Czytaj książkę: «Алина и те, кто умерли»

Czcionka:

1. Реставраторша

У меня было правило: когда я заканчивала работу, я всегда благодарила. Что-нибудь вроде: «Ну вот и всё, спасибо, теперь вы можете отдохнуть». Но если бы мне хоть раз ответили, я бы, наверное, начала заикаться или поседела. Ведь я работала в морге. Работала давно и работала бы дальше, если бы не… Впрочем, лучше всё по порядку. Если чему-то меня и научила моя такая «страшная» работа, так это порядку.

Начиналось всё на совсем другой колее. Скажем так: на параллельной.

Я всегда хотела быть медсестрой – как мама. Её не спасали никакие перчатки: от контакта с лекарствами у неё на пальцах появлялись мелкие пузырьки, лопались, превращались в болезненные трещины, но даже на это я смотрела как на что-то правильное. Подтверждающее важность того, чем она занимается. Классе в шестом, наблюдая, как тщательно она втирает очередной «суперкрем» и ругает свои «слишком нежные» руки, я так ей и сказала:

– Нет, мам. У тебя самые правильные в мире руки.

Она засмеялась:

– Пойдёшь в медицину – заработаешь такие же!

И я почти «заработала». Медколледж, теория, практика – я была уже на финише. А потом, на одной из учебных смен, просто замерла у кушетки. До сих пор надеюсь, что не напугала того больного. Прошло почти семь лет, а я хорошо его помню: простоватый такой мужичок с «многоэтажным» подбородком и отчего-то красными, как у мальчишки, ушами. Не знаю, что случилось, но вместо двух внутривенных уколов – две минуты моего нелепого ступора. И если бы только ступора. Нахлынуло понимание: нет, это не моё. Не стану, не буду, не могу, не хочу. Меня окликали («Алина!», «Алина, ты чего?»), меня предупреждали («Митина, или работаем, или как бы тебе не пришлось пересмотреть профессию!»), а я не реагировала. Только глупо улыбалась. Чему? Вероятно, тому, что понимала прямо там, в те самые минуты: медицина для меня закончилась. Закончилась, толком даже не начавшись.

Тогда это казалось если не трагедией, то драмой, которую ещё нужно пережить. Хотелось забиться в какой-нибудь тихий угол, чтобы никто не мог спросить, как там мой диплом или куда я собираюсь устраиваться. Так я оказалась в провинциальном городке на самом краешке области, у родственницы, которую не видела с детства. Степень нашего с ней родства мама так и не смогла вспомнить.

– Кажется, тебе она троюродная тётка. Не важно. Отдохнёшь, наберёшься сил.

– Ну да. Свалюсь как снег на голову…

– Ничего не снег. Ерунду не говори. Там хорошо, Алин. Тихо. А она у нас в долгу, если что. Да и обрадуется, вот увидишь!

Тётку звали Зоя Алексеевна. Новоиспечённая пенсионерка, она не знала, куда себя деть, и только что затеяла ремонт. Мне она действительно обрадовалась. В основном как рабочей силе. Собственно силы во мне, может, и не много, зато Зоя Алексеевна не уставала всплёскивать руками: «Всё-то у тебя, Алиночка, получается, всё как конфетка! Тебе в строители надо идти! В эти самые… отделочники!». Я растаскивала шпателем комковатую сметану штукатурки и молчала. Обсуждать свои перспективы? Я ведь и уехала-приехала как раз для того, чтобы этого не делать…

Ремонт закончился (скорее прекратился, потому что Зое Алексеевне «надоела эта грязища»), а лето только начиналось. Из окон её двушки хорошо просматривались корпуса центральной районной больницы, окружённые запущенным, диковатым парком. Чтобы не сидеть у тётки безвылазно, я взяла за привычку по этому парку прогуливаться – как птичка, перепрыгивала со скамейки на скамейку (вот как-то не сиделось мне на одной, посижу там, посижу здесь), бродила в какой-то странной задумчивости. Странной – но, на удивление, не унылой. Если бы меня спросили, о чём я думаю, я бы вряд ли ответила. Зато легко бы объяснила, что чувствую. Это было желание деятельности. Сильное желание. Наверное, даже можно сказать – жажда.

Однажды я собрала мусор вокруг лабораторного здания. Почему я выбрала именно его? После полудня там никто не ходит. Пусто. Около главного корпуса – народ всегда, а в лабораторию идут только с утра. К тому же она на отшибе, парк, собственно, на ней и кончается. Не то чтобы я считала, что занимаюсь чем-то нехорошим, но довольно необычным – пожалуй. Я ведь не дворник, не волонтёр. И на дворе, как говорится, не субботник. Поймай меня «с поличным» – с выцветшими, наверняка принесёнными ветром фантиками от мороженого и рваными пакетами – и я бы, конечно, нашла что сказать. Но также я знала, что прозвучало бы это несуразно. Жажда деятельности, кхм…

На противоположном конце парка притулилось другое небольшое и еще гораздо более угрюмое, «нелюдимое» здание. Морг. Казалось, что его облетал десятой стороной даже ветер – мусора там практически не было. Но были одуванчики. И они самым наглым образом забрались прямо в искусанное временем колесо клумбы. А ведь клумбы была засеяна и теперь цвела – белые, розовые, сиреневые петунии…

Всё это безобразие – а вернее, красота, в которую вторглась другая красота… в общем, весь этот микс требовал немедленного вмешательства. Моего. Вот так я на тот момент ощущала. Помнится, подумала: ну как же так? Засеяли – приглядывайте!

Я аккуратненько освободила цветы от цветов – петунии от одуванчиков – и топталась на месте, не зная, что делать дальше. Прочитала вывеску над дверью, рассмотрела старенькое крыльцо… В колледже у нас было несколько лекций по патанатомии, а парочка лабораторных значилась только в расписании. Как раз в здании морга, конечно, куда более монументального, областного – два этажа, высокий цоколь, тяжёлые колонны. Приезжая туда, мы просто сидели всей подгруппой в ординаторской, а взмыленный патанатомик заглядывал и бормотал «щас-щас» или рекомендовал «почитать пока учебник».

Я уже и забыла, когда в последний раз собирала цветы, и как-то жалко было просто так выбрасывать получившийся одувано-букетик. Но и тащить их к Зое Алексеевне было бы ошибкой. Зоя Алексеевна ещё целую неделю выспрашивала бы, как часто меня тянет на сбор цветочков, откуда конкретно я принесла эти, и так далее. А ведь я бы так и сказала: от морга. Что было бы новой ошибкой, зато не шло бы в разрез в простым принципом: не ври там, где можно сказать правду. Просто потому, что враньё затратнее и, как учил нас один очень хороший анатомик в колледже, – всегда вылезет боком. Не попался сразу – попадёшься потом, сам же запутаешься, споткнёшься на мелочи и растянешься в полный рост…

С противоположного торца что-то звякнуло, и я, не отдавая себе отчёта зачем, побрела туда.

Здесь здание уходило в тень, довольно сильно пахло хлоркой и чем-то жгуче-химическим. Под стеной стоял открытый полиэтиленовый мешок, забитый светлыми тряпками (простынями? халатами?). Я не сразу заметила ещё одну дверь – ни на ней, ни рядом не было никаких вывесок, не было даже нормальной ручки, только скоба. Дверь была приоткрыта, как будто кто-то не прикрыл второпях. Закрыть? Открыть? Я выбрала то, что выбрала…

Живых в зале не было, только откуда-то из соседних помещений доносились голоса, звон посуды, иногда и смех – расслабленные звуки общения обедавших.

На одном из двух металлических столов лежал сильно сгорбленный голый старик. Из-за того, что его спина так и не расправилась, казалось, что лежится ему очень неудобно – как будто ему мешает его собственная горбатость. Говорят: горбатого могила исправит. Глядя на старика, с этим хотелось поспорить. С другой стороны, он ведь ещё и не в могиле… Голова его запрокинулась, рот открылся – поза была очень напряжённой. Я попробовала поднять его руку, но она была как насквозь промёрзшая ветка. Трупное окоченение. Нет, тут ничего не поделаешь. Я просто положила свой букетик рядом с запрокинутой седой головой… Покрутилась немного и обнаружила стопку чистых простыней на стеллаже. Я укрывала старика, когда услышала спокойный вопрос:

– Родственница?

Не помню, чтобы я вздрогнула. Просто подняла взгляд. В проёме стоял пожилой мужчина в расстёгнутом белом халате поверх белой же футболки. Вот почему я это так хорошо запомнила: халат, что называется, видал виды, был усеян пятнами самых разных форм и расцветок и как бы отзеркаливал пёстрый принт на футболке.

– Нет. Не родственница, – так же спокойно ответила я.

– А, вон оно как… Что ж. Санитарка нам нужна просто как воздух, – Он улыбнулся и назвал себя (я давно уже не говорю «представился», в условиях морга от двусмысленных слов отказываешься раз и навсегда): – Первушин Андрей Николаевич. Зав патологоанатомическим отделением.

– Митина Алина. Без пяти минут санитарка. – Я, насколько помню, улыбаться не стала. Кивнула на недоукрытого старика: – Что с ним?

– Умер. Заявление написала?

И я написала. Да, вот так, с места в карьер. Думала ли я, что устраиваюсь надолго? Нет. Даже близко. Это была своего рода авантюра, попытка хоть как-то ответить на дурацкую ситуацию невхождения в медицину. Временный способ утолить мою деятельную жажду. Мама вот хорошо меня поняла. Она так сразу и сказала: сбей охотку, если надо! Ни я, ни она не рассчитывали на то, что это затянется.

Жажда утолялась просто на ура. От усталости я еле-еле ползала, особенно первое время. Работы хватало. Покойников я, конечно, не таскала, это было прерогативой Рудакова и Пузанова, но полы, столы, общий порядок, учёт вещей в конвертах с бирками, журнал температуры в холодильниках – всё это навалилось с самого первого дня, под бодрящий рефрен коллег «Зилола успевала!». Зилола – предыдущая санитарка, вернувшаяся на солнечную родину. Она успевала всё. Всё плюс петунии. Не особенно тормозила и я, и всё-таки куда-то на подкорку так и въедался идеальный образ Зилолы-Которая-Была-Шустрее. Я, кстати, петунии тоже не забросила, правда, потом поменяла на многолетник. И вот что могу сказать с чистой совестью, исходя из опыта: ни петунии, ни ирис, в отличии от покойников, – не капризны…

Через неделю мне доверили первое одевание. Для начала – под бдительным оком Рудакова. А ещё через несколько дней был тот нашумевший случай с подростком, выбросившимся с восьмого этажа на строительные блоки. Ох и неудачно он упал, скажу я вам. Шансов выжить не было, и я не об этом. Не лицо, а синяк. Не лоб, а яма. И практически выворотило нос. Первушин нервно обходил секционку по периметру. Только что ему позвонили: родственники непоколебимы – гроб должен быть открытым. А как?

– Скажите мне – как? Я же не приделаю ему новую голову. Нету у меня новой головы! И специалистов таких – нету.

– Почему сразу нету? – обиделся Рудаков. – А кто в прошлом году сделал ухо?

– Твоё ухо над подушкой торчало ровно на сантиметр. Это мог быть камень. Или крышечка от кофе.

– Оно не моё, – снова обиделся Рудаков. – Мои оба при мне. Я, так-то, и не про ухо. А про то, что специалисты вообще-то есть. Просто это… всё слишком всмятку.

– Конкретные предложения?

– Можно это… кепку на него одеть. И на лоб надвинуть…

– Да-да. И на нос тоже. Всё. Молчи, – отмахнулся от него Первушин. – Ещё предложения у кого-нибудь имеются?

– Мы не волшебники, Андрей Николаич, – сказала лаборантка с красивым именем Снежана. Обычно она сидела у себя и очень не любила, когда её оттуда выдёргивали. – У родственников горе, но это не значит, что все они разом перестали соображать. Надо сказать им как есть, вот и всё.

– Надо отдать им как есть, вот и всё, – хохотнул наш второй патологоанатом, совместитель Сомов.

– Опять ты со своим юмором, Серёжа!

– На том стоим, – широко улыбнулся Сомов. Он никогда не лез за словом в карман.

– В общем, всё с вами понятно, – вздохнул Первушин. – Не понятно только, что делать в итоге. Не нанимать же мне скульптора, в самом деле! Да он и пробовать не станет…

– А я бы попробовала, – подала голос я. Я не пыталась изобразить хотя бы лёгкую нерешительность. Зачем? Для себя я всё уже решила. Могу, хочу. Это было как тот мой ступор, только с точностью до наоборот. Анти-ступор. Просто руки чесались что-то изменить. И отчего-то верилось, что обязательно получится.

Повисла пауза, и все уставились на меня: и взвинченный Первушин, и безразличный ко всему кроме себя любимого Сомов, и «обиженный специалист» Рудаков, и высокомерная Снежана.

– Ты? – наконец переспросил зав.

– Я, – кивнула я.

Он подошёл к столу, где лежал подросток, ещё раз окинул взглядом «всмятку», постоял в задумчивости и всё-таки дал мне отмашку: – Делай что хочешь. Хуже не будет!

Я отправила Рудакова в магазины – за шпатлёвкой и косметикой (список косметики я даже надиктовывала долго, не удивилась бы, узнав, что косметические ребята сделали в тот день недельную выручку), а сама сбегала в «травму», за гипсом. Им я заполнила яму на лбу (вернее, конечно, яму вместо лба), подстраховывая всё это дело несколькими слоями бинта. Основой для носа стала плотная арка из картона, её я заполнила всё тем же гипсом. Пока схватывалось, открыла ведёрко с финишной шпатлёвкой – густой белоснежной массой, похожей на жирный кондитерский крем. И шпателем, слой за слоем, слой за слоем… Главное – не торопиться, не наваливать, а тонко, как можно тоньше растягивать от рваных краёв к целой коже. Не пачкать корни волос. Не «заезжать» на брови.

Потом я долго подбирала и выравнивала тон, и тоже слоями: тональный, консилер, корректор… Подправить форму ноздрей. Чётче обозначить губы. Капельку блеска на выступающие участки, чтобы снять эффект маски.

Пришедший на ночное дежурство Пузанов ушёл спать в бытовку, а Рудаков сидел на подоконнике закрашенного до середины окна и следил за каждым моим движением так, как будто боялся что-то пропустить. Мне казалось, он даже не моргает. Он не собирался оставаться на ночь, с самого начала так и заявил – не та у нас работа, чтобы на ней гореть, – да и я оставаться не собиралась, но время неслось, а начала я поздно. Оглянувшись на процарапанный в белой краске «глазок» за своей широченной спиной, он вдруг с удивлением ухнул:

– Утро!

Я пожала плечами. Утро так утро. Я почти закончила. Последние штрихи…

Восстановленное лицо это восстановленное лицо. Оно не стало прежним, не стало «как живым». Но теперь на столе лежал уже не «тот пацан без носа, с дырой в голове», а просто очень бледный, очень уставший подросток. Будто долго болел и наконец уснул.

– Митина, да ты же прирождённый танатопрактик, – даже как-то озадачился Первушин, прибежавший едва рассвело, часа на полтора раньше обычного. – Прирождённый, – повторил он. – И это хорошо. Только ставки такой у меня нету. И это плохо. Да у меня даже Пузанов – по документам не у меня! Он сторож, понимаешь? Ой, да что ты понимаешь, – махнул он рукой, как будто я в чём-то ему противоречу. – Но ты знаешь… мы что-нибудь придумаем. Голь на выдумку хитра, подумаем и… – Он постучал себе указательным пальцем по лбу, что, видимо, должно было означать начавшуюся умственную деятельность, и убежал в ординаторскую.

Я пожала плечами. Что мы могли придумать? Мы работали.

После восстановления лица того мальчишки меня ещё месяц-другой называли Реставраторшей. Полы, столы и общий порядок перестали быть основной заботой, теперь это было между делом. А делом, моей основной обязанностью стала «подготовка к выдаче», или «душ и мордаха», как формулировал Сомов. Мне и другие его словечки не нравились («жмур», «экземпляр», «плакальщики уже приехали?»), а с этими «душем и мордахой» он и вовсе перегнул, но вот как-то оно прилипло – «Митина, всё, душ!», «Алина, иди рисуй мордаху!». И я шла и рисовала. Мне не то чтобы нравилось. Может ли такое нравится вообще? Но я видела результат, видела зачем. Чувствовала свою незаменимость – если с «душем» управлялись и до меня, то «мордаха» стала тем, что только моё. Двумя-тремя мазочками перекрыть посмертную серость; капелькой мастичного клея зафиксировать умиротворённую полуулыбку; немного блеска, чтобы отступила «кукольность». А ещё я осознала одну важную вещь: я работаю ради живых, не ради мёртвых. Но мёртвые – мои в этом деле безмолвные союзники. Когда я это по-настоящему поняла (не сразу, годика, наверное, через полтора), и появилось моё правило их благодарить. Дни неслись под аккомпанемент этих моих благодарностей. Дни, месяцы, годы.

В тот злополучный вечер до слов благодарности просто не дошло. Я не успела.

Женщину привезли уже под вечер. Отсюда же, из «терапии». Сомов глянул на часы, недовольно цокнул языком и ринулся, что называется, в бой. Он управился быстро, минут за сорок («от чего лечили, от того и умерла – классика!»), кивнул Рудакову («собрать-зашить, формалин фри»), быстрее обычного управился и тот. Я включила воду, взяла губку. Сначала – вымыть, высушить, поправить швы, и только потом все тонкости визажа. Торопиться было некуда, точнее сказать, не к кому. Зоя Алексеевна умерла два года назад, завещав мне квартиру и одиночество, а кормёжка у моих питомцев – серебристой троицы крапчатых сомиков – только по утрам. Они и так непрерывно едят, «пылесося» дно. Донные рыбки, большие аккуратисты. Кто-то должен наводить порядок и на дне…

Женщине было сорок четыре. Симпатичное лицо с тонкими, я бы даже сказала благородными чертами. Хорошая кожа. Ухоженные руки. Из тех людей, про которых сразу ясно: следила за собой. Тем более странно выглядело откровенно некрасивое, какое-то хаотично-неряшливое тату у неё на шее, под левым ухом. Трудно было представить, из каких соображений она наколола такое, да ещё и на видном месте, да ещё и – вероятнее всего – недавно, тату выглядело свежим. Какие-то бесформенные каляки-маляки, честное слово. С чем бы это сравнить… Перепутанные нити, наверное, самое близкое… Показалось мне или нет? Я направила на тату поток воды, и «нити» зашипели.

Я разбирала её вещи – всегда перед этапом с косметикой смотрю, во что буду одевать, какой вырез у ворота, есть ли рукава и какой они длины. Тёмно-синее платье (настолько хорошая ткань, что не хотелось выпускать из рук), невесомые колготки, изящные туфельки, золотая цепочка. Едва уловимый аромат духов каким-то чудесным образом перебивал все агрессивные запахи морга.

– Алин, – позвал Рудаков. – Там это, родственник. Ну, муж. Только он на крыльце, заходить отказался. Говорит, что-то важное.

– Теперь уже вдовец, – привычно поправила я. Никогда не понимала этой странной разницы: вдов называли вдовами, а вдовцов почему-то всегда мужьями. – Не поздновато ли для родственников? И что за «важное», если даже не заходит?

Всё это я, разумеется, не у Рудакова выспрашивала. Просто бормотала себе под нос. Мне ли не знать о причудах родственников? К слову сказать, родители спрыгнувшего подростка были возмущены: мальчик выглядит болезненно! И они были правы. А до меня, пожалуй, именно тогда окончательно дошло: да, я сработала верно. Ведь чтобы возмутиться этой «болезненностью», надо было не только не видеть, но даже не представлять, из чего она была получена. Они – не представили. А значит я – справилась.

На крыльце меня ждал высокий, худощавый, совершенно вымотанный мужчина. Казалось, если бы он не опирался на деревянные перила крылечка, то и на ногах бы не устоял. Увидев меня, он то ли кивнул, то ли передёрнулся.

– Вы по поводу подготовки? – спросила я.

– Я муж Ларисы… Да. Я по поводу…. По поводу… татуировки. – Он говорил, скатываясь в паузы и очень тихо.

– Да, я видела. В принципе, я не работаю с татуировками, но если очень нужно, я могу её замазать.

– Нет! – выкрикнул он так громко и нервно, что мне стало как-то не по себе. – Не трогайте. Ничего не трогайте.

– Ничего – или только татуировку? – совсем запуталась я.

– Татуировку, – смягчился он. – Это важно не для меня. Для вас. Учтите.

– Хорошо, я учту. Что-то ещё?

– Это всё… Но вы не забудьте и учтите!

– Я работаю не первый год. Я всё подготовлю, ничего не забуду, всё учту. Не переживайте. – Я коснулась его плеча и тут же об этом пожалела. Он посмотрел на мою руку так, как будто она была в грязи, и я его пачкаю.

Уточнять причину этих татуировочных странностей я, разумеется, не стала. Работа в таком месте, как это, быстро учит такой полезной вещи, как не задавать людям лишних вопросов. Особенно в первые сутки. Тем более в первые часы…

Вернувшись к Ларисе, я глазам не поверила: тату вздулось пузырём с хорошую такую сливу!

Надеяться на драпировку каким-нибудь шарфиком было себе дороже. Плавали, знаем. В последний момент окажется, что шарфиков она не только не носила, но и была их ярой ненавистницей.

Ничего, разберёмся. Да, понятно – тату просили не трогать. Но никаких манипуляций с самим рисунком и не будет. Я ведь не собираюсь его закрашивать, сводить или подрисовывать. Сами каляки-маляки не пострадают, вот я о чём. Я только вытяну жидкость…

– Ладно, Лариса, – сказала я устало. – Сейчас всё исправим.

Шприц-двадцатка. Аккуратный прокол…

Поршень не шёл.

– Хм… Да что ж такое?

Наконец-то! Подался. Откачал миллилитров семь совершенно прозрачной жидкости – и снова застыл.

Застыла и я. Теперь дело было не только в поршне. Дело было в том, что когда он сдвинулся, произошло что-то такое, чего не должно и не могло произойти. Дёрнулся весь окружающий мир. Дёрнулся так, что я хорошо почувствовала, чётко увидела: меня подбросило. Услышала, как бодро звякнули металлические инструменты, как жалобно зазвенела лабораторная посуда.

Хорошо хоть пузырь под татуировкой заметно осел. Надо было что-то делать дальше. Или ничего – потому что дёрнулся мир. Ничего – потому что показалось, что дёрнулся мир? Ведь не могло же такое случиться на самом деле! Может быть, я просто устала? Надышалась химикатами? Раньше обходилось, но ведь всякое бывает, организм – загадка.

Всё. Больше никаких сверхусилий. Потяну совсем легонько, и если нет…

Поршень скользнул как по маслу. А вместе с ним скользнуло всё – стол с Ларисой, стены, окна, парк, город, небо, земля. И не просто скользнуло, а сорвалось и продолжало скользить. Мир промелькнул мимо меня одной размытой полосой, очень быстро, так быстро, что секунда рядом с этим показалась бы довольно серьёзным промежутком. В то же самое время это непостижимо краткое скольжение легко делилось на части: где-то в его середине я услышала, как тяжело стукнул пластик о металл – это наполненный жидкостью шприц выскользнул у меня из рук, – а под самый финал впереди появился чёрный блин темноты. Как свет в конце тоннеля – только не свет, а темнота. В ней-то я и оказалась, когда ускользнуло всё. В полной темноте – и полной тишине. Твёрдая поверхность ушла из-под ног – я больше ни на чём не стояла, но никуда и не падала. Это было как сон. Или как потеря сознания. Только наяву. И сознание никуда не делось.

Не знаю, сколько времени прошло, прежде чем запела какая-то далёкая птичка. Запищали комары. Зашумели листья. Послышался треск веточек и шаги. Мягкие. Как по траве. Да и пахло травой. Травой, почвой, сырой древесиной… Прямо у моих глаз метнулся светло-зелёный огонёк.

– Дочка, да ты никак живая?

8,84 zł