Czytaj książkę: «Камертон памяти»
Глава 1. Фекан
Море в Фекане никогда не бывает синим. Если кто-то скажет вам обратное, значит, он приезжал сюда в июле, пробыл часа три, съел галету с солёным маслом в кафе у порта и поспешил к поезду на Париж.
Воды Ла-Манша цвета старого, потемневшего от сырости цинка. Иногда, когда ветер с севера разгонял тяжёлую взвесь облаков, залив приобретал оттенок брюшка дохлой сельди — тусклый, серебристо-серый, с едва заметными зеленоватыми бликами.
Аннета остановила машину на самом краю обрыва, там, где асфальт переходил в разбитую грунтовку, поросшую жёстким, просоленным дроком. Щётки старого «Пежо» с натужным визгом размазывали по лобовому стеклу мелкую водяную пыль. Местные называют её crachin — липкая морось. Она висела в воздухе, забиваясь под воротник, пропитывая пальто и оседая на ресницах солёными каплями.
Она выключила зажигание. Мотор несколько раз дёрнулся и затих. Сразу донёсся голос Ла-Манша. Внизу, метрах в пятидесяти, море с тяжёлыми всхлипами ворочало миллиарды серых кремней, ш-ш-р-р-р-х-х, Этот шорох гальки въедался в уши каждому, кто родился в Фекане, оставаясь внутри навсегда, даже если человек переезжал в засушливую часть Африки.
Аннета с сочувствием посмотрела на свои пальцы, лежащие на руле, на коротко остриженные ногти без маникюра. Лак наносила в последний раз года три назад. На среднем пальце правой руки — застарелая мозоль от архивных папок и перьевой ручки — результат того, что проживая тысячи чужих забыла напрочь о своей. Но Аннета ни о чем не жалела, Генеалоги искали и будут искать сотни лет после корни тех, кто хотел казаться благороднее, богаче или значимее, чем они есть.
И Аннете нравилась работа, к тому же хорошо платили за то, чтобы она копалась в прахе.
В этот раз заказ пришёл от нотариальной конторы «Дюпон и сыновья». Перед поездкой изучила скан казённого письма на гербовой бумаге: «Уважаемая мадемуазель Клэр! В связи с кончиной господина Жана-Люка Шавеля и отсутствием прямых наследников первой очереди, просим вас провести архивное расследование с целью установления…»
Жан-Люк Шавель. Настройщик пианино. Местный сумасшедший, который последние тридцать лет жил в полуразрушенном доме на окраине, у самого устья реки Валонь, впадающей в гавань.
Аннета вышла из машины. Ветер тут же ударил в грудь, пахнуло гниющими водорослями, дизельным топливом из порта и запахом тресковой муки, въевшегося в кирпичные стены Фекана ещё со времён, когда отсюда уходили шхуны на Ньюфаундленд. Она накинула капюшон жёлтого непромокаемого плаща — здесь все носили такие, делая людей похожими на канареек, выброшенных на берег штормом, — и спустилась на улочку города.
Дом Жана-Люка стоял на отшибе, зажатый между глухой стеной заброшенного рыбного склада и меловым склоном, каждую зиму понемногу осыпающегося, хороня под собой сараи и огороды.
Аннета подошла к калитке, едва дотронулась до разъеденного временем железа, как та пронзительно заскрипела, и этот звук показался слишком громким, почти неприличным в сонной тишине заброшенной окраины. Она поморщилась и прошла в небольшой дворик.
На пороге дома уже ждала мадам Жервез, соседка, с ней Аннета общалась накануне, сидела на перекошенном пластиковом стуле под козырьком крыльца, пряча руки в рукава заношенного флисового жакета. Рядом стояло ведро с плавающей грязной тряпкой, Аннета поморщилась, ветошь в мутной воде напомнила дохлую медузу. Даже вздрогнула, с детства ненавидела этих тварей.
Мадам Жервез не двигалась, будто старая цапля, застывшая на мелководье в ожидании отлива. Ее лицо, изрезанное глубокими, словно трещины в меловых скалах, морщинами, было абсолютно непроницаемым. У всех, кто всю жизнь прожил у большой воды такие застывшие лица-маски: море вымывает из людей лишнюю мимику.
— Вы из конторы? — спросила она скрипучим, прокуренным дешёвым «Житаном» голосом.
— Аннета Клэр, — она протянула руку, но мадам Жервез лишь скользнула по её пальцам равнодушным взглядом и спрятала ладони глубже в рукава. — Я занимаюсь наследственным делом господина Шавеля. Нотариус Дюпон передал мне ключи, сказал, что вы присматривали за домом последние недели.
— Присматривала, — старуха сплюнула в сторону кустов ежевики. — Сидела тут, чтобы мальчишки не побили стёкла. Жан-Люк терпеть не мог шума. — Резко сменила тему мадам, — когда они орали под окнами, он часами лупил, бам-бам-бам, по клавишам. — Она поднялась с хрустом в суставах. — Мадемуазель, этот дом проклят, — понизив голос, сообщила мадам.
— В каком смысле? — насторожилась Аннета, хотя за свою долгую практику наслушалась страшилок.
— Не-е-т, не в том смысле, что здесь бродят призраки, о-о, я слишком стара, чтобы верить в сказки. Это для туристов, — она подмигнула гостье. — Он проклят тишиной. Жан-Люк унес ее, мир его праху. Внутрь я с тех пор и не заходила.
Она сделала шаг в сторону, освобождая проход к тяжелой дубовой двери, потемневшей от соленых штормов. Аннета достала из кармана тяжелый латунный ключ с биркой из плотного картона, подписанной от руки «14». В замочной скважине ключ провернулся со скрежетом, словно сопротивляясь чужаку. Аннета поежилась от пронизывающего ощущения сырости и спертого запаха старости, лежалых газет и пчелиного воска. Этот запах она знала слишком хорошо так пахнет одиночество, у которого не осталось наследников. Когда человек умирал, его вещи первыми сдавали позиции. Пыль оседала ровным, серым бархатом на поверхности, стирая границы между дорогим фарфором и грошовыми сувенирами.
Она оказалась в узком коридоре. Обои в блеклый цветочек — когда-то, возможно, розовый, — местами отошли от сырости и свернулись в трубочки. Аннета сделала прошла вперёд. Пол под её ногами противно закряхтел.
Справа гостиная… Или мастерская? От соседки узнала, что повредив ногу в юности, Жан-Люк Шавель редко выходил наружу, превратив дом в ковчег для раненых инструментов. Повсюду стояли пианино — не меньше пяти. Безмолвные, со снятыми верхними панелями, обнажали внутренности — ряды молоточков, обтянутых серым войлоком, медные струны, похожие на обнажённые нервы, колки, покрытые тонким слоем ржавчины. Комната выглядела как анатомичка, где препарировали музыку.
На круглом столе посреди комнаты лежала раскрытая тетрадь в бордовом коленкоровом переплёте. Рядом — жестяная банка из-под табака, в которой вместо сигарет лежали медные винты, лоскуты сукна и старая деревянная щётка с жёсткой щетиной.
Аннета не торопилась прикасаться к вещам, ей необходимо сначала соприкоснуться с пространством, почувствовать ауру. Люди оставляли следы только на вещах, которыми пользовались каждый день. На подлокотнике старого вольтеровского кресла обивка протёрта до дыр — значит, Жан-Люк сидел тут, положив левую руку на подлокотник, и смотрел в окно. А за окном — только грязная стена рыбного склада и узкая полоска Ла-Манша в раме. Да, картина — так себе.
Она провела пальцем по клавишам ближайшего инструмента, дряхлого «Плейеля» конца девятнадцатого века, благородного, но уставшего. Клавиши из слоновой кости пожелтели и потрескались. Аннета мягко нажала на фа-диез первой октавы. Звук вышел глухим, дребезжащим, с долгим, болезненным эхом, ей почудилось, что пианино кашляет пылью.
— Он не любил эту ноту, — раздался от двери скрипучий голос мадам Жервез. Соседка стояла на пороге, прислонившись к косяку, и наблюдала за Аннетой взглядом злым, но любопытным.
— Почему? — спросила Аннета, не оборачиваясь.
— Говорил, что фа-диез воняет гарью. Сумасшедший, что с него взять, ха-ха, настройщик, который ненавидел идеальный строй. Он говорил, что идеальный строй — враки для тех, у кого нет сердца. Жизнь фальшивит, мадемуазель Клэр, и музыка должна фальшивить, так он говорил.
Старуха прошуршала фетровыми тапками по пыльному паркету в комнату.
— Зря приехали, мадемуазель! — старуха скривила губы. — Не найдете вы никаких родственников, один он как перст, как сюда пешком, аж из Дьеппа, хромой притопал с одним фанерным чемоданчиком. Э-э, в сорок шестом, если не изменяет память. Так вот, местные сначала косились на него, время было такое, сами понимаете, послевоенное — не до реверансов. — Аннета кивнула для приличия, откуда ей, родившейся гораздо позже окончания войны, было понять. — Все друг друга подозревали: кто с кем спал при немцах, а этот рыбу продавал втридорога, тот вон доносы писал, а кто и прислуживал полицаем. А Жан-Люк-то все один, а еще оказался не из болтливых, настраивал пианины за миску рыбной ухи и краюху лепешки, потом обжился, сплетен избегал, да и не мешал жить людям добрым.
— У него совсем никого не было? Ни женщин, ни друзей?
Мадам Жервез горько усмехнулась.
— Женщины любят тех, кто умеет развешивать на уши комплименты или приносить домой деньги. А Жан-Люк не делал ни того, ни другого, а болтал только со своими роялями. Э-э, хотя припоминаю, была, одна… Элен, кажется, — мадам Жервез неожиданно сплюнула прямо на паркет, и расшитым тапочком растерла. — Жила на ферме за городом. Красивая, эх, и гордячка. Помню, в синем моднючем пальто ходила, а другие пигалицы ей завидовали, говорят, отец-портной сшил его из старой шинели какого-то офицера. Все в неё плевали, а Жан-Люк… все пялился на нее, да вздыхал.
— И как ее найти?
— Никак, исчезла она, — мадам напряглась, плечи приподнялись, отчего напомнила тряпичное чучело в панаме. — Э-э, вроде бы спустя год как объявился Жан-Люк. Люди болтали, не вышла утром на работу и всё. Отец искал её в гавани, думал, утопилась, но тело так и не нашли. Знаете, море всегда возвращает, что забрало, мадемуазель Клэр. Если тело не всплыло — значит, сбежала. Или… упаси. Боже, — старуха перекрестилась, отводя взгляд.
Повисла пауза, слышно было лишь сипящее дыхание мадам Жервез и грохот прибоя за окном в унисон с ором чаек. Аннета повернулась к столу, открыла серую тетрадь, полистала, — обычный дневник настройщика. Аккуратные, почти каллиграфические записи чернильной ручкой: даты, имена, названия инструментов, адреса ферм и городских квартир.
«12.03. 52 г. Мадам Легран. „Гаво“. Замена трех струн в басовом регистре. Чертова сырость в гостиной убивает деку». «18 мая 55 г. Аббатство Бенедикт-ев. На органе пыль забивает пищали, нужно бы сделать полную очистку».