало дух, но было совершенно необъяснимо.

– Пустое, Бетти, – сказала я, откладывая рисунок. – Вам привиделось.

Но рисунок я всё-таки спрятала в сундук под замок, подальше от чужих глаз.

Меня зовут Джейн Торнхилл, мне девятнадцать, и я дочь Джеймса Торнхилла, которого весь Лондон считает одним из лучших живописцев нашего времени. На мой взгляд, он просто упрямый старик, который уверен, что женщина рождается, чтобы вышивать подушки и радовать глаз супруга, но точно не для того, чтобы прикасаться к холсту.

Я же была настоящей дочерью художника – рисовала, сколько себя помню. Отец относился к этому, как к детским шалостям и был уверен, что с возрастом я стану умнее и это пройдёт само собой.

Вечером отец позвал меня в гостиную. Он сидел в кресле у камина, где уже давно не горел огонь, и смотрел на меня тем самым взглядом, который я знала с детства: по нему я заранее понимала – отец решил сказать что-то важное, но не знал, как это сделать.